Посвящается Саре
Для меня всегда самым главным, если не единственно важным в жизни была любовь.
Стендаль. Жизнь Анри Брюлара
© Éditions Jean-Claude Lattès, 2009
© Н. Мавлевич, перевод на русский язык, 2024
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2024
© ООО “Издательство Аст”, 2024 Издательство CORPUS ®
В тот год на всей планете выдалась самая теплая за пятьсот лет осень. Но больше об этой милости небес, которая, возможно, и сыграла свою роль, говориться не будет.
Это повествование охватывает три или три с небольшим месяца. Пусть та – или тот, – кто не хочет – или не хочет больше – ничего слышать о любви, отложит книгу.
В городах должны быть большие сады. Сады необходимы для того, чтобы жизнь молодого человека покачнулась, чтобы на непредвиденной развилке свернула на другую дорогу. Чтобы – пусть частично – реализовались его потенциальные возможности. И вот однажды февральским утром 1974 года один подросток зашел в Люксембургский сад. У него светлые волосы, он носит шерстяной шарф, и его зовут Томá. Тома Ле Галь.
Тома – хороший ученик. Ему ровно шестнадцать, он штудирует высшую математику, чтобы оправдать надежды матери и поступить в престижную высшую школу, лучше всего – в Политехническую. Но в то утро Тома, выйдя из дому и спустившись в метро – он живет в 18‐м округе, у метро “Барбес”, – пропустил станцию, где находится его лицей, доехал по той же 4‐й линии до “Сен-Мишель” и оттуда дошел по бульвару до Люксембургского сада. По аллее мимо статуй французских королев подошел к большому пруду и сел там на металлический стул. Он подготовил эту вылазку заранее. В сумке припасено много книг. На улице тепло.
Вечером он вернулся домой. Голодный – днем съел только багет и какое‐то яблоко.
Пришел он в Люксембургский сад и на другой день и еще на следующий и стал приходить каждый день. Теперь сад – его штаб-квартира. У него завелись друзья: Манон, его ровесница, блондинка со вздернутым носиком и веснушками, такая же, если еще не более неприкаянная, чем он сам, и Кадер, взрослый черный парень лет тридцати, гитарист, который концертирует в метро. Когда идет дождь, Тома прячется под крышу какого‐нибудь киоска или греется в прокуренном кафе на улице Мальбранш, где он быстро сошелся с ребятами из выпускного класса лицея Луи-ле-Гран. Болтает с ними о политике, литературе, яростно хает Пруста, Троцкого, Альтюссера и Барта, и ярость его пропорциональна незнанию источников. Когда много позднее он прочтет их произведения, то устыдится глупостей, которые тогда изрекал, и подивится, что такая наглость легко сходила ему с рук.
Наступил март, потом апрель. Тома написал заявление об уходе из лицея. А родителям он, разумеется, врал. Это оказалось на удивление просто, даже весело, и он открыл в себе талант вруна. От него пахнет табаком? Это одноклассники психуют и много курят во время зачетов. Не хватает денег на обед? Теперь в столовой надо платить наличными, он, Тома, подозревает управляющего в злоупотреблениях. Нечаянно вернулся раньше времени? Была лабораторная по химии на окислительно-восстановительные реакции, и учитель – представляете? – обжегся. С тех пор как он бросил учебу, он стал рассказывать о ней куда больше, чем раньше.
Однажды вечером, уже в мае, Тома пришел домой и стал плести очередную сказку. Отец слушал молча, не сводя с него глаз. Не выдержала мама. Они всё знают.
Позвонили из лицея: он не сдал одну книгу в библиотеку, хотя уже три месяца как отчислен. Ссора, крики, разрыв. Тома не будет поступать в высшую школу. Он уходит из дома, поселяется у друга. Перебивается случайными заработками – в ту пору их было нетрудно найти, – потихоньку занимается психологией, социологией, еще десять лет оставаясь подростком. Из этого состояния однажды майским утром его вышиб звонок из полиции. Пьетта, женщина, которую он любит и которая недавно выписалась из больницы, где лежала с депрессией, бросилась под поезд. Тома удается за три дня уладить все формальности, всё организовать и похоронить свою подругу. Вернувшись с похорон, он запирается дома на целую неделю. А потом выходит гладко выбритым, коротко постриженным – прощайте, длинные черные кудри. И снова берется за учебу. На тот момент, с которого начинается повествование, медная табличка, привинченная к двери дома 28 по улице Монж, недалеко от Люксембургского сада, свидетельствует о достигнутом результате:
Табличка характеризует его как серьезного специалиста, что ж, сегодня Тома Ле Галь и в самом деле классный профессионал.
Трехкомнатная, прежде жилая квартира на пятом этаже, слева, служит ему для приема пациентов. Кухню, просторную, с современным оборудованием, Тома сохранил. Иногда он обедает там весенним рулетом из китайской лавки. Спальня, по левую руку от входа, переделана в приемную: натертый пол, два глубоких кресла и низенький столик – все почти как в английском клубе; окно без штор выходит на улицу. Сеансы длятся тридцать минут, между ними часовые промежутки, так что пациенты не встречаются. В назначенное время Тома принимает в переделанном из двух комнат кабинете, там из окон было бы видно небо и платаны во дворе, если бы свет не приглушали жалюзи из экзотической древесины. Дверь обита черным бархатом, оливкового цвета кожаный диван так и манит расслабиться. Комнату благожелательно озирают африканские маски – так повернутые спинами к морю истуканы-моаи оберегают остров Пасхи. На стене за письменным столом в стиле Луи-Филиппа индустриальный пейзаж Стивена Лаури в серо-голубых тонах. На другой стене очень маленькая и очень темная картина Брама ван Вельде, написанная в годы дружбы с Матиссом. Эта картина – единственная тут по‐настоящему ценная. Тома приобрел ее на аукционе Друо, пожалуй, за слишком большую цену – хотя разве может искусство быть слишком дорогим! – но затем и приобрел, чтобы и думать забыть еще что‐либо покупать там.
Тома отлично понимает, что вся эта обстановка – карикатура на типичный кабинет психоаналитика. Еще спасибо, что он не заставил пациентов смотреть на догонскую статуэтку или конголезского идола с гвоздями. Но язык декора немаловажен, Тома им не пренебрегает.
Всю свободную стенку занимают книжные полки, где художественная литература и психоанализ стоят бок о бок, соблюдая некое перемирие. Джойc рядом с Пьером Каном, Лейрис впритирку с Лаканом, книжка Кено, выступающая из ряда – хороший признак для книги, – вплотную к Делёзу. Тома было пятнадцать лет, когда умер Кено. “Неужели ты ду, тыдуду, тыдада, думаешь, что и пра, что и правда, ну да, молодость навсегда, да?”[1] Нет, Тома Ле Галь давно так не думает. Все больше морщин у него на лице, седины в волосах, они уже не так волнисты и густы, щеки слегка обрюзгли и обвисли, ему уже не сорок лет, пятый десяток на исходе, а впереди – хорошего не жди, все только хуже.
Полукруглые каминные часы показывают девять. Тома отключил у них бой, чтобы во время сеансов самому следить за временем. Он сидит в кресле и ждет. Читает позавчерашний “Монд”, перекладывает какие‐то бумажки. Первый пациент запаздывает. Анна Штейн всегда запаздывает. Иногда на минуту-другую, иногда на десять минут, а то и на целую четверть часа и всегда по уважительной причине: то задержалась няня, то парижские пробки, то негде припарковаться. Тома предлагал ей другое время, она отказалась. Похоже, ей нравится заставлять себя ждать.
Анна Штейн. Терапия длится двенадцать лет и уже близится к концу. В первые годы она, как все другие, только рассказывала. Развернула весь свиток своей жизни, выложила всё, пока не исчерпала закрома памяти, не подобрала последние крошки воспоминаний и не почувствовала себя буквально опустошенной, выжатой до капли, похожей на пересохшую реку. Потом еще целый год с лишним мельница крутилась вхолостую. И только когда наконец она признала себя побежденной и, разозлясь, огрызнулась: “Что вы хотите, чтоб я еще вам сказала?” – только тогда начала говорить спонтанно, бездумно, выговаривать, по выражению Фрейда, “все, что само приходит в голову”, не пытаясь развить какой‐то сюжет, выстроить упорядоченное повествование. С тех пор Анна работает, находит связи, постигает смысл. Продвигается вперед.
Два дня назад, на последней минуте сеанса она вдруг невзначай сказала: “У меня была встреча. Я встретила одного человека. Мужчину, писателя”. Тома, не торопя события, скупо отметил всего несколько слов: “встретила одного человека” – интригующий плеоназм, – потом: “мужчину, писателя”. Обычно слева он записывал голую информацию, а справа – то, что извлекал из словесной игры и что подлежало формализации. “Меня словно молнией поразило”, – прибавила Анна. Тома показалась любопытной эта электрическая, раскрепощающая метафора.
Потом он нарисовал карандашом пунктирную линию, на одном ее конце написал букву Х (икс), на другом – А (Анна). И, изменив логическую перспективу, заключил их в овал, объединил в булево кольцо. Расспрашивать Анну он не стал – стрелка часов с вестминстерским боем уже на несколько минут зашла за половину часа. Только сказал: – До четверга.
Анне Штейн почти сорок. Выглядит она лет на десять моложе, притом что в среде обеспеченных людей, где она вращается, считается нормой выглядеть моложе на пять. Но близость и неизбежность символической цифры ужасает ее. Она‐то все еще ощущает себя в сияющем шлейфе кометы юности. И вдруг – сорок лет… Ей представляется, что есть некие ДО и ПОСЛЕ, как в рекламах омолаживающих лосьонов, и она заранее оплакивает то, что уже прошло, и страшится того, что должно наступить.
Детское воспоминание: Анне семь лет, у нее есть сестра и два брата, младший только учится говорить, а она – самая старшая из всех. Нелегко быть самой старшей, если кого ругают, то всегда ее, потому что другие еще слишком малы. Но Анна, такая милая девочка, сумела остаться маминой любимицей. Вот она усадила перед собой рядком сестру и братьев. Из окна льется золотистый предвечерний свет, скорее всего это воскресенье, и они где‐то за городом. Анна стоит с раскрытой книгой в руках, читает вслух. История ей кажется слишком уж простенькой, она придает ей остроты, уснащая драконами, феями, принцами и людоедами, так что в конце концов сама в них запутывается. Младшие завороженно, с восторгом и ужасом слушают вдохновенное чтение старшей сестры. А та размахивает руками, иногда подпрыгивает на месте, изображает жестами происходящее, стараясь читать так, чтобы держать в напряжении юных слушателей. Она твердо уверена, что станет актрисой, танцовщицей или певицей.
Анне пятнадцать лет, она собирает черные волосы в хвост, подчеркивая линию затылка. С удовольствием осваивается в новом, женском теле: носит платья в обтяжку с леопардовым принтом, туфли на высоких каблуках, вызывающие бюстгальтеры. Она мечтает стать звездой, блистать в свете софитов, ее приводят в трепет названия городов: Нью-Йорк, Буэнос-Айрес, Шанхай. Она поет на сцене с собственной рок-группой. Anna and her three lovers – так она ее окрестила. Да так и есть: все трое – гитара, ударник и басист – в нее влюблены. Все трое – безнадежно, только один с намеком на взаимность, да и то…
Вот Анне двадцать лет, она студентка-медичка, на ней прекрасно смотрится белый халат. Он выбран точно по размеру, изящество предпочтено удобству, носит она его полурасстегнутым, и раз кроме него видны лишь туфли, они подобраны с особым тщанием. Нередко даже неоновых оттенков. Переходя с курса на курс, она превращается в доктора Штейн. Начитанная, умная, с блеском сдает все экзамены, слишком гордая, чтобы позволить себе провалиться. Но еще недостаточно, чтобы сознательно пренебрегать учебой. Богемная жизнь без правил осталась позади, теперь она знает, что никогда не будет плясать в кабаре, несмотря на красивую грудь и длиннющие ноги. Мать Анны – терапевт, она сама становится психиатром, замуж выходит за хирурга, тоже еврея, у них рождаются двое детей: Карл и Леа. “Еврейская лавочка”, – шутит она. Но от двадцатилетней бунтарки в ней остается дерзкая походка и ослепительная улыбка. Намек на то, что в глубине души она не окончательно рассталась с мечтой о карьере на подиуме.
Да, Анна стала доктором Штейн. Но кажется, сама не очень в это верит.
Однажды она позвонила в свою больницу, чтобы поговорить с коллегой, и уверенным голосом произнесла:
– Добрый день, соедините, пожалуйста, с доктором Штейн!
Тут же, оторопев, конечно, повесила трубку, надеясь, что секретарша не узнала ее голос. И только через час решилась перезвонить.
“Словно молнией поразило”. Услышав это избитое выражение от Анны Штейн, Тома Ле Галь улыбнулся. И не спросил, через сколько секунд прогремел гром. Но жизнь – великая насмешница: не пройдет и нескольких часов после сеанса с Анной, как молния поразит его самого. Это случится на традиционном ужине у Сами Караманлиса, молодого социолога, который устраивает такие вечеринки для всех каждый месяц. Тома не был знаком с Сами, но его притащил один приятель: “Скучно не будет, познакомишься там с милейшими людьми, хорошенькими женщинами”.
Сами живет в трехкомнатной квартире на улице Гренель, в том месте, где 7‐й округ начинает косить под Латинский квартал: высокие потолки, буржуазная обстановка, а окна выходят на большой мощеный двор. Для сотрудника Национального центра научных исследований такое жилище было бы слишком роскошным, если бы отец этого молодого ученого не был владельцем банка в Лозанне.
Гостей человек тридцать, все, как кажется, завсегдатаи, но о личной жизни почти не говорят. Тома бездумно бродит между разными группами, другой на его месте мог бы шутки ради ставить диагнозы: истерия, невроз, депрессия. Но Тома хорошо знает: в обществе люди часто что‐то строят из себя, маскируются, держат себя под контролем. Поэтому не позволяет себе делать какие‐либо заключения.
Ему бросается в глаза коротко стриженная молодая блондинка, вокруг которой столпились люди. Она стоит в просторной прихожей, прислонившись к стене, с коктейлем в руке, и говорит без остановки, так что оранжевая жидкость в бокале подрагивает. Тома подходит, слушает ее, понимает: она адвокат. Ее рассказы – о китайской, албанской, румынской мафии, о жестоком насилии, откровенных угрозах, о переводчиках, которые многое не решаются повторить, о свидетелях, на которых ледяные взгляды настоящих убийц нагоняют панический страх. С месяц тому назад румынский сутенер связал одну из своих девушек, заклеил ей рот строительным скотчем и бросил в ванну. Потом стал медленно наносить ей глубокие порезы бритвой, практически на кусочки изрезал. Эксперт определил, что она истекала кровью часа два или три. А чтобы остальные девушки знали, на что он способен, он заводил их по очереди в ванную и заставлял прикасаться к жертве, пока она, вся в крови, еще дышала и смотрела расширившимися от боли и страха глазами. Наконец несчастная умерла. И вот этого человека должен защищать один ее коллега, говорила молодая юристка, ее преследовала эта жуткая история. Рассказывая ее в очередной раз, она снова переживала кошмарную сцену, и слова не помогали отогнать ее.
Милым жестом она поправляет упавшую на глаза прядь волос и, только теперь заметив Тома, улыбается ему; в ту же секунду он с удовольствием понимает, что попался. Ощущает магнитную тягу, которой приятно противиться. Почти физическое притяжение. Ее зовут Луиза; Луиза Блюм, назвалась она позже. Она худощавая, отчего кажется еще стройнее, с тонкими чертами лица. Что еще сказать, как объяснить, что именно разбудило его желание? Быть может, как предположит он задним числом, внезапная уверенность, что она улыбнулась ему одному? “Луиза Блюм” – повторяет он про себя. Ужасно подходит ей это имя.
За столом они случайно оказались рядом. Случайно? Кто‐то верит в случайность? Она опять толкует об организованной преступности и о роли защиты – ведь защищать надо всех несмотря ни на что. Он же все время молчит – то ли не хочет загромождать беседу своими словами, то ли предпочитает слушать ее. Ему нравится ее голос, звучащая в нем горячность. Когда она все же спрашивает, кто он такой, он почему‐то, называя свою профессию, произносит только: “аналитик”. “Аналитик?” – повторяет она, как бы прикидывая какой – финансовый? экономический? Тогда он добавляет: “психо”. Ее лицо изображает интерес, а может, ей и правда интересно? – Знаете, у меня временами бывают странные причуды, – говорит она с притворной тревогой. – Я, например, разговариваю сама с собой. Не нужно ли мне пройти психоанализ, как вы считаете? – Проходить анализ нужно всем, это должно стать обязательным, как еще недавно была воинская служба.
Он не совсем шутил. Она кивнула: – Я знаю место, где все так и поступают, все помешаны на психоанализе – это Ист-Виллидж в Нью-
Йорке. Никогда не видела такой плотности сумасшедших на квадратный метр.
Она смеется, и он мгновенно влюбляется в этот ее хрипловатый гортанный смех.
Они играют в светскую игру: ищут общих знакомых. И легко их находят: он понаслышке знает ее подругу-психиатра, а она – адвоката его друзей.
– Дикий зануда! – выпаливает она и смеется: – Надеюсь, вы не слишком близкие друзья?
Значит, не просто сорвалось с языка.
Тома немножко растерялся, но кивает: верно, зануда дикий! Скоро обнаруживаются и другие знакомые: журналисты, художники…
– Какой кошмар, – улыбается Луиза.
– Что?
– Мир так тесен… Никто не падает с неба.
– Мне жаль, – вздыхает Тома.
Ответ стандартный, но ему и правда жаль. Он так хотел бы свалиться с неба. Очень скоро и очень естественно они переходят на ты. Управляет беседой она.
По какому‐то поводу упоминает мужа и детей. Эти слова его кольнули, и он понял, как сильнó влечение. Но чего ради Луиза о них заговорила, разгадать довольно трудно, может, хотела убедить себя и его, что у этой встречи нет и не может быть продолжения. О нет, на время вечеринки повадки аналитика он оставил в прихожей. Бывает же и так: говоря, что у нее муж и двое детей, женщина просто хочет сказать, что у нее муж и двое детей. Он только подумал, что эта Луиза Блюм могла бы быть сестрой-близнецом Анны Штейн, только со светлыми волосами. Они действительно похожи, как похожи и их жизни.
Время идет, вечеринка подходит к концу, Луиза раздает визитки со своим адресом и телефоном. Когда кончаются карточки, записывает на бумажной скатерти и аккуратно отрывает кусочки. Одну такую бумажку она протянула Тома, он ее складывает, прячет в карман и по пути домой раза два проверяет, не потерял ли, дома же сразу переписывает себе в компьютер и мобильник.
И вот тем летним утром, поджидая Анну Штейн, Тома пишет первый мейл Луизе Блюм, с некоторой задержкой – он нарочно заставил себя выждать целый день – и очень сдержанно, не выдавая свое истинное желание:
Благодарю за прекрасный вечер, пусть сам я был не на высоте. Надеюсь снова увидеться с тобой у Сами или где‐нибудь еще. Обнимаю. Тома (аналитик).
Ну да, не бог весть как оригинально. Однако если, несмотря на банальность письма, Луиза все‐таки ответит, это докажет, что хоть капля интереса у нее к нему есть. Откинувшись на спинку кресла, он шумно зевает и хорошенько потягивается – классический жест, означающий, что тело хочет сбросить умственное напряжение. Клик. Отправлено. Его рабочий Мак прошелестел ветерком, и тут же раздался звонок в дверь.
Назначенная на девять Анна Штейн явилась с десятиминутным опозданием.
Анна одета, как всегда, с безупречным вкусом. Широкие белые брюки, изящно облегающие бедра, полупрозрачная темно-синяя блузка, черный блестящий милитари-тренч. Высокая, худенькая, она может позволить себе такое, что совершенно исключено для других, и тщательно подбирает одежду. Худоба – ее гордость, синоним умеренности. Толстеют, уверена она, только от распущенности.
Анна Штейн извиняется за опоздание: у ее дочки Леа поднялась температура да плюс к тому не было места на парковке. Она ложится на диван и сразу начинает говорить о встрече, на которой остановилась два дня назад. В тех же словах – он писатель, но теперь добавляет: зовут его Ив. Тома стирает на своем рисунке икс, заменяет его на И и рисует еще один овал, охватывающий А, то есть Анну, и С, ее мужа Станислава. А потом пририсовывает третий, в одном конце которого Анна, а в другом он сам, Тома. Теперь Анна Штейн входит в три группы и таким образом не принадлежит ни одной.
Ив – “ровесник Стана”, ее мужа, или “чуть старше”. У него, как ей кажется, “ни гроша за душой, хотя живет он в Бельвиле”. Сочинительство всегда было ее тайной мечтой, Ив как бы стал воплощением этой мечты. Уже неделю она ничего не ест. “Совсем нет аппетита, похудела уже килограмма на два”. Она сама себя пугает: “Не понимаю, что со мной”. В тот самый вечер, когда они впервые встретились, она, едва вернувшись домой, практически призналась Стану во всем. То есть сказала ему непринужденным, приятно удивленным тоном, что встретила на вечеринке мужчину, “который ее взволновал”, “первый раз за бог знает какое время”. Стан не нашел что ответить и поспешно заговорил о другом: об успехах Леа в сольфеджио, о том, что брат Анны придет к нему по поводу каких‐то неприятностей со зрением. Анна Штейн предпочла бы, чтобы муж реагировал живее, нет, чтобы он что‐то сделал, чтобы инстинктивно почувствовал, что она это говорит только для того, чтобы он ее удержал. Но Стан не придал или не захотел придавать значение ее словам. Оставил приоткрытой дверку ее желания, и из‐за этого теперь она чувствует разом злость, досаду, восторг.
Ив подарил ей свою последнюю книгу с оригинальным названием: “Трилистник о двух лепестках” и подписал ее самым невинным образом. Очень короткое повествование, беспощадный рассказ о любовной драме, холодное анатомирование страсти; история стара как мир: пожилой мужчина влюбился в молодую женщину, увлек ее, но недостаточно сильно и, когда она уехала в Ирландию (отсюда название), решил поехать вслед за ней, но был встречен полным безразличием и потерпел сокрушительнейшее фиаско. Повествование пронизано иронией. Анна посмеялась, подумала: “Писал эксперт”. Было приятно и то, что ей понравился стиль автора, его легкое перо. Анна – читатель искушенный, взыскательный, окажись автор заурядным писакой, она бы разочарованно отвернулась, хотя не исключено, что разочароваться уже была бы не способна. Ей нравится, что он так умело рассуждает о любви. Однако в то утро она сказала иначе: “так смело…” Тома так и записывает.
Потому что не просто внимательно слушает, а вслушивается в каждое слово. В такие утренние сеансы, как этот, он сам почти не говорит и заставляет Анну повторить некоторые фразы, чтобы она запомнила и потом отметила, что выразилась именно так. Он эти фразы записывает, учитывает, распределяет по рубрикам. Если Анна забудет, он ей напомнит, пошлет, как хороший теннисист, мяч обратно с другой половины корта. Годы практики научили его, что важнее всего речь, хотя слишком буквально интерпретировать слова он избегает.
Ив вызывает его интерес: не он ли сам тот пожилой мужчина, который влюбляется в молодую женщину? Может быть, стоит прочитать какую‐нибудь книгу этого Ива, хотя бы ту, что так понравилась Анне Штейн? Внимательный человек получит больше знаний и скорее почерпнет их из книг, чем из жизни. Возможно, потому, что психоанализ и литература во многом схожи. Писатель, как и аналитик, хочет, чтобы его услышали, признали, и боится раствориться в потоке мыслей и слов. Не видит ли он в Иве своего двойника? Догадывается ли Анна о таком прочтении, таком возможном повороте в анализе? Как бы его собственная история не вплелась в отношения с Анной, забеспокоился Тома. Уж очень слова Анны Штейн звучат в резонанс с его порывом к Луизе Блюм. Надо быть осмотрительным, чтобы соблюдать дистанцию.