bannerbannerbanner
Литературный оверлок. Выпуск № 3 \/ 2018

Александр Решовский
Литературный оверлок. Выпуск № 3 / 2018

Полная версия

Авторы: Евсеенко Иван Иванович, Сабитов Валерий, Чеботарёва Лера, Рыжих Никита, Ульянова Алина, Хомич Тимур, Бунякина Ольга, Тавогрий Таня, Краснова Татьяна, Сычиков Яков, Крамер Александр, Решовский Александр, Леушев Николай, Телякова Эвелина

Главный редактор Иван Иванович Евсеенко

Зав. отделом прозы Яков Михайлович Сычиков

© Иван Иванович Евсеенко, 2018

© Валерий Сабитов, 2018

© Лера Чеботарёва, 2018

© Никита Рыжих, 2018

© Алина Ульянова, 2018

© Тимур Хомич, 2018

© Ольга Бунякина, 2018

© Таня Тавогрий, 2018

© Татьяна Краснова, 2018

© Яков Сычиков, 2018

© Александр Крамер, 2018

© Александр Решовский, 2018

© Николай Леушев, 2018

© Эвелина Телякова, 2018

ISBN 978-5-4493-5388-7 (т. 3)

ISBN 978-5-4493-5389-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

От редактора прозы

Что-то меня совсем перестала вставлять иностранная литература. В родном языке есть возможность проследить пульс, дыхание мысли автора, зарождение кульминации. Порядок слов, инверсии – все это создает определенный контекст, в котором из просто текста наращивается мясо великих событий. С переводной же литературой все скучно, зачастую предложение или фраза не передает ничего, кроме информации. Никаких оттенков. Информация и мысль – две разные вещи. Конечно, это не касается многих: например, Генриха Белля и Кафки. Хотя я не знаю, почему я до сих пор помню их энергетику, а то, что читаю сейчас, подобно жеванию газет. Может, конечно, просто не та литература.

Еще многая европейская литература под завязку напичкана членами и вагинами. С ней чувствуешь себя подростком, в трусы которого лезет опытная гетера, дабы научить мальца, как обращаться с собственной «пушкой». Этакое сексуальное воспитание через литературу. Только вот, когда ты давно не подросток и кассеты с порнухой тебе от родителей прятать не надо, все это не производит никакого впечатления. Одно удручение.

P.S. Последнее, что читал из ИЛ, это Паскаль Киньяр и «иствикский» Апдайк (тоже набит членами, как мешок деда Мороза, не то что времен «Кентавра»).

P.P.S. Это, конечно, очень общо и размыто, но я вам не филологическая девственница и не профессор словесности, я просто читатель со своим мнением.

Яков Сычиков

ПРОЗА

Адександр Решовский


Родился в 1990 г. в Йене (ГДР). Закончил Литературный институт им. Горького. Живет в Москве. Первая публикация состоялась в 2012 г. в журнале «Флорида». Лауреат премии «Дебют» в номинации «Малая проза» за подборку рассказов (2013 г.).

Дуэлянт

рассказ


Когда он появился на работе – это была новость. Новенький. Свежее мясо. Девчонки распушились, мальчишки навострились. Старший кладовщик, сутуловатый молодой боксер, задел его словцом, так – проверить хотел что-то. Я помню, как это было – их растащили, чтобы начальство не навело Сауроново суровое око на действо. После, оторвав трубки, по которым кровь моя и лимфа уходили в поглощающую машину, я закончил рабочий день и вышел из подъезда, и закурил, и вздохнул дымом, и густо сплюнул на асфальт. И вижу – двое в кругу света фонаря. Новенький, да старший кладовщик. Слово за слово, толчок к толчку, переход к стойкам и взрыв! Левый, правый, уклон, схождение в клинч, сокрушение в партер, нещадное драньё двух бойцовских псов, только словечки матерные отлетают вместе с каплями крови. Я не лез. Мне было плевать. Выбежал охранник – в камеру увидел немое кино. За ним вся ватага наших. Группы поддержки, болельщики и судьи. Охранник нырнул в бойню и огреб оттуда, и отшатнулся, зажимая разбитый нос. Следом, запахиваясь в шубку, вышла начальница, белая дама, и гавкнула как следует, по-русски. Двое расцепились и встали. Новичка отлучили на месте. Все – нет работы. Он махнул ладонью, да пошел, покачиваясь. Я пошел следом. Нам было по пути. Улочками мрачными шли к метро, вдоль потустороннего света чужих окон. Он мельком обернулся, приметил меня.

– Че надо, – спросил?

– Ничего.

– Закурить есть?

– Есть.

Сошлись, я достал пачку, он вытянул сигарету. Закурили. Стоим. Оба – никакие. Избитые рабочим днем и старшим кладовщиком.

– А, я тебя помню, – сказал.

– Да.

– Слушай, дружище, одолжи денег.

Не люблю, когда просят деньги. У меня их мало.

– На что? – спросил.

– На лекарства.

Думаю – на бухло, какие еще лекарства? Не поверил.

– Я денег не даю. Если хочешь – пошли в аптеку.

– Не веришь? Хорошо, пойдем.

Идем, молчим и курим. Вышли к шоссе и метро. Мчатся разноцветные авто, идут монохромные люди. Горит зеленый неон аптечного креста и все подсвечивает зеленым, и мы – освещенные зеленым – подошли к двери, вошли.

– Тебе что надо? – спрашиваю.

– Гепариновая мазь, пластырь, анальгин.

Деловой. Купил, отдаю пакетик.

– Держи.

– От души. Давай телефон, встретимся – я верну.

Денег у меня мало. Не мог я сделать подарок, хоть и потратился немного совсем. Да, я скряга. Вопрос выживания. Продиктовал телефон. Он внимательно набирал номер, сбросил мне звонок.

– Запиши, – сказал, – Андрей.

Записал – «Андрей, работа»

– Ну, бывай. Спасибо, – и протянул руку, и пожал крепко, и мы разошлись, чтобы исчезнуть.

Через неделю звонок.

– Алло, – говорю.

– Привет, помнишь?

– Помню…

– Я тебе денег должен.

– Да.

– Подъезжай к Авиамоторной часам к пятнадцати – отдам.

Я там работаю. Проезд мне оплачивают. Что – думаю – съезжу? Конечно. Чего деньгами бросаться.

– Давай, – говорю.

Подъехал. Выхожу – он стоит у перехода, сразу заметен. Пластырь на переносице, левый глаз заплыл. Костяшки пальцев в зеленке. Курит. Чудовище чудовищем.

– Здорово.

– Здорово, – говорит и достает из кармана пару купюр.

Беру. Что? Думаю. Обратно сразу ехать? Нехорошо как-то. Не по-человечески. Человек честный и с ним надо по-честному.

– Ты как? – спрашиваю.

– Как видишь.

– Опять подрался?

– Опять…

– С кем?

– Да, там, – отмахнулся.

– Ты всегда, что ли, дерешься?

– Видать, всегда.

Было, кажется, воскресение, и воскресать я не собирался. Надо мной сгустились тучи бытия, в них зрела молния реальности. Мне было скучно и томительно, а этот тип был с виду интересен. Меня влекла его история. Меня вообще влекут истории. Они развеивают скуку. Они учат.

– Пошли выпьем, что ли, – сказал я, – подлечишься.

– Да я не пью.

Удивительно.

– А я – пью.

– Ну, пошли.

Я тоже закурил. Медленно двинулись в сторону магазина, я повел. Я тут все знаю. Зашли. Взял мерзавчика водки и пакетик «ласточек», люблю их. Закусывать ими – и радость, и сладость.

Осели в моем любимом дворике, в который ведет арка. Замок моего одиночества. Дворик замкнутый, лавочки и пустая детская площадка, ни одного пиздюка, да пустые облезшие качели, что напоминают о безвозвратно ушедшем детстве. Здесь я люблю выпивать. Один. Делаю глоток, прячу за пазуху, занюхиваю «ласточкой» и закусываю мякотью. Хорошо. Боже, обрати на меня свой взор. Посмотри глазочком. Мне хорошо. Не твоя вина. Спасибо. Теперь отвали.

Я схрустнул и свернул пробочку крошки, приник к трепетному горлышку, сделал добрый глоток. И жар живой воды вошел в меня, приветствуя организм. Здравствуй, весна. Здравствуй, краса. Расширься, зрачок. Разойдись, кровь.

Да – забыл сказать – была весна – и соки жизни бродили во мне, ударяя в неправильные органы. Мне было плохо, как и всегда. Я сходил с ума.

– Саша, – я протянул ладонь, ежась от прохладного душистого ветерка, несшего старые листья.

– Андрей, – и рукопожались, – ну ты помнишь.

– Да.

– Ты, Андрей, скажи.

– Что?

– Почему дерешься?

– Да… не знаю.

– Точно не будешь пить?

– Нет.

– Почему?

– Слабость.

– Что?

– Слабею я от этого. Я этого не люблю.

– А.

«Ласточкина» мякоть тает во рту. В желудке встает солнце, распуская теплые лучи. Градус первый ласково пощипывает мне мозг и пускает в него корешки. Отпускает…

– Я, значит, слабый, – говорю.

– Не, я этого не говорил, Сань.

– Да не, это я так. Слабый я. А ты сильный?

– Я… не знаю. Странный ты.

– Да уж.

Закурили снова. Стоим, дышим дымом. Ветер треплет мне волосы, как мальчишке. Но я уже не мальчик. Я рядовой жизни Александр Иванов. Младший рядовой. Или как там оно бывает. Стою по колено в окопе весны и, как гранатой, замахиваюсь на нее мерзавчиком «Столичной». Не пьет он. Ну ладно. Ладно.

– Спорт, наверное, любишь?

– С чего ты взял?

– Ну, там. Единоборства.

– Терпеть не могу. Тягомотина. Правды нет.

– Как нет?

– Так.

– Какой правды?

– Не знаю, как объяснить. За деньги они дерутся, Сань. Нет в этом правды. Играют за деньги. Соревнуются за деньги. Не дело это.

Интересно.

– А ты за что дерешься?

– Не знаю. За правду.

– Это как?

– Так. Не знаю, как объяснить.

– Попробуй. Я пойму.

– Дай конфетку.

– Держи.

Взял он «ласточку», расшуршал в пальцах и выкинул обертку в мусорку, не поленившись к ней отойти. Вернулся, прожевал и говорит.

– Объяснить… знаешь, Сань, я заметил – все кругом врут. Мне, тебе, себе. И грубят. Мне, тебе, себе. Грубость и ложь, Сань. Все тебя обидеть хотят, чтобы утвердиться. Ну не могут они без этого. Щиплет у них внутри. И я этого не терплю. Поэтому, наверное, и дерусь.

 

– Клин клином вышибаешь?

– То есть?

– Ну – грубость грубостью.

– Возможно. Вкусная, зараза, дай еще.

Дал. Стоит он с «ласточкой» в пальцах, избитый и щурится от яркого солнечного света – солнце весеннее явилось из-за облачного покрова. Потеплело. Тепло вторит теплу моего нутра. Я принял еще горечи, внимательно слушая. Было действительно интересно.

– Знаешь, давно я вот так ни с кем не разговаривал, спасибо, – сказал он.

– Да ладно.

– А насчет грубости – не знаю, прав ты или нет. Не грубость это. Разве самозащита – грубость? А я только защищаюсь. Никогда не нападаю. Скажет мне какой мудак гадость – рана. И я эту рану зашиваю иголочкой. Другой подшутит – рана. И не потому, что я неженка. Я шутки люблю. Даже… глупые. В особенности – глупые. Мозги-то у меня отбиты для вещей тонких, понимаешь?

– Понимаю.

– Так вот. Подшутит кто, и я чувствую – гнилью в мою сторону пахнуло от него. Недоброе чувствую. Ручки протянулись чьи-то для самоутверждения. Гадкие, липкие ручонки дрочилы. И он этими ручонками, стало быть, меня касается. Думает, что ничего не будет. А я бью. Выбиваю из него дурь. Не люблю, когда меня касаются без спроса.

– А, может, он не хочет драться?

– Тогда не бью. Как уж получится.

– Получается, ты дерешься, потому что тебя все обижают?

– Нет. Не меня. Всех они обижают. Тебя, меня, себя, друг друга. Грубость, Сань. Нет в них сердечка, даже куриного. Я чувствую. Им только дай измазать тебя дерьмом. Сами так ходить не могут – хотят заляпать соседа.

– А что насчет лжи?

– Да… повсюду она. Я не знаю, как выразить. Нутром чувствую. Как собака. Пиздят все знатно. И хотят, чтобы я в это верил. Себе, что хуже, врут. Строят хер пойми что.

Разговор этот приобретал оборот экзистенциальный, и дух мой навострился, готовый вцепиться и пустить слюну, точно паук, и переварить, и впитывать чью-то истину. Я редко говорю. Очень редко. Предпочитаю молчать. Так больше слышно. И я слушал, и он, кажется, чувствовал это.

– Каждый в своем мирке, где он по центру, а остальные – по боку. По боку им, что ты чувствуешь. Кишки у тебя выпадут, так они по ним пройдутся и удивятся еще, что ты от боли кричишь. И не потому, что жестокие, а потому, что… не знаю. Нет в них чутья до чужого человека. Чуйки нет. Человек-то живой, а они с ним, как с мертвым. Только себя за живого держат.

– Эх, жаль, что ты не пьешь, Андрей.

– Это почему?

– Тебе бы пошло. Хорошо говоришь. Знаешь, водка располагает к красноречию.

– Ха, да ладно. Что я говорю-то.

– Я, Андрей, с живым человеком три месяца, двенадцать дней, пятнадцать часов и сорок пять минут не общался по-человечески же. Я такое чую, как ты говоришь. Ну, говори, что у тебя там?

– Да вроде все… хотя, – и закурил, и выдохнул дым, – знаешь. Скажу. Меня пиздят, Сань. Как собаку. Регулярно. Ты и сам уже знаешь. Но, как по мне, лучше быть избитым, чем обоссанным. А все ходят, обоссанные, оболганные. Начальством, коллегой, прохожим. Ходят такие… понурые, и моча капает у них с бровей. И копится у них внутри яд, и отравляет их. И потом, хлоп, убивают кого, или себя. Себя они убивают. Изнутри. Ходят, точно калеки, только костылей не видно. Их тоже пиздят, Сань. Пиздят знатно. Только не по башке, а по душе. А как по мне – лучше телом терпеть, чем душой. Тело – аппарат грубый, он выдержит.

– Тело – аппарат грубый, – повторил я про себя и вздохнул.

В глаз мне набивалась слеза. В левый. Я почувствовал себя одиноко. Я вспомнил одну вещь. Рядом люди. И они страдают. И Андрей, в отличии от меня, это помнит. И бьется за это хоть как-то. По-своему. Грубо и просто. Но бьется. Я же пинаю хуй и пью водку. Смотрю порнушку, потому что не в силах сблизиться с живой женщиной. Дичусь людей и самого себя. Я понял, что я и есть – обоссанный. Я и есть на костылях. Господи, ты прости меня. Не отваливай. Посмотри глазочком, погладь ладошкой. Вот, по темени. Там, где был родничок, и тонкая кожица отделяла мой хрупкий мозг от грубого мира, и мать куда целовала, когда жива была. Я достал из-за пазухи бутылочку и приник надолго, сделав несколько глотков, точно пью воду. Андрей это оценил.

– Ого, – сказал, – ты чего это?

– За живьё ты меня задел, Андрей.

– Да? Это хорошо?

– Не знаю, – и утерся, и закусил «ласточкой», и вместе с ней готовился к полету. Встрепенуться бы птичкой сейчас, вспериться, разбежаться лапочками по лужам и полететь прочь, оставив только тень на земле. Боже… боже.

– Ты прости, если что, – сказал он.

– Не за что. Просто. Знаешь, мне пора. Но давай не пропадать, хорошо?

– Хорошо, Сань.

– Держи конфеты.

– Нет, а тебе?

– Не, с меня хватит. Объелся, – и протянул ему пакетик, он взял.

– Спасибо, с чаем попью. Давай, Сань, до встречи что ли?

– До встречи, Андрей.

Рукопожались и разошлись навсегда.

Таким запомнил его: на переносице у него вечный белый пластырь поверх черного синяка. Глаза, готов спорить, месяц к месяцу по очереди заплывают. Смотрит на мир он то левым, то правым глазом, а иногда и вовсе видит его, точно через триплекс танка, в узкие щелочки. Он и у врат ада будет в стойке, подняв руки. Я буду ждать его внутри.

Николай Леушев


Леушев Николай Геннадьевич, родился в 1956 году, в селе Яренск Архангельской области. Закончил Архангельский медицинский институт, работаю врачом терапевтом в поселке Урдома.

Печатался в журналах: «Огни над Бией», «Истоки», альманахе «Земляки».

Лодка

рассказ


Василий делает лодку, пятиопружку. Работа привычная, приятная. Руки сами знают, что делать. Сколько лодок за всю жизнь изготовлено – и себе, для рыбалки, и людям – не сосчитать! Плоскодонки мастерил из широкой доски. Долблёнки из цельного ствола – душегубки, на воде быстрые, но вёрткие, опасные без привычки. Чуть резко, неосторожно повернулся, дёрнулся – и оверкиль! В воде рыбак.

Баркасы строил, большие, на четыре тяжёлых весла, на четырёх гребцов, – траву, сено возить из-за реки. Так, бывало, нагрузят – вода в двух пальцах от края борта! Ничего, плывут.

С кормой делал, без кормы – разные…

Давненько не занимался этим ремеслом. А тут, как всегда в серёдке лета, накатили деньки эти… Окаянные. Яркие, знойные, радостные, наполненные хлопотами, счастьем – когда-то. Пустые, совсем ненужные – теперь. Да вечера и ночи эти, белые, бесконечные, принялись доканывать. Благостные, желанные – в те годы зрелые. Такие муторные, щемящие – сейчас…

Бродит старик сутками – ни сна, ни дела! Мается.

Сунулся с тоски в «мастерскую» – сарайку за баней, а он, голубчик, тут его и ждёт! Давно забытый. Материал – доска, бруски, ёлка. Вот что нужно! Выволок на свет божий, и пошло дело!

Киль уже готов, из цельной нетолстой ёлки, к нему в пазы – опруги, шпангоуты по-мудрёному. Гнутый, закруглённый корень ёлки будет носом. Сейчас набирает борта, снизу вверх, внахлёст, из тонкой сосновой доски. Не спешит, некуда спешить, давно на пенсии. Хорошо делает Василий лодки.

Шуршит из-под рубанка тонкая стружка, жёсткая ладонь привычно оглаживает доску. Ровно текут мысли. Думается о прожитом. Вспоминаются жёны, дети…

Первая жена у Василия была Александра. Погибла она, утонула. Река забрала. Летом, на сенокосе было. Косили за рекой, на заливных лугах. Погода стояла как на заказ: знойная, с ветерком. Сено сушило быстро: поворошил денёк – и метать можно.

Работалось споро. На покосы выходили всем колхозом: вместе и косить веселее, и зароды легче метать. Обедали тоже вместе, на костре варили кашу или суп. Котёл огромный! Усаживались вокруг него на свежескошенной траве взрослые, ребята. Хорошо!..

Замер рубанок на половине доски… Вечереет. Прошло стадо. Розовая пыль висит над улицей, там, в конце её, под высоким крутым берегом – река…

…Очень рано, с зарей, проснулась Александра, как что-то толкнуло её. Глаза открыла – будто и не спала! Стараясь не разбудить домашних, тихонько проскользнула на крыльцо, подняла к ласковому солнышку лицо и… замерла. Всё в мире изменилось вдруг: цвета, звуки, запахи – всё стало ярче и милее. Необъяснимая радость теснила грудь. Неожиданные, непонятные слёзы на лице, но ни грусти, ни печали. Чудно…

Как-то особенно долго собиралась сегодня невестка на покос, тщательно выбирая, что надеть. И надо же – оделась во всё новое, чистое, чем вызвала явное недовольство свекрови. Ишь набасилась! Промолчала старая. Но когда Александра неожиданно села за столом не на своё место у печи, а в передний угол, испугалась даже свекруха:

– Ос-с-споди – как гостья! – вырвалось у старухи.

– Да что вы, мамаша, смотрите – день-то какой сегодня! – ещё неожиданнее в ответ Александра.

Обедали на пожне весело, шутили, хохотали. Больше всех смеялась и радовалась Александра. Но, расстелив чистое полотенце с едой, ни к чему не притрагивалась. Сидела, положив руки на колени, и всё звала подруг:

– Айда, бабы, купаться!

Наконец, не выдержав, вскочила – и бегом к реке! Девки, бабы – за ней. Шумно было. Искупались – одеваться. Похватали свои рубашки, сарафаны – одна рубашка лежит… Разбираться – чья, кто?!

Видят – Александры! Кто-то вспомнил, что нырнула она…

Пока мужики прибежали (купались отдельно от мужиков), время ушло. Василий, резкий такой был, с ходу – нырять… Нашёл, вытащил. Давай откачивать… Даже говорили, что какие-то признаки сразу были…

Но вот уже вечер. Не воя и не причитая, горько плачет свекровь. Молчит, безучастная ко всему, пятилетняя Зойка. Трёт глаза и всё оглядывается растерянно по сторонам – не верит происходящему – старший Алёша. Голодным плачем захлёбывается в зыбке золотушный Пашка. Глядя на детей, плачет Василий. И теперь уже на своём законном месте – в переднем углу, на столе под образами, лежит Александра. Тихая. Спокойная. Нарядная…

Доска валяется на песке, сидит работник, курит… Десятки лет одно и то же видит: как в сумрачном водовороте омута серебряно сверкают рыбки и плывёт, летит по кругу с ними обнажённая Александра. Тоже вся сверкающая, в зеленоватых солнечных лучах… Но не доплыть ему, не дотянуться…

Крепкий табак нынче попался – глаза ест.

Через две недели после похорон Василий привёл в дом Наталью. А куда деваться? Хозяйство, трое ребят, старшему девять, младшему два, мать-старуха еле ходит. Сенокос в разгаре, пахоту не закончили, там, гляди, и рожь поспевать начнёт. Самого сутками дома нет – много работ в колхозе в эту пору! Председательствовал тогда Василий.

Ох уж эти колхозы! Кисет упал в песок, снова крутит самокрутку – не замечает. Судорожно затягивается, пальцы подрагивают.

Жизни не видел, детей не видел! День и ночь работал, а свои же, колхозные, – предавали…

Вредительство даже «шили», было. «Сорвал посевную!..» Всего-то на полторы недели позже сев начали. Сообщили…

Тут же проверяющий из области:

– Война идёт! Страна недополучит хлеба!

Следователь – то же:

– Вредительство. По законам военного времени!

В поле выйти проверить (земля-то мёрзлая: север!) – нет их! Зато бумага в органы готова. Если бы не первый секретарь – ехать тогда Василию не колхоз отстающий поднимать, а «более крайний Север» осваивать, да за казённый счёт. В запечатанной теплушке…

Отстоял первый. А вот на войну не отпустил. «Здесь твой фронт, – колхозы!»

Сколько раз впрягался Василий! Честный был председатель – голодал, но колхозного не брал, горсти зерна колхозного домой не принёс! Детей мучил… Видано ли где: семья председателя – и без коровы! Дети без молока. Пала тогда корова, вернее, «люди добрые помогли»: притащила кишки за собой с пастбища – ткнули косой в брюхо. Забрела, видать, на чужой надел, потоптала.

Петрович, счетовод тогда, в сорок третьем:

– Давай, Василий Иванович, спишем каку́ похуже телушку на падёж. Ну ли хоть овцу! Голодают твои-то. Вон в «Первомайском» помогают своим, «процент» – положено на падёж.

– Только попробуй! Под суд отдам! Процент! Не посмотрю, что свояк!

И отдавал под суд, бил по рукам, чужих, своих. Жёсткий был председатель Василий, гордый. А отчётно-перевыборное – почти все колхозники и половина правления против! Петрович какой-нибудь очередной избран председателем. Прокатывают Василия.

В сердцах плюнет и – в соседний леспромхоз, на валку леса, там хоть деньги. Опять жена одна дома бьётся, дети одни.

Только успокоится, полгода какие-то, – предрайисполкома:

– Выручай, Василий Иванович! Тебя снова в «Труженике» выдвигать будем. Двоих после тебя сменили, а всё одно – на трудодень больше четырёхсот грамм не выходит, против твоих двух кило. Председатели, ети их! Только домой мешками таскать!

 

Снова мечется Василий по пожням, по полям с утра до ночи. Снова председатель. Избрали. Глаза у людей открываются, когда есть-то хочется.

…Табачок потихоньку успокаивает. Звенит в руках лучковая пила, мысли постепенно возвращаются к ней, к лодке.

«Неизвестно, чья ещё будет…» – бормочет про себя Василий, хотя в глубине души уже определился. Знает, вернее, придумал, кто на ней поплывёт. Семья это будет: ОН, ОНА и дети, трое.

«Сами они ещё молодые. ОН – крепкий такой, лет ему под тридцать, самое то, за вёслами, вот на этой скамье. Широко расставленными ногами в броднях упирается в среднюю опругу… Вёсла сделаю лёгкие, из сосны опять же, голубые, а лопасти красным покрашу. Такие, когда из воды, мокрые, на солнце далеко видать!

Рукоятки у вёсел уже гладкие, отполированы крепкими мозолистыми ладонями. Уключины из цельной берёзки, прочные, не скрипят, долго не износятся; да в рундуке запасных пара. Гребётся мощно, аккуратно, без брызг, только ровные полоски на воде от капелек с вёсел.

Лодка словно чувствует силу гребца: идёт быстро, ровно, послушно, как будто знает, что ценный груз везёт.

ОНА на руле, напротив него. Совсем молоденькая. Правит, весло под мышкой держит. На голове платочек беленький, на ногах резиновые сапожки, черные, блестящие, аккурат по полной икре. Смотрит на него, улыбается. ОН, притворно грубовато:

– На реку смотри, на топляк наткнёмся!

Сам доволен. Радуется». И от этих мыслей наконец тоже чуть улыбается Василий, впервые за целый день…

Наталья была второй дочерью у соседа, писаря. И было ей всего девятнадцать, но на удивление спокойно пошла она за Василия. Как потом оказалось – не от хорошей жизни в родительском доме. Нелюбимой дочерью была у отца.

Справно жил писарь, зажиточно: новенький пятистенок, хозяйство, лошади, коровы. Со странностями был мужик. Всё парня ждал, наследника, а жена ему одних дочерей приносила. С первой как-то смирился. И потом, когда всё так же девки рождались, даже любил по-своему младших. Наталье же не простил: сын должен был вторым быть! Мстил ей. Бывало, в запое, мог запросто, как котёнка, вышвырнуть дочь из избы на мороз. А когда потом младшие дочери одна за другой помирали от тифа, упрекал её, рыдал всё, пьяный:

– Ты-ы-ы бы лучше померла-то! Ты-ы-ы… Почему-у-у не ты-ы-ы?!

Наталья вышла замуж «на троих детей». Старшим был Алёша. Толковый парень, умный и с хитринкой. В школу ходил за пятнадцать километров. Неохота, бывало, идти:

– Давай, тятя, лучше понянчусь с маленькими.

Отправит строгий отец:

– Ступай, Алёша, учиться надо!

Уйдёт, а уже на следующий день явится обратно.

Уроки не учил. В первом классе заставят букварь читать – он книжку откроет и давай декламировать:

– Ма-ма! Ра-ма!

Бойко тараторит, но каждый раз по-разному одно и то же место. На картинку смотрит и сочиняет себе, да складно так! Хохочет папаша:

– У нас Алёша букв ещё не знает, а читает уже хорошо! Молодец!..

Умер Алёша рано – тринадцати лет, от простуды. Поздней осенью, в распуту, возвращался с учёбы. Школа была в селе, за рекой. Снег уже лежал. Холодно, сыро; то примораживало, то оттепель с дождём. День проглядывал хмурый, короткий – с девяти до двух, а в третьем часу небо уже серело, сумерки подкатывали.

Как красиво, весело на реке летом, как ласкова река в солнечный день! Бескрайние золотистые пески и плёсы тают в синей дымке, по берегам ярко пестреют выкошенные луга. Ходят катера, снуют лодки. Над всем этим высокое голубое небо. Щебечут птицы, орут чайки, тёплый ветерок рябит волну…

И как даже не тоскливо – пугающе мрачно смотрит большая северная река поздней осенью. Неоглядное, шире километра, тёмно-свинцовое пространство ледяной воды, полностью забитое рыхлым мелким льдом, плотным мокрым снегом – шугой. Всё это мощно, непрестанно движется, трещит, бурлит, встаёт на дыбы. Над водой низкое серое небо, чёрные тучи, из них то дождь, то снег. И постоянный пронизывающий холодный ветер. Кругом ни души – нечего делать на реке в это время, нечем любоваться.

Река уже стояла, вернее, вставала. Не сразу она встаёт, кряхтит грозно, недовольно, натягивая на себя ледяное одеяло, укладываясь на долгую зиму. Несколько дней требуется могучей, чтобы заснуть до весны под белым панцирем. Сало – шугу, небольшие льдины – сбивало, где поуже и на поворотах, в плотную массу, в торосы. Там уже переходили кто посмелее. Алёша тоже не из робкого десятка и переходил, бывало; правда, не один, с товарищами.

Заскучал в интернате. Долго зимника ждать! Рванул один после уроков, полтора часа – у реки Алёша!

А тут главное – знать где. Да ещё досочку обязательно прихватить, не забыть! Метра полтора. Без неё – совсем страшно… «Вот здесь надо, у кустов. В этом месте и лёд набило плотно – затор, и следы на снегу. Топтались, видно, долго. Пацаны, наверно, старшие…» Тоже долго стоит, топчется, решается.

«Ох и широко же здесь – тот берег едва виден… Морозит сегодня. Может, обратно?»

Смеркаться начало… Решился. Домой шибко хочется – две недели не был. Пошёл Алёша. Ну, с Богом!

Хорошо идёт, ловко, быстро. Нельзя задерживаться! Кидает досочку – мостик, с льдинки на льдинку, с кучки на кучку. Три шага по ней – встал на твёрдое, нагнулся, подтянул досочку – кинул дальше, снова три шага по мостику. По сторонам не смотрит – нечего там смотреть! Только – вперёд, на три шага…

А по сторона-а-ам! Всё шуршит, журчит, скрипит, переливается. Льдины в затор сбило плотно друг к дружке, стоя, – держат хорошо. В сумерках они ярко-белые, а лужицы, промоины, полыньи, «озёра» – чёрные, страшные! Неизвестно, мелко там – льдина – или бездна… Ещё страшнее, когда громкий треск, скрип, – вдруг подвижка!

Стремительно темнеет. Но вот уже и тот берег хорошо виден, метров сорок-пятьдесят ещё… Внезапно сзади, где-то на серёдке реки, страшно бухнуло, затрещало. Досочка сдвинулась вправо. Вздрогнул Алёша, шагнул за ней вправо и сразу провалился правой ногой! Зачерпнул полный валенок ледяной воды, но неглубоко, по колено! Дёрнул ногу – не даёт! Зажало льдом. Запаниковал, забился в ловушке. Схватившись руками за льдину, рванул Алёша изо всех сил и выдрал наконец босую ногу из папкиного валенка! Пошатнулся, шагнул влево и тут же ухнул с головой в смертельный холод. Дна уже не почувствовал…

Секунды пролетели, минуты?.. Пока осознал Алёша, что висит на руках, держась за лёд, по горло в воде. Сжало всего страшным ледяным прессом, не двинуться!

– Ма… ма… ма…

Не вдохнуть, не выдохнуть от холода…

– М-м-ма-ма-а-а!!!

Снова треск – снова подвижка. Чуть свободнее стало ногам. Обламывая ногти, раздирая в кровь руки, колени, босую ногу, вывернул из полыньи на лёд страшно тяжёлое, непослушное тело. Тут же пополз, поминутно снова то рукой, то ногой проваливаясь в холод, уже не чувствуя его и почти без страха; на карачках, на ощупь, наугад! Почему-то, как бабка, причитая тоненьким голоском:

– Осподи-и! Осподи-и! Осподи-и-и!

Туда, к чернеющему спасительному берегу, к дому…

Когда выбрался на дорогу, стемнело уже. Нельзя стоять! Знает Алёша – бежать надо, идти хотя бы! Семь километров. Не идут ноги… Коробом стало пальто, брюки, проволокой волосы на голове: утонула шапка, рукавицы, валенок. Не работают мышцы, сковало – будто резиновые.

Смекнул – с трудом «переобулся»: портянку из уцелевшего валенка как мог отжал, намотал чуней на босую ногу. Крупная дрожь начала сотрясать худенькое тело, до боли свело челюсти, пугающе-громко застучали зубы. Но пошёл, не чувствуя уже ни рук, ни ног…

Как-то до дому добрёл.

Забегали все сразу, завыли бабы. Забросили парня на горячую печь, растёрли, завалили одеялами, полушубками. Поили горячим молоком, чаем, сушёной малиной, травами. Снова растирали. Всю ночь топили баню, парили. Молились…

Но не встал Алёша. К утру закашлял, поднялся сильный жар, началась одышка, бред. Просил всё, задыхаясь:

– Лёд уберите! Лё-ёд! Грудь льдина давит. Лё-ёд уберите!..

Привозили фельдшера, на родах был в соседней деревне. Осмотрел. Диагноз поставил – пневмония крупозная.

– Стрептоциду бы надо…

Да далеко, в райцентре, – сто километров с лишним. Велел водкой растирать…

Прометался Алёша в страшном жару четверо суток и умер, от пневмонии. В народе простудой называли. Не лечили тогда от простуды…

Над рекой проплыли огоньки: зелёный, жёлтый. «Двиносплав» прошёл – катер, мачта только видна из-под берега. Подпрыгивают, расплёскиваются огоньки. Близко стариковская слеза…

Снова шуршит стружка. «Проконопачу кручёной паклей, просмолю пеком-варом. Скамейки шкуркой отшлифую, покрашу жёлтым… Дорого не запрошу… Так отдам. На дно лодки трапик из реечек, чтобы ноги у ребят – сухие. Рядом с хозяйкой дочь, большенькая. Умница. Мальчишки – те на носу, „капитаны“!..»

Младший Павел деловой был. Все швейные иголки, бывало, на реку снесёт. Туго с едой по весне – одна картошка. Как только ледоход пройдёт, Паша уже на рыбалке. Целыми днями на реке. Вечером шагает гордый – полный котелок плотвы в руках несёт. Ни крючков, ни лески нет, а без рыбы ни за что не вернётся! Вместо лески – волос длинный, прочный, из конского хвоста.

– Кормилец наш! – сквозь слёзы смеётся Наталья.

Последнюю швейную иголку бесполезно прятать – найдёт Пашка! Раскалит на костре, загнёт – переделает в крючок! Снова Наталья без единой иглы в хозяйстве. Райпотребсоюз-то – пятнадцать километров по тайге, когда ещё сбегаешь! Стерпит мачеха, не ругает. Ладно – уха вечером на столе. Добытчик! Дружно жили, как брат с сестрой.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru