bannerbannerbanner
И хватит про любовь

Эрве Ле Теллье
И хватит про любовь

Полная версия

Тома и Луиза

Сеанс подходит к концу, как вдруг экран Мака легонько мигает. Выскочили темно-синие буквы: Луиза Блюм. Ответила – уже! Тома почувствовал, что у него ускорилось дыхание, и сам на себя рассердился. Он провожает Анну и прощается с ней очень медленно, намеренно медленно, нарочито медлительно. Смотрит ей вслед. Как изящно обтянуты ее ягодицы. Если для пациента его аналитик – не вполне живая личность, то Тома всегда с трудом мог заставить себя не видеть женщину в Анне Штейн.

Закрыв за нею дверь, он вернулся к компьютеру. Градус его притворного спокойствия равен градусу нетерпения. Окно почты открыто, но еще несколько мгновений он оттягивает время, как будто отсрочка может повлиять на содержание письма. Какой‐то атавизм магического мышления – смешно, но он давно смирился с тем, что никак не может отделаться от этой привычки. Наконец он кликает мышкой. Письмо довольно теплое, но он ждал несколько другого. Луизе приятно вспомнить “очень милую” вечеринку, она собирается “со дня на день” устроить ужин с их общими друзьями. А вдруг она его неправильно поняла, пугается Тома, и хочет познакомить со своим мужем, с детьми и отвести ему роль друга или, еще хуже, друга семьи? Он отвечает вежливо и осторожно, что с радостью встретится с ней, но не лучше ли вместе пообедать. Обед не предполагает участия супруга. Тома надеется, она поймет. Ответ приходит почти мгновенно:

Давай пообедаем. Я свободна завтра. А дальше —

только на следующей неделе.

Тома улыбается и отвечает:

Завтра, где?

Письмо сдувает ветер. И новый ответ, не прошло

и минуты:

Завтра в 13 ч, в кафе “Циммер”, Шатле.

Осмелев, он пишет еще:

Договорились, завтра. А знаешь, я вчера пересмотрел

“Украденные поцелуи” Трюффо. Последнюю сцену совсем не помнил: ту, где Клод Жад и Жан-Пьер Лео завтракают после ночи любви. Пьют кофе с тостами.

Он просит у нее блокнот и карандаш, что‐то пишет – всего одно или два слова, вырывает листок, складывает и дает ей. Она читает, берет блокнот, тоже что‐то в нем пишет и делает то же самое: вырывает листок, складывает и отдает ему. И так раз пять или шесть, но что они пишут, зрители так и не узнают. Вдруг Лео достает из ящика стола металлическую открывалку для бутылок и просовывает ее палец в круглое отверстие для бутылочного горлышка, как будто надевает кольцо и просит ее руки. Одна из лучших подобных сцен в кинематографе. Помнишь? Тебе не кажется, что это прообраз чуда электронной почты?

Клик. Дуновенье. Дремлющий в нем застенчивый паренек уже жалеет о сделанном. А через несколько минут от Луизы приходит ответ:

Сцену у Трюффо помню. Но ни малейшей связи – я замужем.

Ни малейшей связи, я замужем… Тома задумчиво читает эту фразу. Ему вдруг бросается в глаза двойной смысл слова “связь”. И психоаналитик довольно смеется.

Луиза

Жак Ширак сменил Франсуа Миттерана на посту президента Республики, Совет Безопасности ООН принял резолюцию по Ираку № 986 “Нефть в обмен на продовольствие”, а мэтру Луизе Блюм исполнилось двадцать пять лет. Это высокая молодая женщина, ей ничего не страшно и уж точно – произносить перед коллегами речь на дурацкую тему “Почему консьержка на лестнице?”[2].

Конференция Беррье – это шуточный конкурс ораторского искусства среди членов парижской адвокатской коллегии. Молодые адвокаты должны продемонстрировать перед лицом опереточного председателя, почетного гостя (на этот раз писателя) и суровых, непреклонных присяжных виртуозность и чувство юмора. Это соревнование в высшем пилотаже, попасть туда мечтают многие, число избранников невелико. Луиза среди них, она вытянула тему за полчаса до начала, быстро набросала план, подобрала аргументы, записала выражения, которые ввернет в свою импровизацию. Ей надо сделать всё, чтобы помешать двенадцати готовым накинуться на нее заседателям растерзать себя; она собирается, как это принято, перевести рассуждение в более высокий регистр – представить всю жизнь огромным домом. Поскольку гость – писатель, она процитирует Жоржа Перека, упомянет его “Жизнь, способ употребления”, проведет изящную параллель между лестницей, соединяющей этажи, и законом, этим общим домом для всех людей, установит связь между порядком в доме и в обществе, между консьержкой, сторожащей подъезд, и стражем закона.

Но прежде всего аудиторию надо рассмешить. Это она умеет: – Дамы и господа, уважаемый господин председатель, уважаемые господа присяжные, мне трудно судить, но я предполагаю, что тему о консьержке на лестнице предложили члены судейского корпуса, большие любители карабкаться по карьерной лестнице. Консьержкам это вряд ли по душе – ходят всякие, суд там или не суд, а грязи с улицы нанесут, спасибо еще хоть не ссут. Консьержке жилось бы спокойней, если б людей не пускать, только как их не пустишь – когда каждая прется и каждая такая… еще и норовит ее, консьержку, оскорбл… Нет, господин председатель, договаривать я не стану. Тут, в зале, как‐никак, моя мать, и мне при ней играть в такие игры слов неловко. Уж лучше останусь немой. “Уборка – тяжкое бремя”, – говаривал Моэм. Но мы‐то ничего не моем, моет лестницу только консьержка, хотя ее мой не мой… Луиза рассыпает дешевые каламбуры, изощряется в словесных выкрутасах, публика свистит, аплодирует, топает ногами. Луизины друзья пихают друг друга локтями: отличное начало, она в ударе!

Так и есть. Луиза продолжает эту игру минуты три. Разгоняется, повторяет тему, чтобы выиграть время:

– Итак, дамы и господа, почему же консьержка на лестнице?

Тут она умолкает. В скупо отмеренное время конкурсной речи врывается пауза. Пауза длится, друзья Луизы переглядываются с нарастающим беспокойством. У нее остается всего лишь несколько минут.

Луиза замерла с каким‐то отрешенным видом. Щеки ее побледнели, голубые глаза опустели. Что‐то определенно происходит, молчание делается еще глубже, повисает неловкость, это вам уже не театр.

– О да, я знаю, почему консьержка на лестнице.

Голос Луизы изменился, потускнел. Она больше не смотрит в свои записи, нет больше ораторского пыла, осталось только напряжение. Луиза прерывисто дышит, смотрит куда‐то поверх зала.

– …мы в 1942‐м году. Консьержка на лестнице, а за ней следом поднимаются два полицейских в кепи…

…она на лестнице ведь так написано на табличке прикрепленной к двери ее каморки консьержка на лестнице…

…мадам они ей говорят будьте добры скажите на каком этаже живут Блюмы? Блюмы как Леон Блюм

…консьержка отвечает они спрашивают и консьержка отвечает Блюмы живут на пятом этаже квартира слева

…так она им и говорит

…конечно

…и это правда Блюмы живут на пятом этаже в квартире слева

…кто она такая консьержка чтоб не отвечать полиции когда полиция ей задает вопрос

…и полицейские звонят в квартиру Блюмов

…Блюм это “цветок” по‐немецки все знают

…цветок как в песенке Марлен Дитрих Sag mir wo die Blumen sind скажи мне где цветы?

…и полицейские забирают их всех – всех Блюмов собирают как цветы

…месье-мадам добрый день

…французская полиция

…пройдемте с нами

Да ранний час но вещи лучше взять с собой вы можете немного задержаться

…и Блюмы собираются

…будьте добры поскорее

…Блюмы спускаются по лестнице с пятого этажа и дети с ними

…и дети

…Саре семь лет Жоржу десять

Мы просто уезжаем дети Жорж помоги маме нести чемодан он тяжелый и вот мы все уже в автобусе автобус номер С как в книжке “Упражнения в стиле” сто раз одна и та же история только у нас автобус СС кроме Блюмов тут сидят Штерны Коганы рабочие портные парикмахеры вы спросите почему парикмахеры как в том анекдоте еще конечно должностные лица и адвокаты то есть простите бывшие должностные лица бывшие адвокаты

Да, статус сорокового года распространяется на Блюмов[3] а статус применяют судьи они его применяют и к счастью тут есть должностное лицо это консьержка на лестнице стоит ее спросить и она скажет на каком этаже она ведь лицо должностное и закон есть закон следующее дело пожалуйста что там у нас а-а дело Фофана еще один без документов но у него хоть адвокат имеется мне очень жаль месье Фофана но как говорил Жюль Ренан правосудие сделали бесплатным но не обязательным ха-ха-ха

И вообще dura lex sed lex короче говоря коридоры Дворца правосудия эти прекрасные коридоры в то время были Judenfrei да Judenfrei свободные от евреев от Блюмов свободные мы же все как‐никак присягнули на верность Маршалу то есть не все то есть все кроме судьи Дидье[4] вечно я про него забываю про знаменитого чудака он сказал Нет нет простите я не буду давать присягу это выше моих сил он единственный однако дамы-господа он жертвовал собой это был символический жест а было сдается мне еще много очень много других которые тоже сопротивлялись да-да я так думаю

 

Как бы то ни было все хорошее рано или поздно кончается и все это однажды прекратилось зло проиграло добро победило война ура закончилась и всё стало как прежде всё-всё посмотрите вот адвокаты они как прежде выступают во Дворце правосудия и судьи по‐прежнему судят во Дворце правосудия и даже маршала

Петена самого Петена судят он очень старый но все равно надо его осудить для порядка и кто же будет судить? кого находят в судьи? это всё те же должностные лица которые ему же присягали пять лет тому назад нехорошо конечно но опять‐таки dura lex.

Петена приговорили к смертной казни а потом помиловали.

Ну а те двое полицейских скажете вы? те двое полицейских по‐прежнему работают все в том же комиссариате тот что помладше даже стал год назад бригадиром добрый день бригадир мы что же больше не здороваемся? а тот автобус С тот автобус СС отправили в починку его надо подремонтировать а то он немножко дымит ха-ха! вот именно дымит!

А что консьержка – консьержка на лестнице по‐прежнему только теперь на пятом этаже за левой дверью живут Ламберы квартира‐то опустела

вот Ламберы

там и живут с 43‐го года на пятом этаже налево

там есть вода и газ

Да мы знаем про всех кто где

автобусы консьержка полицейские

но где скажите Блюмы

где они

Sag mir wo die Blumen sind?

Sag mir wo die Blumen sind?

Луиза перешла на крик, голос ее сорвался, она умолкла и застыла. В зале тихо, только поскрипывают стулья, но от этого тишина еще ощутимее.

Луиза могла бы уже покинуть кафедру. Но это еще не конец. Она нагибается к самому микрофону и поет тихо, но очень чисто и с безупречным произношением ту песенку Марлен Дитрих, которой ее в детстве убаюкивала мать:


Она начала почти шепотом. Но с каждой строчкой пение становится все громче, все чище, заполняет зал, резонирует под сводами. Луиза поет, голос ее подрагивает, совсем чуть‐чуть.




Луиза дышит в микрофон, на миг, всего на миг звук замирает перед следующим куплетом. А потом она инстинктивно, как делала ее мать, как делала Марлен, поет на терцию выше:



Cначала никто не решался ей подпевать. Но вот тихонько подхватил мелодию, только мелодию, мужской голос, к нему присоединился еще один, и еще, и еще несколько. В зале звучит смутный гул.



Луиза замолчала, и смолкли все голоса. Опять повисла плотная, осязаемая тишина. Какая‐то женщина прижимает к глазам платок, но поздно, слеза уже скатилась по щеке. Это не мать Луизы. Луиза, не спеша и не дожидаясь, как положено, каверзных вопросов от присяжных, спускается со сцены. Да и не дождалась бы – присяжные сидят ошеломленные, а почетный председатель-писатель растерянно смотрит, как эта миниатюрная блондиночка спокойно, с сухими глазами и вновь заигравшей улыбкой, выходит из образа и идет к своим друзьям.

Первым, с грохотом опрокинув стул, встает – вернее, распрямляется во весь свой гигантский рост – и начинает аплодировать какой‐то молодой человек. За ним – и весь зал. “Браво!” – кричат в публике. “Спасибо!” – кричит молодой человек. Его зовут Ромен, Ромен Видаль. Он еще не знаком с Луизой и встретится с ней по‐настоящему много позже. Во Дворец правосудия он зашел из чистого любопытства, послушать, как соревнуются адвокаты. И еще не знает, что аплодирует своей жене.

А у Луизы только имя еврейское. Ее дед по отцу Робер Блюм, выходец из еврейской среды, но далекий от религии, женился на хорошенькой бретонке Франсуазе Ле Герек, Луизиной бабушке. При всей своей милоте она была святошей и обоих сыновей воспитала в католической вере, но толку вышло мало, потому что Огюстен Блюм, сомневавшийся, что можно ходить по водам и умножать хлебы, дал Луизе и ее сестре совершенно светское образование. И все‐таки Луиза довольно долго жила с мыслью о предке, чье имя она носила, этом еврейском деде с берлинскими корнями, уцелевшим после облавы на Вель д’Ив[5] и умершим, когда ей было всего восемь лет. Выступление на конкурсе Беррье было последней вспышкой этой национальной идентичности.

Ив

В три года Ив уже умел читать. Однажды мальчик заглянул через плечо деда в газету, которую тот читал, и спросил, что значит “Кеннеди”. В статье говорилось о кубинской революции. Дед тут же бросился к телефону – звонить дочери:

– Ты не поверишь! Ив, твой сын! Он умеет читать!

С тех пор на каждом семейном сборище, за столом, Ив, краснея от неловкости и опуская глаза, выслушивал рассказ о “деле Кеннеди” в исполнении преисполненной гордости матери.

Писать он научился позже. Ошибок почти не делал, но почерк у него был ужасный, буквы кривые. С двенадцати лет он постоянно таскал в кармане блокнот. И записывал в него то услышанную от кого‐нибудь фразу, то стихотворные строчки, то незнакомое слово. Страсть все заносить на бумагу так у него и осталась. В свое время он завел тетради, куда записывал собственные стихи и короткие рассказы. И только в тридцать два года, на другой день после рождения дочери, выкинул все эти первые опыты, накопившиеся за много лет. О чем ни разу не пожалел.

Ив Жанвье идет по Парижу с новым блокнотом в кармане. На этот раз легким, в черной кожаной обложке. Обычно такого хватает месяца на два. Проходя по острову Сите мимо цветочного рынка, он записывает несколько строчек мелким корявым почерком, так что сам потом еле разберет, перепечатывая их в компьютер:

В парке Фонтенбло прохожий останавливается около художника. Этот художник – Жан-Батист

Коро. Подыскать дату: 1855? 1860? Прохожий смотрит на картину, узнает сосны, березы, но нигде вокруг не видит пруда, который поблескивает на полотне. Он спрашивает Коро, где этот пруд. Коро, не оборачиваясь, отвечает: “У меня за спиной”.

Притча? Но что она значит? Может быть, рассказать ее, ни с чем не связывая.

В блокноте есть и более непонятные записи.

Луны Юпитера. Двенадцать. Некоторые видят их невооруженным глазом.

Или:

Подняться на гребень. С равнины на самый гребень.

И не думать о самой горе.

Еще записи, несколькими страницами раньше:

Есть ли что‐нибудь, что я люблю так же, как дождь?

Почему я всегда терпеть не мог фотографироваться?

Почему у глаголов галдеть и дудеть нет формы первого лица настоящего времени?

Левое полушарие мозга контролирует речь (Поль

Брока).

Абхазское домино – единственный вид домино, в котором можно взять отыгранную кость со стола, если нет другой.

Когда‐нибудь все это, возможно, пригодится.

Если перечислить все, чем когда‐либо увлекался Ив, получится вот такой список: первым его увлечением, как у многих детей, были динозавры. Родители покупали ему иллюстрированные альбомы “для его возраста”, но очень скоро он потребовал более научных книг. И в девять лет, увидев рисунок в газете – птеродактиль кружит над стадом платеозавров, – возмутился анахронизмом. Попади он в юрский период, он с легкостью отличил бы мирного барозавра от столь же безобидного камаразавра. Родители уже подумали, что это серьезное увлечение, но вдруг, после посещения ботанического сада, Ив переключился на хищные растения. Ему тут же завели небольшой флорариум, и он два месяца держал в нем венерину мухоловку, которую кормил мошками и сверчками. Потом настала очередь иероглифов, картушей и палочек для письма.

Любознательность Ива ненасытна. С годами он набрался знаний об океанических впадинах, миграциях древних народов, эволюции фразы у Флобера, музыкальной гармонии эпохи барокко, первых веках католической церкви, поэтике великих риторов, теории цветового круга, изменении гравитации вблизи черных дыр, истории джаза бибоп и фильма Аfter hours[6], логике симбиотических отношений, о теориях Великого объединения и начале Вселенной и даже о решении дифференциальных уравнений. Каждый такой предмет занимает его несколько недель или несколько месяцев. Он принимается штудировать общую литературу по вопросу, довольно скоро начинает злиться, если встречает в какой‐нибудь книге объяснение того, что уже известно ему из другой, потом углубляется в подробности. И отвлекается, когда считает, что узнал достаточно, а затем им овладевает новая страсть. Конечно, очень многое забывается. Вот почему то, чему он хочет найти применение, как, например, эта самая зона Брока, отвечающая за речевую деятельность, он записывает, чтобы не забыть, вернее, чтобы можно было спокойно забыть. В памяти у него чаще всего остаются только какие‐то отрывочные сведения. Но так бывает у многих: то, что мы называем знанием, представляет собой упорядоченный перечень отрывочных сведений.

Если случайный встречный – водитель такси, парикмахер, сосед по купе – начинает расспрашивать Ива о его жизни, он, зная, что его не поймают на слове, рассказывает байки о том, кто он такой и чем занимается. Делает это, можно сказать, из вежливости или даже из скромности. Вот когда представляется случай тряхнуть эрудицией и освежить знания ради поддержания разговора. Он даже старается заинтересовать собеседника, говорит с увлечением, причем вовсе не напускным. Так, однажды на время поездки в такси с площади Италии до Монмартра он стал известным европейским специалистом по криптобиозу тихоходок.

– Чего? Кого? – спросил водитель.

– По криптобиозу тихоходок. Тихоходки – это такие крохотные животные, размером не больше булавочной головки. Они способны полностью обезвоживаться, чтобы выжить при экстремальных температурах, как в Антарктиде, – это и есть криптобиоз. В таком состоянии они могут находиться годами и даже веками. И я их изучаю вот уже двадцать два года.

– И вам за это платят из наших налогов? – возмутился водитель.

– Что? А, понятно… – Ив заговорил сухо, как положено оскорбленному ученому. – Видите ли, месье… Если вы заболеете раком, не дай бог, но предположим… а я открою способ, как сохранить вас живым, замороженным, до того времени, пока этот чертов рак не научатся лечить, вы не скажете, что тратили деньги впустую, выплачивая мне скромное жалованье все то время, пока я исследовал тихоходок.

– Ну, это, пожалуй, верно, – согласился налогоплательщик. – Как их там, этих ваших тварей, звать – тихоножки?

– Тихоходки. И криптобиоз.

– Кривобиоз, – смиренно повторил водитель и кивнул.

– Крипто! Криптобиоз.

Легкая победа.

Но иногда приходится довольствоваться ничьей. Однажды в Ренне он назвался парикмахеру музейным хранителем и уточнил:

– В Музее космонавтики.

– В Музее космонавтики? Не может быть! – вдруг воскликнул клиент в соседнем кресле. – Потрясающе!

Не повезло: оказалось, он астроном-любитель, подписан – “с двенадцати лет!” – на журнал “Авиация и космос” и в детстве собирал – признался он с особым удовольствием – макеты космических кораблей, ракет-носителей и модулей. “Больше всего мне нравились ракеты «Союз-У», вот это класс!” Самый большой макет у него до сих пор хранится в гостиной. Он в одну двадцать четвертую натуральной величины, но все‐таки длиной в два метра десять, и он копотью от свечки изобразил след от горящих газов на трубах. – Жену это бесит, а детишкам страшно нравится.

Ив не перебивает его. Иначе, как показывал опыт, и быть не могло: любитель, встретив специалиста, всегда первым делом стремится продемонстрировать свои знания, получить, как отличник, хорошую оценку. Ив чувствует, что этот человек разбирается в предмете гораздо лучше него. Поэтому из осторожности переводит разговор на более привычные рельсы – говорит о якобы готовящейся выставке, посвященной Вернеру фон Брауну[7], нацистскому ученому, который позднее возглавит НАСА и космические исследования. Рассказывает об операции Paperback, проведенной ЦРУ, чтобы перевезти в США военных преступников для нужд холодной войны; о концлагере Дора-Миттельбау, где прилежно работал оберштурмфюрер фон Браун. Не моргнув глазом перечисляет соратников “этой гадины фон Брауна”: Густав Юнг, Фридрих Гофмансталь. Пусть имена ненастоящие, позаимствованные из других областей, зато канва рассказа подлинная, в этом особый шик лгуна. Этот треп дает ему возможность легко продержаться минут десять. Благо волосы у него прямые и негустые, так что стрижка подходит к концу.

 

– А можно я зайду к вам в музей? – спрашивает читатель “Авиации и космоса”.

Ив сконфужен, он в замешательстве, и так бывает всякий раз, когда приходится врать не в романе, а по‐настоящему. Обмануть доверие такого приятного человека значит испортить все удовольствие от выдуманной жизни. Он находит какую‐то отговорку.

Ив вовсе не мифоман. Но ему жаль, что в юности ни одно увлечение не смогло вытеснить остальные и полностью завладеть им. Он не стал ни биологом, ни богословом, ни астрономом. Ив – писатель. И беззастенчиво врет еще и потому, что каждый раз, когда ему случается назвать кому‐нибудь свою настоящую профессию, он слышит сначала: “И что же вы написали?” – а потом неизменное: “К сожалению, не читал”.

Писатель. Он долго не решался так определять себя, но, так или иначе, он живет среди слов, а с некоторых пор за счет них – возможно, не так роскошно, как хотелось бы, но намного лучше, чем мог себе представить. “Тебя читают, но своего настоящего читателя ты еще не нашел”, – говорят ему издатели. А ему что‐то не верится, что такой, как он, вообще может найти своего читателя.

Ив в самом деле писатель, хотя бы потому, что постыдился бы написать “испепелять взглядом” или “без памяти влюбленный”. Хотя “свинцовый сон” или “наспех нацарапать” – иногда проскальзывают. Найдя такие клише в уже опубликованном тексте, он ужасно расстраивается. Еще он часто ставит ненужные запятые и потом безжалостно их искореняет. Он слишком начитан, чтобы не знать, что писать хорошо значит писать плохо, как кто‐то когда‐то сказал. Ему хотелось бы, чтобы каждая фраза вылетала сама собой, удивляя его самого, и чтобы удивление никогда не притуплялось. Его бесит, когда, перечитывая текст, он натыкается на свои затверженные приемы. Тогда он вычеркивает красивые созвучия, элегантные обороты, изгоняет изысканные плеоназмы, разрушает плавный трехсложный метр, к которому бессознательно скатывается. Иной раз от первоначального варианта не остается ничего, кроме голого костяка. Так Джакометти, чтобы уловить суть жизни, без конца стирал лишнюю глину с железной нити. Ив старается вымостить реальность словами, как двор – плиткой, но непокорная трава пробивается там и сям. Всегда находится что стереть, переделать. Он вечно ищет чудо, совершенство, но находит его только у других. И что‐то уже не уверен, в самом ли деле неудовлетворенность – признак настоящего художника.

Краткую встречу с Анной Штейн он решил описать в тот же вечер. Ведь так просто: на вечеринке, куда он забрел мимоходом, молодая женщина говорит о запрете инцеста, о Французской революции, Фрейде и законе. Он подходит и слушает. Она ему сразу же нравится. Некоторые гости идут ужинать, она в том числе. Он идет с ними, вслед за ней. А она все говорит: о детстве, о болезни, о смерти – и привлекает его еще больше. Так просто. Но как рассказать о зарождении любви – извечный вопрос. “Извечный вопрос” – это уже клише.

Однако он не отказался. Сначала – и очень долго – спотыкался на каждом слове, на каждой фразе. А когда наконец покрылась буквами вся страница, под его пальцами стало складываться нечто поэтическое, музыкальное, с ясным ритмом, он обращался к ней в стихах и говорил ей “ты”. Это его не удивило. Ток формы подхватил его.

2“Консьержка на лестнице” – табличка, которую вешает консьержка, когда куда‐нибудь отлучается, а отлучиться она имеет право, только если разносит почту или занимается уборкой на лестнице.
3Скорее всего, имеется в виду обнародованный правительством Виши в октябре 1940 г. закон о “статусе евреев”, в котором содержалось определение “еврейской расы” и который положил начало политике истребления евреев в оккупированной Франции.
4Судья Поль Дидье (1889–1961) – единственный французский юрист, отказавшийся присягать маршалу Петену и изъявивший несогласие с ксенофобской политикой правительства Виши.
5Вель д’Ив (от сокр., франц. Vel d’Hiv) – Зимний велодром, куда в 1942 г. после массовых облав в оккупированном нацистами Париже свозили арестованных евреев, около 13 000 человек. Выжили из них менее сотни.
6Фильм Мартина Скорсезе “После работы”, 1985.
7Вернер фон Браун (1912–1977) – конструктор авиакосмической техники, работавший в нацистской Германии, изобретатель сверхзвуковых зенитных ракет и баллистических ракет “Фау-2”, для производства которых использовался рабский труд узников концлагеря Дора-Миттельбау. В 1945 г. фон Браун сдался американцам, перебрался в США в рамках операции, которая на самом деле называлась Paperclip (“Скрепка”), и с тех пор руководил многими проектами НАСА.

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru