bannerbannerbanner
Оливия Лэтам. Джек Реймонд

Этель Лилиан Войнич
Оливия Лэтам. Джек Реймонд

Полная версия

Глава II

Мистер Лэтам был прав, полагая, что приезд Оливии изменит многое в доме. Однако перемены были несколько иные, чем те, на какие он надеялся. Не вызывало сомнений, что здоровье и настроение миссис Лэтам значительно улучшились. Больная, измученная хроническим заболеванием, начала уже терять всякую надежду на выздоровление. Теперь она очнулась от своей апатии и вместе со всеми наслаждалась радостями летнего времени. Разительная перемена произошла и с Дженни: она меньше занималась своей особой и уделяла больше внимания окружающим. А ведь Оливия никогда не упрекала ее; благотворное влияние старшей сестры объяснялось, очевидно, бессознательным воздействием сильной натуры на более слабую.

И все же горькое разочарование камнем лежало на сердце отца. Дело было не в суровости Оливии, – наоборот, она была неизменно бодра и ласкова. Но в самой ее мягкости был налет чего-то профессионального, заученного, и это леденило душу одинокого старика. Как он мечтал о ее приезде; как томился и приучал себя к терпению; как внушал себе день за днем, год за годом, что Оливия приедет и поймет его наконец! А теперь, когда дочь приехала, она была от него дальше, чем прежде!

Он и не пытался сблизиться с ней, – с самого начала было ясно, что это бесполезно. Через два дня после приезда Оливии он заложил коляску и отправился с дочерью на прогулку. Когда они проезжали среди пахучих живых изгородей, он попытался сбивчиво и робко, как свойственно замкнутым людям, поведать ей о своем сокровенном горе. Она не ранила его сердце бестактностью, – нет, она выслушала его внимательно и сочувственно, с той безупречной и безликой заботливостью, какую проявляют опытные сестры у постели тяжелобольных. На другой день, спустившись к завтраку, он нашел возле своего прибора маленькие пепсиновые таблетки. И на этом его попытки сблизиться с Оливией закончились.

Что касается священника в костюме из грубошерстной ткани, то он посвятил себя физическому воспитанию деревенских ребятишек и жил, окрыленный надеждой. Он уже давно понял, что завоевать сердце Оливии Лэтам будет нелегко. Ничем не выказывая своих чувств, он решил действовать постепенно: сначала пробудить в девушке интерес к себе, потом уважение и наконец завоевать ее дружбу. Это ведь тоже много, даже если она его и не полюбит. После трех лет, как он ни старался, ему все же не удалось сделать из нее социалиста; человек серьезный и самостоятельно мыслящий, Оливия не была склонна к восторженности. Но она внимательно читала книги, которые он ей давал, и подолгу размышляла над ними. Когда они оставались вдвоем, она вступала с ним в бесконечные споры, подвергая тщательной и трогательно-наивной критике положительные и отрицательные стороны различных политических учений. «Ее будет не легко обратить, – думал Грей в начале их дружбы, – но за нее стоит бороться». Теперь, по истечении трех лет, он утешал себя той же мыслью.

Он приехал в Суссекс с твердым намерением не омрачать их дружбы своими личными переживаниями и надеждами. Как-то в Бермондсее он попытался объясниться с Оливией, но, подобно ее отцу, не встретил желанного отклика. Она проявила искреннее сочувствие, – Оливия всегда проявляла сочувствие, – но так и не поняла, что его путаные, нерешительные слова были чем-то большим, нежели простым выражением товарищеских чувств и интереса к ее работе. Его уверения показались ей попросту излишними, ведь она и так не сомневалась в его добром расположении, а всякое ненужное упоминание о том, что и без слов ясно, всегда вызывало у Оливии чувство смутного отвращения. Но потом она вспомнила, что накануне он провел ночь в семье одного бедняка, защищая перепуганных детей от побоев пьяного отца. Очевидно, это сейчас и сказалось на состоянии Грея, – а то с чего бы ему заикаться и бледнеть? И своим ровным ласковым голосом Оливия уверила молодого священника, что, разумеется, она ценит его дружбу и что, конечно, она согласна называть его «Дик», раз ему этого так хочется. И тем же тоном спросила, не забывает ли он менять носки, когда ему случается промочить ноги.

Грей не возобновлял больше своих попыток. «С таким же успехом можно говорить о любви Бритомарте», – возмущенно подумал он. И действительно, ее недогадливость в этом отношении было невозможно преодолеть.

Когда разразилась эпидемия оспы, Грей предложил свои услуги и с готовностью согласился заменить перепуганного священника, который был несказанно рад вырваться из охваченного болезнью города. Тяжелая работа и напряженная борьба с эпидемией были как нельзя более по душе Грею. Но, помимо этого, ему хотелось быть поближе к Оливии в такое опасное время. Теперь, когда Оливия спокойно жила дома, он тоже решил подыскать себе, хотя бы на время, более спокойную работу. «Придется довольствоваться, – думал он, – сознанием ее близости и дружеского расположения. Очевидно, немыслимо преодолеть это бесстрастное, нелепое непонимание. Ведь ей хоть кол на голове теши – все равно ничего не понимает!» Но если даже Оливия и поймет, что он хочет на ней жениться, то, пожалуй, воспримет это как оскорбление или как первые признаки размягчения мозга.

Но одно дело воздерживаться от объяснений в шумной сутолоке городских трущоб, где каждый день, каждый час сталкиваешься с убогим бытом бедняков, и совсем другое дело оказаться наедине с любимой в тиши цветущих долин. Решимости священника хватило лишь на три недели. Однажды он встретил Оливию у постели больного крестьянина. Потом они возвращались вместе домой по залитому солнцем лугу и беседовали о приходских делах. И вдруг он потерял голову. Они подошли к месту, где тропинка разветвлялась на две: одна убегала в открытое ячменное поле, другая вилась вокруг небольшой тенистой рощи. Сквозь отверстие в изгороди виднелись в зеленом сумраке леса мшистые стволы деревьев, заросли узловатого кустарника, стройные побеги наперстянки со склоненными чашечками цветов. Священник протянул руку:

– До свидания. Нам, кажется, в разные стороны.

– Вы спешите? А я собираюсь немного отдохнуть в лесу. Устала за день.

Она пролезла в отверстие изгороди и села на срубленное дерево. Священник смотрел на нее, облокотившись на изгородь. «Если я пойду за ней, – думал он, – то сваляю дурака, и она же будет презирать меня за это».

– Уходите? – рассеянно спросила Оливия. – Как жаль.

Она притянула к себе несколько веточек цветущей жимолости и, закрыв глаза, прижалась к ним лицом. Священник не шевелился. «Я сваляю дурака, – опять подумал он, – все любовники мира, вместе взятые, интересуют ее меньше, чем эта душистая ветка жимолости».

– Мне надо идти, – хрипло выговорил он.

Оливия улыбалась, наслаждаясь нежным прикосновением цветов, и Грей понял, что она уже забыла о нем. Стиснув зубы, он отвернулся, потом, разозлившись, перепрыгнул через изгородь и подошел к ней.

– Оливия, – сказал он, взяв у ней из рук ветку, – Оливия…

Она подняла голову. Выражение испуга на ее лице сменилось тревогой.

– Дик! Что случилось, Дик?

Священник задрожал от бессильной ярости.

– Оставьте вы хоть на минуту эту дурацкую зелень! Я и так знаю, что вам на меня наплевать, незачем подчеркивать свое равнодушие! С таким же успехом можно влюбиться вот в эту наперстянку! Вы похожи на бесполый водяной дух!

– Дик! – снова произнесла Оливия и, встав, взяла его за руку.

Он вырвался.

– Можете не щупать мой пульс! Я не болен оспой. И не сошел с ума. Я просто жалкий бедняга, который целых три года сохнет по девушке, а она настолько бесчувственна, что ничего не замечает!

Он сел, закрыв лицо рукой.

– Простите меня, Оливия. У вас, конечно, добрые намерения, но вы так невыносимо сдержанны. Любая женщина на вашем месте поняла бы, как это мучительно для меня.

Он сорвал ветку жимолости и, кусая губы, протянул ей.

– Извините, что испортил ваши цветы. Очень дурно с моей стороны. Но не так-то приятно волочиться за хвостом Бритомартовой лошади или запутаться в завязках халата, в который облачилась современная Бритомарта!

Оливия отступила назад и молча смотрела на него. Он опустил глаза, не в силах вынести ее пристального, недоуменного взгляда. Ветка жимолости упала на землю.

– Дик, почему вы не сказали мне раньше? Я и понятия не имела. Почему вы молчали?

Он засмеялся.

– Я пытался сказать, дорогая. Два года тому назад. Но до вас ничего не дошло. И не удивительно: вам не понять таких вещей. Напрасно вы огорчаетесь, я наперед знаю, что вы мне скажете, – что вы не любите меня. Но я так люблю вас, Оливия, что готов ждать бесконечно. Двадцать лет, если прикажете, лишь была бы надежда…

– Но, Дик, надежды нет.

Голос его упал.

– Вы уверены в этом? Вполне уверены? Мы всегда были такими хорошими друзьями, Оливия, и я думал, что со временем…

– Нет, нет! – вскричала она в отчаянии. – Не в этом дело.

Некоторое время она молчала, опустив глаза, потом села рядом с ним.

– Вы не понимаете. Если б я только знала, то давно сказала бы вам. Я люблю другого.

Дик судорожно глотнул воздух. Другого… А он-то сравнивал ее с Бритомартой!

– Другого, – сказал он вслух. – И вы собираетесь выйти за него замуж?

Оливия ответила не сразу.

– Мы помолвлены. За другого я не выйду.

Священник бесцельно ворошил палкой мох. Спустя минуту он встал и невнятно сказал:

– Я лучше пойду. До свидания…

И вдруг она разразилась слезами. Вид плачущей Оливии настолько не вязался с его представлением о ней, что вконец растерявшийся Дик забыл даже о жалости к самому себе.

– Не надо, Оливия, – сказал он удрученно, – не надо! Какой же я эгоист и дурак, что довел вас до слез. Я…

Он замолк, подыскивая слова, и наконец неуверенно вымолвил:

– Желаю вам счастья.

Но Оливия уже овладела собой.

– Мне счастье вряд ли суждено, – ответила она, вытирая слезы. – Я от души сожалею, что заставила вас страдать. Но в этом мире не сделаешь, кажется, и шагу, чтобы не задеть чьих-либо чувств. Для моего отца это будет ужасным ударом. Но я не могу иначе.

 

Оливия провела рукой по глазам. Ею овладело чувство крайней усталости. Как сделать, чтобы Дик все понял?

– Мы помолвлены с прошлой осени. Вы первый, кому я рассказала об этом. Рано или поздно родные тоже узнают, но сейчас я ничего не буду им говорить… Все это так горько и безнадежно, и они никогда не смогут понять, никогда… И потом, мама начнет, конечно, плакать. Нет, сейчас у меня не хватит сил, надо прежде привыкнуть ко всему самой.

Она замолчала, глядя прямо перед собой. Священник снова сел.

– Нельзя ли чем-нибудь помочь вам, Оливия? Что же является помехой? Ведь вы… любите его?

– Люблю ли я его! Если бы не любила… – Она подняла голову. – Как бы мне хотелось, чтобы вы поняли. Ведь вы не из тех социалистов, которые только болтают. Видите ли, он русский… а вы должны знать, что это значит, если он человек мыслящий.

– Русский? – растерянно переспросил священник. И вдруг понял: – Неужели нигилист?

– Нигилист, если вам угодно. Нелепое прозвище. Так теперь называют в России неугодных правительству людей.

– Он живет в Англии? Эмигрант?

– Нет. Но он пробыл здесь около года. Изучал наши новинки в машиностроении по заданию одной петербургской фирмы, где он работает. Теперь он уехал назад. И я так и не знаю… – Она посмотрела на него страдальческими глазами. – Ему не мешали выехать из России и вернуться обратно. Но он все еще под полицейским надзором. Тамошние власти полагают, что оказывают ему величайшую милость, разрешая жить в Петербурге. И кто знает, что они еще придумают? Это все равно что жить на вулкане.

– Но ведь он не под следствием?

– Пока еще нет. Будь это так, я не рассказывала бы вам о нем. Он провел два года в тюрьме и вышел оттуда поседевший, с больными легкими. Ему не вынести еще одного тюремного заключения. Поражены оба легких. В России в тюрьмах для политических заключенных свирепствует чахотка.

Голос Оливии дрогнул, и сердце Дика сжалось. В этот миг он был чужд каких бы то ни было эгоистических побуждений.

– Как хорошо, что вы так мужественны, Оливия. Удел ваш не легок.

Она покачала головой.

– Я совсем не так мужественна, как вы полагаете. Но у меня нет другого выхода.

– Могу я узнать его имя?

– Владимир Дамаров. Он только наполовину русский. Среди его предков есть итальянцы и датчане.

– Дамаров? – переспросил священник. – Дамаров… Ах да, помню, новейшие достижения в технике. Ну конечно.

Оливия бросила на него быстрый взгляд.

– Вы его знаете?

– Только с виду. Мой старый приятель – небезызвестный вам художник Том Бэрни – встретил его как-то в Лондоне и был до того очарован его головой, что решил во что бы то ни стало нарисовать ее. Он раздобыл билет на открытие индустриальной выставки только для того, чтобы снова увидеть Дамарова, и заставил меня пойти с ним. Он делал вид, что разговаривает со мной, а сам тем временем рисовал Дамарова. Разве вы не видели пастели, которую он сделал? Ах да, вы же из-за оспы не бывали в ту зиму на выставках. Эта пастель – одна из лучших вещей Бэрни. Он назвал ее «Голова Люцифера».

Они долго и непринужденно беседовали. Впервые в жизни Оливия не старалась щадить чувства других и, обрадованная тем, что может наконец облегчить душу, свободно и без утайки рассказывала о своем возлюбленном, его горестях, подорванном здоровье, загубленном таланте. Она не замечала, что собеседнику тяжело ее слушать, и бедный Дик лишь стискивал зубы, когда Оливия бессознательно медлила, произнося имя Владимира. Но любой мужчина, выслушав этот рассказ, забыл бы о ревности.

Владимир Дамаров происходил из типичного для России класса мелкопоместных дворян, живших из века в век праздной, бездумной жизнью. Отмена крепостного права вынудила их искать самостоятельного заработка. Владимир Дамаров, одаренный от природы способностями к рисованию и лепке, был пламенным поклонником пластического искусства и мечтал стать скульптором. Но еще в юности он попал под влияние некоего Карола Славинского, поляка, студента медицинского факультета. Тот был только двумя годами старше Владимира, но уже активно участвовал в революционном движении. У Славинского была двадцатилетняя сестра Ванда, тоже революционерка. Семья их принадлежала к так называемым «обреченным семействам», для которых участие в польском освободительном движении было традицией, передававшейся из поколения в поколение. Брат и сестра не стали бунтовщиками, они родились ими. Это само собой разумелось – раз они были Славинскими.

Владимир стал их близким другом и помощником и в двадцать два года обручился с Вандой. Едва брат Ванды успел получить диплом врача, как полиция арестовала всех троих. После двух лет одиночного заключения Владимира освободили за недостатком улик. При этом ему дали понять, что своим освобождением он обязан неким друзьям, которые успели вовремя сжечь компрометирующие его бумаги. Карола Славинского, чья виновность не вызывала сомнений, отправили уже по этапу в Сибирь. Его осудили на четыре года каторжных работ в Акатуе – поселении для ссыльных. О Ванде ничего не было известно. В течение полутора лет от нее изредка приходили письма; потом она замолчала, и друзьям ее так и не удалось выяснить, жива ли она.

Владимир прилагал отчаянные усилия, чтобы напасть на ее след: подкупал мелких чиновников, обивал пороги в полицейском управлении, писал прошения высокопоставленным лицам. Но получал лишь уклончивые или противоречивые ответы. А через четыре месяца история, которую власти пытались замять, получила огласку. Ванда была красива, а новый тюремщик, назначенный примерно через год после того, как она попала в тюрьму, был падок до хорошеньких девушек. Ему не удалось учинить над ней насилия, но она не выдержала страшного нервного напряжения и кошмара бессонных ночей. Раздобыв кусок стекла, она ухитрилась после нескольких неудачных попыток перерезать себе горло. С тех пор полиция неустанно следит за Владимиром. В поисках заработка он был вынужден стать чертежником. Легкие его разрушены, нервная система расшатана.

– А брат девушки? – спросил Дик.

– Его амнистировали, когда он отбыл половину своего срока, и сейчас он работает врачом в русской Польше. Считается, что власти проявили к нему величайшую милость, не оставив его навсегда в Сибири, но на самом деле об этом позаботились влиятельные родственники Карола. В Петербург ему разрешают приезжать очень редко, и поэтому они с Володей сейчас мало встречаются. Кроме того, оба они бедны и не имеют средств на частые разъезды. Но все равно они близкие друзья.

Часы на церковной колокольне пробили шесть. Оливия вздрогнула и словно очнулась.

– Уже шесть часов! Мама, наверно, заждалась меня.

– А я опоздал на спевку церковного хора. Ваша мать обещала дать мне сборник старых гимнов. Пожалуй, пойду с вами и возьму его.

У садовой калитки им встретился почтальон с письмом в руке.

– Для вас, мисс Оливия.

Лицо ее радостно вспыхнуло при виде конверта, и еще до того, как Дик увидел на марке двуглавого орла, он уже знал, от кого письмо. Внезапно его охватило возмущение: не ужасно ли, что она так безрассудно губит свою цветущую молодость?

– Я пойду за сборником, – проговорил он и пошел к дому. Оливия погрузилась в чтение письма.

Выйдя с книгой из дома, Дик решительно направился к калитке и быстро прошел мимо каштана, под которым стояла Оливия. Она держала в руке раскрытое письмо, но не читала. И даже не шевельнулась, услышав звук его шагов по усыпанной гравием дорожке.

«Любовное письмо, – подумал он, – зачем же мне мешать?»

Через минуту она догнала его на дорожке.

– Дик! Подождите! Мне надо поговорить с вами.

Взглянув на нее, он сразу понял, что письмо принесло ей дурные вести.

– Дорогая, что случилось? Он не…?

– Нет, нет, он не арестован, но очень болен. У него плеврит. Письмо не от Владимира, а от его друга, который счел своим долгом известить меня. Я должна сейчас же ехать.

– Куда? В Петербург?

– Да. Чтобы ухаживать за ним. Прошу вас, Дик, отправьте от моего имени телеграмму. Вот адрес. Ах нет, не то, это по-русски. Я перепишу сейчас. Телеграфируйте так: «Выезжаю первым поездом». Пишите по-французски. Папе придется взять для меня денег в банке. Паспорт я выправила заранее, на всякий случай.

– Но чем вы сможете помочь там? Вы ведь даже не знаете языка.

– Немножко знаю. Я изучала его некоторое время. А теперь мне надо пойти к отцу и объяснить ему…

– Все?

– Нет, конечно, не все. Сейчас я не могу рассказать им обо всем. Я только скажу, что должна немедленно выехать в Россию к больному другу. Вот вам адрес для телеграммы. Прощайте, дорогой Дик. Мне пора идти.

– Не прощайтесь. Я узнаю расписание поездов и забегу к вам часов в девять вечера, чтобы помочь с багажом и всем остальным. Вы ведь знаете, я замечательно пакую вещи. И я…

Он схватил ее руку, припал к ней неожиданно губами и ушел, оборвав себя на полуслове.

Глава III

Оливия вышла из вагона на людную платформу. Ее поразили духота и какой-то кислый запах; раздавались непонятные окрики, непрерывно двигались толпы народа, и над всеми возвышалась внушительная фигура в синем мундире. Пока она пыталась при помощи заранее заученных фраз столковаться с носильщиками, которые говорили все сразу, позади нее послышался глубокий, грудной голос:

– Мисс Лэтам?

Высокий мужчина с рыжеватой бородой протягивал ей руку:

– Доктор Славинский. Володя просил меня встретить вас. Разрешите взять вашу багажную квитанцию.

Подождав, пока не отъехали от вокзала, Оливия спросила:

– Как состояние Володи?

– Сегодня температура высокая. Но, возможно, это от возбуждения, вызванного вашим приездом. Приступ довольно тяжелый, но у него бывали и похуже.

– Сиделка у него есть?

– Да, но он невзлюбил ее и вчера отказал ей. Очень хорошо, что вы приехали.

– Я не знала, что вы в Петербурге.

– Я приехал только вчера. Не мог достать разрешения раньше. К счастью, мой дядя занимает большой пост в здешнем министерстве путей сообщения и время от времени достает мне разрешение.

– Вы живете в одном из польских фабричных городов, не так ли?

– До недавнего времени я жил в Лодзи, но полиция выслала меня оттуда, заподозрив, что я причастен к усилившемуся там движению среди рабочих. Последнее время я много скитаюсь по свету.

Он свободно говорил по-английски, но с сильным иностранным акцентом и с той протяжной, певучей интонацией, которая присуща литовцам. С годами привычки его, очевидно, не менялись: «скитания по свету», на которые он нередко бывал обречен в различные периоды своей жизни, не излечили его от польской манеры акцентировать в словах предпоследние слоги.

– Непосредственной опасности, по-моему, нет, но ему нужен тщательный уход. Когда у него начался плеврит, он был сильно переутомлен.

Некоторое время они говорили о болезни Владимира.

– А с чего все началось?

– С простуды, как всегда. В здешнем климате ее трудно избежать. А он не обращает на это внимания, особенно когда на него находят приступы черной меланхолии.

– И сейчас тоже? Неужели больше, чем обычно?

– Да. Все вспоминает прошлое, которое давно пора бы забыть. Вот почему вы особенно нужны ему сейчас, если только у вас крепкие нервы. Вы принадлежите его будущему, а не прошлому. И вы ведь не из тех, кто легко теряет голову?

– До сих пор ни разу не теряла. Но, наверно, могу и потерять, если на то будут веские причины.

Доктор Славинский посмотрел на широкую спину кучера, заслонившую вид на дорогу.

– Вы приехали в страну, где никто не гарантирован от таких веских причин. Здесь все может случиться. Надеюсь, ничего серьезного не произойдет, но все возможно. Не забывайте, что только вы можете поправить здоровье Володи и вернуть ему душевный покой. И вот что еще: в этой стране часто сталкиваешься с отвратительными явлениями. Что бы вам ни пришлось увидеть – не плачьте и не выходите из себя. Здесь это нисколько не помогает.

– С тех пор как я стала взрослой, я едва ли плакала больше двух раз. И я очень редко выхожу из себя.

Он пытливо посмотрел на нее. Оливия, поглощенная мыслями о женихе и его болезни, видела в своем спутнике лишь доктора, лечившего Владимира; неожиданно она почувствовала на себе пристальный, испытующий взгляд этого великана и, вероятно, смутилась бы, не будь его взгляд так бесстрастен.

– Тогда все в порядке, – проговорил он и медленно отвел глаза. – И не пугайтесь без причины. Обещаю не скрывать от вас, если действительно возникнет опасность.

– Вы имеете в виду его болезнь?

– Его болезнь и все прочее также.

Добравшись до дому, они застали больного в состоянии лихорадочного возбуждения. Глаза его беспокойно блестели, на щеках выступили красные пятна. Опытный глаз Оливии сразу заметил, что он страдает от болей, но изо всех сил старается скрыть это. Слабым, измученным голосом он пытался уверить ее, что никогда так хорошо себя не чувствовал, а вся его болезнь – выдумка Карола.

 

– Карол не дает мне слова вымолвить. Это все равно что спорить с паровым молотом. Я так давно ничего о нем не слышал, что, боясь совсем потерять его из виду, написал ему, будто умираю. И вот вчера утром он ввалился, – ну, настоящий медведь! И теперь командует мной вовсю. Но ты, Оливия! Подумать только, какой ты проделала путь! Ты не должна, родная, так тревожиться из-за меня и моих легких. Не правда ли, Карол?

Оливия обернулась. Карол молча вышел из комнаты и беззвучно прикрыл за собой дверь, оставив их вдвоем. Схватив Оливию за руку, Владимир привлек ее к себе и, жадно целуя, зашептал отрывистые, полные любви слова. Оливия отодвинулась.

– Послушай, Володя, если ты будешь волноваться, я уйду. Говори поменьше, тогда я посижу возле тебя. Если сильно болит грудь, я приготовлю другой компресс.

– Ничего у меня не болит, когда я смотрю на тебя, радость моя. Но компресс все-таки приготовь.

Она сделала все, чтоб облегчить его страдания, и села рядом. Владимир взял ее руку. Он лежал стиснув губы, крепко сжимая ее руку в своей. Должно быть, ему было очень худо. Спустя немного он заговорил, быстро, бессвязно, задавал множество вопросов и, не дожидаясь ответа, опять что-то бормотал. Температура резко подскочила, начался бред. Оливия осторожно высвободила свою руку и, выйдя из комнаты, отправилась разыскивать Карола. Она нашла его в маленькой гостиной. Он читал медицинский журнал; длинные ноги его были вытянуты под столом, одна рука запущена в рыжеватые густые волосы. Карол Славинский не был в действительности таким крупным человеком, каким казался с первого взгляда. Но размеренная медлительность движений, большая голова и массивные плечи придавали ему по временам какой-то особенно громоздкий вид. Вся его внешность настолько не отвечала утонченному, изнеженному и одухотворенному облику, который Оливия всегда приписывала полякам, что даже теперь, когда она была так взволнованна, несоответствие это бросилось ей в глаза. «Словно статуя скандинавского бога, только незаконченная», – мелькнуло у нее в голове.

– А я как раз собирался позвать вас к ужину. Он уже почти готов, – произнес Карол, подняв на нее глаза.

– Прежде взгляните, пожалуйста, на Володю. Мне кажется, ему надо дать снотворное.

Когда больной наконец уснул, Карол накрыл в соседней комнате на стол и, пока Оливия ела, приготовил ей постель.

– Эту ночь я подежурю около него сам, а завтра – вы. Служанка не ночует здесь, но на первом этаже живет жена дворника. Она славная женщина и обожает Володю, потому что в прошлом году он помогал ей выхаживать больного сына. Она вам всегда поможет, если вам что-либо потребуется. Служанка приходит в восемь утра и готовит завтрак.

И Оливия целиком отдалась привычным для нее обязанностям. Тяжелый приступ прошел, но больной был так изнурен, что нуждался в самом тщательном уходе. Карол смог пробыть с ними всего четыре дня: у него было слишком много обязанностей, ему и так едва удалось вырваться. Оливия хотела как можно скорее вывезти Владимира из душного, пыльного города на свежий воздух, но Карол советовал выждать еще три недели – переезд будет очень утомительным.

Было решено, что они поедут в обедневшую усадьбу Дамаровых, затерявшуюся в глухом озерном крае у истоков Волги. Там жили его старая незамужняя тетка и два брата. У старшего из них – вдовца – были дети, младший брат был холост. Тетка прислала Оливии письмо, умоляя ее приехать с Володей в имение, чтобы его родные могли познакомиться с ней до ее возвращения в Англию. С трудом выводя русские буквы, Оливия ответила согласием. Карол тоже пообещал приехать к ним на летний отпуск.

В конце июля она выехала из города с выздоравливающим больным. В поезде он чувствовал себя хорошо. Но трехдневная тряска по отвратительным дорогам, в неудобной коляске, через леса, болотистые луга и заросшие кустарником пустоши да еще две ночи в наскоро устроенных постелях на грязном постоялом дворе совсем измотали его. Они проезжали через убогие деревушки, где царили голод и болезни. Им не давали проходу изможденные нищие; протягивая руки, они выпрашивали подаяние заунывными гнусавыми голосами. Казалось, что в этих деревнях процветают лишь попы, трактирщики да рассадники заразы – микробы. А за деревнями опять тянулись необозримые поля.

На полпути их встретил в каком-то городишке Карол, и дальше они добирались все вместе. На третий вечер путешественники подъехали к большому пустынному озеру, окаймленному густым сосновым лесом. Из зарослей водяных лилий поднялась стая диких уток, и хлопанье их крыльев вызвало улыбку радости на измученном лице Владимира.

– Это наше озеро. Скоро ты увидишь и дом. Я говорил тебе, что при всей нашей бедности мы богаты дичью и водяными лилиями.

– А весной, верно, ландышами, судя по этим листьям.

– Да, и еще соловьями и полевыми цветами. Вот, пожалуй, и все наши богатства, не считая деревьев.

Взгляд его с любовью остановился на темных очертаниях леса.

– Ты скромничаешь, Володя, – лениво протянул Карол. – Не забудь упомянуть еще волков, медведей и змей.

– Здесь много змей? – спросила Оливия.

– Много, причем самых разнообразных. Например, ростовщиков, трактирщиков… Потом здесь великое множество преступников, идиотов, малярийных комаров, паразитов, всевозможнейших заболеваний. Богатство, как видите, безмерное.

Владимир вспыхнул. Из любви к своему суровому краю он был готов поссориться даже с лучшим другом. Они не раз спорили на эту тему. Практичная натура Карола не могла примириться с непроизводительным использованием земельных угодий, лесов, людей. Он горячо доказывал, что надо прежде всего осушить болота, очистить леса, привести в порядок дороги, а уж потом любоваться красотами природы. Но Владимир, на словах соглашавшийся с другом, в глубине души оплакивал бы каждое спиленное дерево.

Словно проклятье поразило здешний край: лютые морозы одну половину года, малярия – другую; постоянный голод, запустенье, набеги хищных зверей. Огромный военный лагерь, вот уже более ста лет расположенный у западной границы области, препятствовал общению крестьян с внешним миром. Они были отравлены физически и морально столетиями рабства и насилия, а раскрепощение означало для них лишь то, что вместо помещиков и управляющих их стали обирать чиновники и ростовщики.

Кроме крестьян, малочисленное население составляли евреи – беднейшие выходцы из гетто, татары, торговавшие вразнос, барышники-цыгане, пронырливые немцы и разорившиеся мелкопоместные помещики. Что касается последних, то привычка к крепостному укладу оказалась столь же гибельна для их душ, как отмена его – для их кошельков, и теперь они влачили нищенское праздное существование, такие же жалкие, как их бывшие крепостные, и подчас такие же невежественные.

Но в глазах Владимира это было прекраснейшее место на Земле. Если он и познал скромные радости, если его и окрыляли когда-то надежды – то это было именно здесь. Здесь он бегал беззаботным ребенком, здесь зародились сладостные мечты стать скульптором, здесь, втайне от всех, он впервые попытался лепить. Все это было давно, задолго до того, как на него обрушились удары судьбы, и, хотя прошлые тайны и грезы сменились теперь совсем другими, он сохранил к родному краю ревнивую привязанность. Здесь все было прекрасно: гулкое эхо в лесных чащах; нехоженая густая трава на болотистых лугах, расцвеченная золотистыми и голубыми ирисами и незабудками; нетронутый снежный покров зимой; чашечки лилий летом; призрачные сплетения тумана над озером и папоротниками; пурпурный закат над красноватыми стволами сосен. Даже все самое неприятное – стужа, малярия, гибельные трясины, скрытые предательской болотной травой, кружение хищных ястребов в небе, вой волков по ночам – все было в его глазах неотъемлемой частью грозного и сурового великолепия этого мрачного края.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru