Нужно сказать, что рассказанные на последних страницах события заняли в действительности немало дней, ибо ясно, что Кнаррпанти не смог бы в короткий срок написать объемистый фолиант. А фолиантом смело можно было назвать его достопримечательный протокол за его почтенные размеры. Ежедневные приставания Кнаррпанти и все его глупейшее, самоуверенное поведение возбудили глубокое негодование в Перегринусе; недовольство его усугублялось еще тем, что он пребывал в полной неизвестности относительно судьбы своей красавицы.
Как было сообщено благосклонному читателю в конце четвертого приключения, Георг Пепуш с молниеносной быстротой похитил малютку из объятий влюбленного Перегринуса, остолбеневшего от изумления и ужаса.
Когда Перегринус пришел наконец в себя, вскочил и бросился вдогонку за разбойником, в доме уже была мертвая тишина. На повторный громкий его зов старая Алина притащилась, шлепая туфлями, из отдаленной комнаты и стала уверять, что ничего не слыхала и не видала.
Потеря Дертье довела Перегринуса почти до исступления. Но мастер-блоха нашел для него слова утешения. «Вы еще даже не знаете, – произнес он тоном, который мог бы ободрить и самого безутешного, – вы еще даже не знаете, дорогой мой господин Перегринус Тис, действительно ли Дертье Эльвердинк покинула ваш дом. Насколько я понимаю в этих делах, она должна быть совсем неподалеку; своим чутьем я угадываю ее близость. Но если только вы доверяете моей дружбе, послушайтесь моего совета: предоставьте Дертье ее судьбе. Поверьте мне, эта крошка – существо в высшей степени непостоянное: может статься, что она и полюбила вас сейчас, как вы изволили мне доложить, но надолго ли? И вас это неминуемо повергнет в такую тоску и печаль, что вам грозит потерять рассудок, как это случилось с чертополохом Цехеритом. Еще раз говорю вам, оставьте ваше затворничество. Вам же самому будет тогда гораздо лучше. Много ли девушек видели вы на своем веку, что считаете Дертье такой красавицей, какой и свет не производил; вы думаете, что только Дертье может любить вас, а обращались ли вы до сих пор к какой-нибудь женщине со словами любви? Ступайте, ступайте в свет, Перегринус, опыт убедит вас, что мир не так плох, как вам кажется. Вы красивый, статный мужчина, и не будь я мастер-блоха, со всем присушим мне умом и проницательностью, если ошибусь, говоря, что вам еще улыбнется счастье любви совсем по-иному, чем вы сейчас можете предполагать».
Перегринус уже проложил себе дорогу тем, что побывал на публичном гулянье, и теперь ему было не так трудно решиться на посещения общества, коего он раньше избегал. Мастер-блоха оказывал ему при этом большие услуги своим микроскопическим стеклом, и Перегринус завел в это время дневник, занося в него те удивительнейшие и забавнейшие контрасты между словами и мыслями, которые наблюдал ежедневно. Быть может, издатель необычайной сказки, именующейся «Повелитель блох», найдет впоследствии случай опубликовать многие достопримечательные места этого дневника; но здесь это задержало бы повествование и потому было бы неприятно благосклонному читателю. Можно сказать только одно, что многие изречения с относящимися к ним мыслями сделались стереотипными. Так, например, фразе: «Не откажите мне в вашем совете» – соответствовала мысль: «Он достаточно глуп, думая, что мне действительно нужен его совет в деле, которое мною уже решено, но это льстит ему!»; «Я совершенно полагаюсь на вас!» – «Я давно знаю, что ты прохвост» и т. д. Наконец, нужно еще заметить, что многие при его микроскопических наблюдениях повергали Перегринуса в немалое затруднение. То были, например, молодые люди, которые от всего приходили в величайший энтузиазм и разливались кипучим потоком самого пышного красноречия. Среди них красивее и мудренее всего выражались молодые поэты, преисполненные фантазии и гениальности и обожаемые преимущественно дамами. В одном ряду с ними стояли женщины-писательницы, которые, как говорится, хозяйничали, будто у себя дома, в самых что ни на есть глубинах бытия, во всех тончайших философских проблемах и отношениях социальной жизни и рассуждали обо всем этом в таких эффектных выражениях, точно произносили воскресную проповедь. Если Перегринусу показалось удивительным, что серебряные нити уходили из мозга Гамахеи в какую-то неисследованную область, то не менее его поразило и то, что открылось ему в мозгу у этих людей. Он увидел и у них странное переплетение жилок и нервов, но тут же заметил, что как раз при самых красноречивых разглагольствованиях их об искусстве, науке, вообще о высших вопросах жизни, эти нервные нити не только не проникали в глубь мозга, но, напротив, развивались в обратном направлении, так что не могло быть и речи о ясном распознании их мыслей. Он сообщил это свое наблюдение мастеру-блохе, сидевшему, по обыкновению, в складке его галстука. Мастер-блоха выразил мнение, что принимаемое Перегринусом за мысли были вовсе не мысли, а только слова, тщетно старавшиеся стать мыслями.
Многое забавляло и веселило господина Перегринуса Тиса в обществе, а между тем и его верный спутник, мастер-блоха, немало посбавил своей прежней серьезности и выказал себя лукавым маленьким сластолюбцем, своего рода aimable rou[6]. Он не мог видеть ни одной стройной женской шейки, ни одного белого затылка, чтобы при первом удобном случае не перепрыгнуть из своего укромного уголка на соблазнительное местечко, где он умел замечательно ловко ускользать от преследования тоненьких пальчиков. Маневр этот имел двоякую цель. Во-первых, он сам находил в этом наслаждение, а затем хотел привлечь и взор Перегринуса на прелести, которые могли бы затмить образ Дертье. Впрочем, все это были, казалось, напрасные старания, ибо ни одну из дам, к которым Перегринус приближался теперь без всякой робости и с полной непринужденностью, не находил он равной по красоте и привлекательности своей маленькой принцессе. Всего же более укрепляло его любовь к малютке то обстоятельство, что ни у кого другого он не встречал такого полного согласования слов и мыслей в свою пользу, как у нее. Ему казалось, что он никогда не сможет ее забыть, и откровенно это высказывал. И это немало беспокоило мастера-блоху.
Однажды Перегринус заметил, что старая Алина чему-то лукаво посмеивается, чаще обыкновенного нюхает табак, покашливает, бормочет что-то невнятное – короче, всем своим поведением показывает, что у нее есть что-то такое на сердце, что очень бы хотелось ей разболтать. При этом на все, кстати и некстати, у нее был только один ответ: «Да! – как знать, подождем – увидим!»
– Ну, полно же, – вскричал наконец, потеряв терпение, Перегринус, – ну, полно же, Алина, скажи лучше прямо, что случилось, чем ходить вокруг да около с таинственными минами.
– Ах! – воскликнула старуха, сжимая свои костлявые кулаки. – Ах, наша-то миленькая, хорошенькая сахарная куколка, ах она ненаглядная!
– О ком ты говоришь? – досадливо перебил Перегринус старуху.
– Ай, ай, ай, – продолжала старуха, ухмыляясь, – ай, ай, ай, да о ком же мне говорить-то, господин Тис, как не о нашей милой принцессе, как не о вашей милой невесте, что там внизу у господина Сваммера.
– Несчастная, – возопил Перегринус, – несчастная, она – здесь, здесь в доме, и ты лишь теперь говоришь мне о том?
– Да где же еще, – возразила старуха, нимало не теряя своего безмятежного спокойствия, – да где же еще и быть принцессе, как не здесь, где она обрела свою мать.
– Как! – вскричал Перегринус. – Как! что говоришь ты, Алина?
– Да, – сказала старуха, высоко подняв голову, – да, Алина, это мое настоящее имя, и кто знает, что еще не замедлит открыться перед вашей свадьбой.
Не обращая ни малейшего внимания на нетерпение Перегринуса, заклинавшего ее всеми святыми говорить, продолжать свой рассказ, старуха преспокойно уселась в кресло, вытащила табакерку, взяла добрую понюшку табаку и затем принялась обстоятельно и многоречиво доказывать ему, что нет большего и вреднейшего порока, чем нетерпение.
– Спокойствие, – говорила она, – спокойствие, сыночек, тебе нужнее всего, иначе тебе грозит опасность все потерять в то самое мгновение, когда думаешь, что всего уже достиг. Прежде чем ты услышишь от меня хоть одно словечко, ты должен усесться вон там, как послушное дитя, и ни одним словом не перебивать моего рассказа.
Что оставалось Перегринусу, как не повиноваться старухе, которая, как только Перегринус уселся, поведала ему немало диковинных и невероятных вещей.
По рассказу старухи, оба почтенных господина, Сваммердам и Левенгук, продолжали свою драку и в комнате, причем ужасно шумели и бесновались. Потом вдруг все стихло, только глухое стенание возбудило опасения старухи, не ранен ли кто-нибудь из них насмерть. Любопытствуя, она стала смотреть в замочную скважину и увидела совсем не то, что ожидала. Сваммердам и Левенгук схватили Георга Пепуша и терли и давили его своими кулаками так, что он становился все тоньше, причем он-то и издавал те стенания, что донеслись до старухи. Когда наконец Пепуш стал тонок, как стебель чертополоха, они попытались просунуть его сквозь замочную скважину. Уже половина тела бедного Пепуша перевесилась в сени, когда старуха в ужасе стремглав бросилась прочь от двери. Вскоре затем старухе послышался громкий раскатистый смех, и она увидела, как оба мага самым мирным образом выводили из дома Пепуша в его натуральном виде. В дверях комнаты стояла прекрасная Дертье и звала к себе старуху. Она собиралась принарядиться, и ей нужна была помощь старухи.
Старуха не могла достаточно наговориться о великом изобилии платьев – одно другого лучше и богаче, – которые малютка вытащила из разных старых шкафов и показывала ей. А такими драгоценностями, как были у малютки, по уверениям старухи, могла обладать только какая-нибудь индийская принцесса; еще и сейчас у нее глаза болят от ослепительного их блеска.
Старуха рассказала дальше, как они болтали о том о сем во время одевания, как она вспомнила покойного господина Тиса, прежнюю веселую жизнь в доме и как, наконец, дошла и до своих усопших родственников.
– Вы знаете, – говорила старуха, – вы знаете, милый господин Тис, что я никого так не почитаю, как мою покойную тетушку, жену набойщика. Она бывала в Майнце и, кажется, даже в Индии и умела молиться и петь по-французски. Если я и обязана тетушке нехристианским именем Алины, то я охотно прощаю это покойнице, потому что зато от нее одной научилась я тонкому обращению, галантерейности и светскому красноречию. Когда я довольно уже порассказала о тетушке, малютка принцесса стала спрашивать о моих родителях, о дедушке и бабушке и так все дальше и дальше, о всей моей родословной. Я открыла ей всю свою душу, рассказала ей без утайки, что моя мать почти не уступала мне в красоте, хотя я и превосхожу ее в отношении носа, который я унаследовала от отца, притом именно такой формы, какая была в его роду с незапамятных времен. Затем я стала рассказывать ей, как на храмовом празднике танцевала национальный танец с сержантом Хеберпипом и как надела небесно-голубые чулки с красными стрелками. Что говорить! все мы люди слабые, грешные. Но тут, господин Тис, если бы вы только видели сами, как маленькая принцесса, которая сперва все хихикала и подсмеивалась, становилась все тише и тише и уставилась на меня такими странными глазами, что мне стало совсем как-то не по себе. И, подумайте, господин Тис, я и оглянуться не успела, как малютка принцесса падает передо мной на колени и хочет непременно поцеловать мою руку и восклицает: «Да, это ты, только теперь узнаю я тебя, да, это ты сама!» Когда же я в полном изумлении спросила, что это должно означать…
Тут старуха остановилась и, когда Перегринус стал ее упрашивать продолжать рассказ, взяла с невозмутимым спокойствием добрую понюшку табаку и сказала:
– В свое время узнаешь, сынок, что случилось дальше. Всему свое время и свой час!
Перегринус принялся еще настойчивее от нее требовать, чтобы она сказала ему все, но вдруг она разразилась громким хохотом. Перегринус напомнил ей, насупившись довольно сурово, что его комната не место для дурацких шуток. Но старуха, подперши бока руками, казалось, готова была задохнуться от смеха. Огненно-красный цвет ее лица приобрел приятный оттенок темно-вишневого, и Перегринус намеревался уже плеснуть ей в лицо полный стакан воды, как она пришла в себя и смогла продолжать свою речь.
– Да можно ли, – сказала она, – да можно ли не смеяться над этой маленькой дурочкой! Нет, другой такой любви больше не сыскать на земле! Подумайте только, господин Тис. – И старуха снова расхохоталась, а терпение Перегринуса готово было лопнуть. Наконец он добился от нее с трудом, что маленькая принцесса помешалась на мысли, будто он, господин Перегринус Тис, во что бы то ни стало хочет жениться на старухе и потому она, старуха, должна ей дать торжественное обещание, что откажет ему.
Перегринусу показалось, точно он запутался в какой-то чертовщине, и ему стало до того не по себе, что даже сама старая почтенная Алина представилась ему каким-то призраком, от которого нужно бежать как можно скорее. Но старуха не пустила его, говоря, что ей нужно немедленно доверить ему нечто, касающееся маленькой принцессы.
– Теперь несомненно, – сказала она серьезно, – теперь несомненно, что над вами, милый мой господин Перегринус, взошла прекрасная, светлая звезда счастья, и уже ваше дело не потерять милости этой звезды. Когда я стала уверять крошку, что вы безумно влюблены в нее и далеки от всякой мысли на мне жениться, она сказала, что не поверит тому и не отдаст вам своей руки до тех пор, пока вы не исполните одного ее желания, которое давно уже затаила она в глубине сердца. Малютка утверждает, будто вы приютили у себя маленького хорошенького негритенка, ее слугу, сбежавшего от нее; я было стала ей возражать, но она утверждает, что мальчишка до того мал, что может поместиться в ореховой скорлупе. Вот этого-то негритенка…
– Этому не бывать, – вскричал Перегринус, давно уже догадавшийся, куда клонилась речь Алины, и стремительно бросился вон из комнаты и из дому.
По старому, традиционному обычаю герой повести в случае сильного душевного волнения должен бежать в лес или по меньшей мере в уединенную рощицу. Обычай этот потому хорош, что он господствует и в действительной жизни. Таким-то вот образом и господин Перегринус Тис, покинув свой дом на Конной площади, бежал без передышки все вперед, пока, оставив за собой город, не достиг близлежащей рощи. Далее, ни в одной роще романтической повести не должно быть недостатка ни в шелесте листвы, ни во вздохах и шепоте вечернего ветерка, ни в журчании ручья и т. д., а потому, само собой разумеется, Перегринус нашел все это в своем убежище. Присев на поросший мхом камень, до половины погруженный в зеркальные воды ручья, игравшего и журчавшего около него, Перегринус твердо решил, обдумав все последнее странное происшествие, отыскать ариаднину нить, которая вывела бы его из этого лабиринта удивительнейших загадок.
Шелест листвы, ритмически затихающий и возобновляющийся, однотонное плескание воды, равномерный стук мельницы вдали – все эти звуки легко могут слиться в один основной аккорд, на который настраиваются и мысли, уже не бродящие без ритма и такта, но оформляющиеся в ясную мелодию. Так и Перегринус, посидев недолгое время в этом приветливом уголке природы, пришел в спокойное, созерцательное настроение.
«В самом деле, – говорил сам с собой Перегринус, – даже самый фантастический сказочник не выдумал бы таких бестолковых и запутанных приключений, какие я пережил в действительности за эти немногие дни. Красота, восторги, сама любовь шествуют навстречу отшельнику-мизогину, и одного взгляда, одного слова достаточно, чтобы возжечь в его груди пламя, мук которого он боялся, еще не зная их. Но место, время, все обстоятельства появления чуждого обольстительного существа столь таинственны, что заставляют подозревать какое-то колдовство; а вслед за тем маленькое, крохотное, обыкновенно презираемое насекомое выказывает ученость, ум и, наконец, даже чудесную магическую силу. И это насекомое говорит о вещах, непостижимых для человеческого разума, как о чем-то таком, что изо дня в день повторяется за блюдом жаркого или за бутылкой вина.
Не подошел ли я слишком близко к маховому колесу, движимому мрачными, неведомыми силами, и оно захватило и закрутило меня? Можно ли сохранить рассудок, переживая все это? А между тем я чувствую себя как ни в чем не бывало; мне даже больше не кажется удивительным, что король блох прибегнул под мое покровительство и за это поверил мне тайну, которая дает мне проникнуть в самые сокровенные мысли людей и тем возвышает меня над всяким житейским обманом. Но куда приведет, куда сможет привести все это? Что, если под причудливой личиной блохи таится злой демон, замысливший меня завлечь и погубить, задавшийся гнусной целью похитить у меня все счастье любви, что сулит мне обладание Дертье? Не лучше ли было бы сейчас же избавиться от этого маленького чудовища?»
– Последняя ваша мысль, – перебил мастер-блоха рассуждения Перегринуса, – последняя ваша мысль была очень неделикатна, господин Перегринус Тис! Неужели вы полагаете, что тайна, которую я вам поверил, так уж маловажна? Разве не кажется вам этот мой подарок непреложным доказательством моей искренней дружбы? Стыдитесь своей недоверчивости! Вы дивитесь уму и силе духа крохотного, обычно презираемого насекомого, и это доказывает – не во гнев вам будь сказано – по меньшей мере недостаточность вашего научного образования. Я бы посоветовал вам почитать, что говорится о мыслящей и управляемой собственной волей душе животных у греческого философа Филона или по крайней мере в трактате Иеронима Рорария «quod animalia bruta ratione utantur melius homine»[7] или в его же «oratio pro muribus»[8]. Вы должны были бы знать также, что думали Липсиус и великий Лейбниц об умственных способностях животных или что сказал ученый и мудрый раввин Маймонид о душе животных. Едва ли тогда вы приписали бы мой ум тому, что я некий злой демон, и уж не стали бы мерить духовную силу ума по физическим размерам тела. Мне думается, что в конце концов вы склоняетесь к остроумному воззрению испанского врача Гомеса Перейры, который видит в животных только искусно сделанные машины без способности мышления, без свободной воли, движущиеся непроизвольно, автоматически. Но нет! я не допускаю, что вы можете дойти до такой пошлости, добрейший мой господин Перегринус Тис, и твердо уверен, что благодаря моей ничтожной особе вы давно уже усовершенствовали свой взгляд на вещи. Далее, я не совсем понимаю, что называете вы чудом, драгоценнейший господин Перегринус, или как это вы делите на чудесные и нечудесные явления нашего бытия, которые, собственно говоря, суть опять-таки мы сами, ибо они нас и мы их взаимно обусловливаем. Если же вы чему-нибудь удивляетесь потому, что вам ничего такого еще не случалось встречать, или потому, что вам не удается уловить связь между причиной и следствием, то это доказывает лишь врожденную или болезненную тупость вашего взгляда, которая вредит вашей способности познавать. Но – не во гнев вам будь сказано, господин Тис, – смешнее всего то, что вы сами хотите разделить себя на две части, из коих одна вполне допускает так называемые чудеса и охотно в них верит, другая же, напротив, крайне удивляется этому допущению и этой вере. Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, верите ли вы сновидениям?
– Послушайте, – перебил Перегринус маленького оратора, – послушайте, дорогой мой! ну, как вы можете говорить о сновидении, которое есть только результат какого-нибудь непорядка в нашем телесном или духовном организме.
При этих словах господина Перегринуса мастер-блоха разразился тонким и саркастическим смехом.
– Бедный, – сказал он несколько смущенному Перегринусу, – бедный господин Тис, как мало просветлен ваш разум, что вы не видите всей глупости такого мнения? С той поры как хаос слился в готовую для формовки материю – а это было довольно-таки давно, – мировой дух лепит все образы из этой предлежащей материи и из нее же возникают и сновидения с их картинами. И эти картины – не что иное, как очертания того, что было, а возможно, и того, что будет, которые дух быстро и прихотливо набрасывает, когда тиран, именуемый телом, освобождает его от рабской службы ему. Но здесь не время и не место оспаривать ваши мнения и пытаться переубедить вас; да возможно, что это было бы и бесполезно. Мне хотелось бы только открыть вам еще одну вещь.
– Говорите, – воскликнул Перегринус, – говорите или молчите, дорогой мастер, делайте так, как найдете лучшим; я достаточно убедился в том, что как вы ни крохотны, а ума и глубокой учености у вас куда больше, чем у меня. Вы приобрели мою безграничную доверенность, хотя я и не всегда понимаю ваши аллегории.
– Так узнайте, – начал снова мастер-блоха, – узнайте же, что вы запутаны в историю принцессы Гамахеи совершенно особенным образом. Сваммердам и Левенгук, чертополох Цехерит и принц пиявок и, сверх того, еще гений Тетель – все они стремятся к обладанию прекрасной принцессой, да я и сам должен сознаться, что, к сожалению, и моя старая любовь пробудилась, и я мог быть настолько глуп, чтобы разделить мое владычество с прекрасной изменницей. Но вы, вы, господин Перегринус, вы здесь – главное лицо, и без вашего согласия прекрасная Гамахея никому не может принадлежать. Если вам желательно узнать более глубокую связь событий и всю суть этого дела, которых я сам не знаю, вам надлежит побеседовать о том с Левенгуком, который уже до всего доискался и, конечно, проговорится, если только вы постараетесь и сумеете как следует его повыспросить.
Мастер-блоха хотел продолжать свою речь, как вдруг из кустов выскочил какой-то человек и яростно набросился на Перегринуса.
– Ага! – кричал Георг Пепуш (это был он), дико размахивая руками. – Ага, коварный, вероломный друг! Так я нашел тебя! Нашел в роковой час! Вставай же, пронзи эту грудь или пади от моей руки!
И Пепуш выхватил из кармана пару пистолетов, всунул один из них в руку Перегринуса, а сам с другим стал в позитуру, вскричав:
– Стреляй, жалкий трус!
Перегринус стал на место, но заявил, что ничто не заставит его совершить такое безумство – стреляться со своим единственным другом, даже не подозревая из-за чего. И уж ни в коем случае он первый не посягнет на жизнь друга.
На это Пепуш дико захохотал, и в то же мгновение пуля вылетела из его пистолета и прострелила шляпу Перегринуса. Тот, не поднимая шляпы, свалившейся на землю, в глубоком молчании уставился на друга.
Пепуш приблизился к Перегринусу на несколько шагов и глухо пробормотал:
– Стреляй!
Тогда Перегринус быстро разрядил пистолет в воздух.
С громким воплем, как безумный, бросился Георг Пепуш на грудь своего друга и закричал раздирающим душу голосом:
– Она умирает – она умирает от любви к тебе, несчастный! Спеши – спаси ее – ты можешь это! – и спаси ее для себя, а мне дай погибнуть в диком отчаянии!
И Пепуш убежал прочь с такой быстротой, что Перегринус потерял его в ту же минуту из виду.
Тяжкое беспокойство овладело Перегринусом, он подумал, не вызвано ли бешеное поведение его друга каким-нибудь несчастьем с милой малюткой. Стремительно поспешил он назад в город.
Дома старая Алина встретила его громкими причитаниями, что бедная прекрасная принцесса внезапно очень сильно занемогла и, наверно, скоро умрет; старый господин Сваммер сам лично пошел за лучшим врачом Франкфурта.
Убитый горем, Перегринус на цыпочках вошел в комнату Сваммера, дверь которой отворила ему старуха. Бледная, неподвижная как труп, лежала малютка на софе, и Перегринус расслышал ее тихое дыхание, только став на колени и наклонившись над ней. Как только Перегринус взял холодную как лед руку бедняжки, на ее бледных губах заиграла болезненная улыбка и она прошептала:
– Это ты, мой милый друг? Ты пришел сюда взглянуть еще разок на ту, которая тебя так невыразимо любит? Ах! оттого ведь она и умирает, что не может дышать без тебя!
Перегринус, почти обезумев от горя, разразился уверениями в своей бесконечной любви, твердя, что нет ничего в мире, чем бы он не пожертвовал для своей милой. Слова перешли в поцелуи, а в поцелуях как дыхание любви послышались снова слова.
– Ты знаешь, – невнятно звучали ее слова, – ты знаешь, мой Перегринус, как велика моя любовь к тебе. Я могу быть твоей, а ты моим, я могу тотчас же выздороветь, и ты увидишь меня расцветшей в свежем блеске юности; как цветок, напоенный утренней росой, подниму я радостно свою поникшую голову, но – отдай мне пленника, мой дорогой, любимый Перегринус, а то я на твоих глазах изойду в несказанной смертной муке! Перегринус – я больше не могу – все кончено.
И малютка, только что приподнявшаяся наполовину, вновь поникла на подушки, грудь ее то поднималась, то опускалась порывисто, как в предсмертном борении, губы посинели, взор, казалось, угасал. В дикой тоске схватился Перегринус за галстук, но мастер-блоха уже сам прыгнул на белую шею малютки, воскликнув голосом глубочайшей скорби: «Я погиб!»
Перегринус протянул руку, чтобы схватить мастера; но вдруг точно незримая сила удержала его руку, и совсем другие мысли, чем те, которые переполняли его только что, мелькнули у него в голове.
«Как, – думал он, – ты, слабый человек, предавшийся бешеной страсти, в безумии любовного вожделения принявший за истину ловкий обман, ты хочешь вероломно предать того, кому обещал свое покровительство? Ты хочешь заковать в цепи вечного рабства свободный безобидный народец, навеки погубить единственного друга, у которого слова никогда не расходятся с мыслями? Нет, нет, опомнись, Перегринус! – лучше смерть, чем измена!»
– Дай… мне… пленника… умираю! – так, запинаясь, лепетала малютка угасающим голосом.
– Нет, – воскликнул Перегринус, в диком отчаянии хватая малютку в свои объятия, – нет – никогда, но дай мне с тобой умереть!
В это мгновение послышался резкий гармонический звук, точно кто-то ударял в маленькие серебряные колокольчики; внезапно губы и щеки Дертье зарозовели, она вскочила с софы и принялась прыгать вокруг по комнате, разражаясь судорожным смехом. Можно было подумать, что ее укусил тарантул.
В ужасе глядел Перегринус на жуткое зрелище, в ужасе взглянул на это и доктор, остановившийся в дверях как окаменелый и загородивший вход в комнату следовавшему за ним господину Сваммеру.