Француз с достоинством вышел из атаки, и я понимал его как человек. Но он оставался солдатом. И эти люди, которые контролировали поле боя, выследили его. И смерть, от которой он ушел, догнала его, когда он, перевалив через гребень и найдя защиту от пуль и снарядов, шел к реке.
– И это, – экстремадурец мотнул головой в сторону военной полиции.
– Война, – ответил я. – На войне необходимо поддерживать дисциплину.
– И мы должны умирать, чтобы жить при такой дисциплине?
– Без дисциплины все умрут еще быстрее.
– Дисциплина бывает разного рода, – покачал головой экстремадурец. – Послушай меня. В феврале мы стояли здесь, где стоим сейчас, и фашисты атаковали. Они сбросили нас с холмов, которые вы, интернационалисты, пытались захватить сегодня и не смогли. Мы отступили сюда, к этому гребню. Интернационалисты подошли и заняли позиции впереди.
– Это я знаю.
– Но ты не знаешь вот чего, – сердито продолжил он. – Парнишка из моей провинции испугался бомбардировки и прострелил себе руку, чтобы уйти с передовой. Потому что он боялся.
Другие солдаты тоже слушали. Некоторые кивали.
– Таких людей перевязывают и тут же возвращают в окопы, – говорил экстремадурец. – Это справедливо.
– Да, – согласился я. – Так и должно быть.
– Да, так и должно быть, – повторил мои слова экстремадурец. – Но этот парень выстрелил неудачно, раздробил кость, началось воспаление, и кисть ему ампутировали.
Солдаты закивали.
– Давай, выкладывай все, – вставил один.
– Может, об этом лучше не говорить, – возразил коротко стриженный, с щетиной на лице солдат, заявлявший, что он здесь командир.
– Мой долг – рассказать, – не согласился с ним экстремадурец.
Тот, который командовал, пожал плечами. «Мне это тоже не очень приятно. Валяй. Но нет у меня никакого желания это слушать».
– Парнишка оставался в госпитале, что в долине, с прошлого февраля, – экстремадурец заговорил вновь. – Некоторые из нас навещали его в госпитале. Там он всем нравился и старался всем помогать, насколько может помогать человек с одной рукой. Никто его не арестовывал. Никто ни о чем не предупреждал.
Солдат, который командовал, молча протянул мне еще одну кружку с вином. Все они слушали; так обычно слушают какую-то историю люди, не умеющие ни читать, ни писать.
– Вчера, ближе к вечеру, до того, как мы узнали, что начнется наступление, вчера, до заката солнца, когда мы все думали, что сегодняшний день ничем не будет отличаться от других, они привели его сюда из госпиталя. Мы готовили ужин, и они привели его сюда. Они пришли вчетвером. Наш парнишка, Пако, эти двое, которых ты только что видел, в кожанках и кепках, и офицер из бригады. Мы видели, как они все поднялись сюда по тропе, и мы видели, что руки у него не связаны, да и не создавалось впечатления, что он арестован.
Когда они подошли, мы все окружили Пако, говоря наперебой: «Привет, Пако. Как ты, Пако? Как дела, Пако. Старина, старина Пако?»
Он отвечал: «Все хорошо. Все хорошо, за исключением вот этого» – и показывал культю.
Пако сказал: «Это был трусливый и глупый поступок. Я сожалею о нем. Но я стараюсь помогать даже с одной рукой. Буду делать все, что смогу, во имя Республики».
– Да, – прервал экстремадурца один из солдат. – Он так и сказал. Я сам слышал.
– Мы говорили с ним, – продолжил экстремадурец, – и он говорил с нами. Люди в таких кожанках и с револьверами на войне – это дурной знак, совсем как люди с картами и биноклями. И все-таки мы думали, что они привели его повидаться с нами, и те из нас, кто не навещал его в госпитале, искренне радовались его появлению, и, как я и говорил, подошло время ужина, и вечер выдался ясным и теплым.
– Ветер поднялся только ночью, – вставил кто-то из солдат.
– Да, – кивнул экстремадурец, – а потом один из них спросил офицера на испанском: «Где то место?»
«Место, где ранило Пако?» – спросил офицер.
– Я ответил ему, – подал голос солдат, который командовал. – Показал ему то место. Оно рядом с тобой.
– Вот это место, – указал другой солдат. И я сразу понял, что это оно, никаких сомнений не возникло.
– Потом один из них подвел Пако за руку к тому месту и держал там, а другой заговорил на испанском, но при этом делал очень много ошибок. Поначалу мы едва сдерживались, чтобы не засмеяться, и даже Пако заулыбался. Я не понял всего, но речь шла о том, что Пако должен быть наказан, чтобы все увидели, что ждет тех, кто попытается стреляться, и что и другие понесут то же наказание.
Потом, пока один держал Пако за руку, а Пако стоял пристыженный и сожалел о содеянном, второй достал револьвер из кобуры и выстрелил Пако в затылок, не сказав больше ни слова. Ни единого слова.
Все солдаты закивали.
– Так и было, – сказал один. – Ты видишь это место. Он упал с открытым ртом. Ты видишь.
И я видел его оттуда, где лежал.
– Он его не предупредил, не дал подготовиться, – солдат, который командовал, покачал головой. – Это очень жестоко.
– Вот почему теперь я ненавижу русских, как и других иностранцев, – объяснил экстремадурец. – Мы не должны питать иллюзий относительно иностранцев. Очень сожалею, если ты иностранец. Но для себя я не могу делать исключений. Ты ел хлеб и пил с нами вино. А теперь, думаю, ты должен уйти.
– Не надо так говорить. – Тот, кто командовал, повернулся к экстремадурцу. – Нельзя забывать о приличиях.
– Думаю, мы пойдем, – ответил я.
– Ты не сердишься? – спросил тот, кто командовал. – Вы оба можете оставаться в окопе, сколько хотите. Ты хочешь пить? Налить тебе еще вина?
– Огромное спасибо, но, думаю, мы лучше пойдем.
– Ты понимаешь мою ненависть? – спросил экстремадурец.
– Я понимаю твою ненависть, – ответил я.
– Хорошо. – Он кивнул и протянул руку. – Я не отказываюсь от рукопожатий. И тебе лично желаю удачи.
– И я тебе тоже, – ответил я. – И лично, и как испанцу.
Я разбудил моего оператора, и мы двинулись по склону к штабу бригады. Танки возвращались, и мы едва слышали друг друга в реве двигателей.
– Ты все время говорил?
– Слушал.
– Узнал что-нибудь интересное?
– Еще как.
– Что теперь собираешься делать?
– Вернусь в Мадрид.
– Нам бы повидать генерала.
– Да, – кивнул я. – Обязательно.
Генерал пребывал в холодной ярости. Он рассчитывал, что атака станет неожиданностью для противника. Он задействовал одну бригаду, приказал закончить всю подготовку до рассвета. Но следовало бросать в бой как минимум дивизию. Он же задействовал три батальона, а один оставил в резерве. Француз, который командовал танками, выпивал перед атакой для храбрости, но перебрал и отключился. Теперь его ждал расстрел. После того как протрезвеет.
Танки не вышли вовремя на исходные позиции и, наконец, не пошли в атаку, и два батальона не смогли добиться поставленных целей. Третий справился с задачей, но в итоге на линии фронта образовался выступ, который фашисты могли ликвидировать ударами с флангов, окружив при этом вырвавшийся вперед батальон. Результатом стал захват нескольких пленных, которых передали танкистам, чтобы те привезли их в расположение бригады. А танкисты их убили. Только пленными генерал мог прикрыть свою неудачу, но танкисты перебили его пленных.
– Что я могу об этом написать? – спросил я.
– В официальном коммюнике ничего об этом не будет. У тебя остался виски в этой длинной фляге?
– Да.
Он глотнул и тщательно облизал губы. Когда-то он служил капитаном в полку венгерских гусар, а однажды захватил «золотой» поезд в Сибири, возглавляя нерегулярный отряд Красной армии, и охранял его всю зиму, когда температура опускалась ниже сорока градусов. Мы с ним были добрыми друзьями, и он любил виски, но теперь он уже мертв.
– Выметайся отсюда, – распорядился он. – Транспорт у тебя есть?
– Да.
– Заснять что-нибудь удалось?
– Да. Танки.
– Танки. – Голос переполняла горечь. – Эта тварь. Трусы. Смотри, чтобы тебя не убили. Ты вроде бы писатель.
– Сейчас писать не могу.
– Напишешь позже. Потом сможешь все написать. И не попади под пули. Главное, останься в живых. А теперь выметайся отсюда.
Он не сумел последовать собственному совету, потому что его убили двумя месяцами позже. А если возвращаться к тому дню, и это, пожалуй, самое странное, нельзя не упомянуть то, какими великолепными были танки на отснятой пленке. На ней они неудержимо продвигались вперед, взбираясь на гребни холмов, словно огромные корабли, с грохотом ползли навстречу победе.
Но в тот день ближе всех к победе подобрался, вероятно, француз, который с высоко поднятой головой вышел из боя. Правда, победу он праздновал недолго, лишь на первой половине пути от гребня до реки. Мы видели его тело, лежащее на склоне, по-прежнему со скатанным одеялом, когда направлялись к штабному автомобилю, который дожидался нас, чтобы доставить в Мадрид.
(1939)Перевод В. Вебера
Дом был облицован розовой штукатуркой, которая облупилась и побелела от сырости, а с его террасы в конце улицы было видно море, очень синее. Вдоль тротуара росли лавровые деревья, достаточно высокие, чтобы затенять верхнюю террасу, и там, в тени, было прохладно. В углу висела клетка с пересмешником, сейчас он не пел и даже не чирикал, потому что молодой человек лет двадцати восьми, худой, смуглый, с синеватыми кругами под глазами и щетиной на подбородке, только что снял с себя свитер и накрыл им клетку. Молодой человек стоял с полуоткрытым ртом и прислушивался. Кто-то пытался открыть запертую на замок и засов входную дверь.
До него доносились шелест ветра в лавровой листве над террасой, гудок проезжавшего по улице такси и голоса детей, игравших на пустыре. Потом он услышал, как ключ еще раз повернулся в замке входной двери. Услышал, как замок щелкнул, отпираясь, услышал, как дергают дверь, которую держал засов, потом ключ в замке повернулся снова. Одновременно он слышал стук бейсбольного мяча о биту и пронзительные мальчишеские крики по-испански с пустыря. Он стоял, облизывая губы и прислушиваясь к тому, как теперь кто-то дергал заднюю дверь.
Молодой человек, которого звали Энрике, снял туфли и, осторожно отставив их в сторону, беззвучно перешел по кафельному полу террасы туда, откуда была видна дверь черного хода. Там никого не оказалось. Он скользнул обратно к передней части дома и, встав так, чтобы его невозможно было заметить с улицы, посмотрел вниз. По тротуару под лаврами прохаживался негр в соломенной шляпе с узкими полями и плоской тульей, в серой куртке из альпаки и черных брюках. Энрике некоторое время наблюдал за улицей, но больше никого не заметил. Приглядываясь и прислушиваясь, он постоял еще немного, потом снял свитер с клетки и надел его.
Пока он вел свое наблюдение, с него градом катился пот, и теперь здесь, в тени, под прохладным северо-восточным ветром, ему стало холодно. Свитер скрывал наплечную кожаную кобуру, потертую и белесую от соленого пота, в которой он носил кольт сорок пятого калибра; от постоянного трения о кобуру чуть ниже подмышки у него образовался нарыв. Энрике лег на брезентовую раскладушку, стоявшую вплотную к стене. Он продолжал прислушиваться.
Птица снова чирикала и прыгала в клетке, и молодой человек, подняв глаза, посмотрел на нее. Потом встал и открыл клетку. Птица задрала голову в сторону открытой дверцы, снова втянула ее, потом опять дернула головой вперед и вбок, направив клюв под углом.
– Лети, – ласково сказал молодой человек. – Не бойся, это не ловушка.
Он просунул руку внутрь клетки, птица отлетела назад и забилась о прутья.
– Дурачок, – произнес молодой человек и убрал руку из клетки. – Ладно, оставляю дверцу открытой.
Он лег ничком на раскладушку, уткнувшись подбородком в сложенные руки и продолжив прислушиваться. Он услышал, как птица вылетела из клетки, а потом из лавровых деревьев до него донеслась песня пересмешника.
«Глупо было оставлять птицу в доме, который, как предполагается, пустует, – подумал он. – Вот из-за таких глупостей и случаются все беды. Но как я могу винить других, если сам делаю глупости».
Мальчишки на пустыре продолжали играть в бейсбол, теперь стало совсем прохладно. Молодой человек расстегнул кобуру и положил свой большой пистолет у бедра. Потом заснул.
Когда он проснулся, было темно, сквозь листву лавровых деревьев пробивался свет стоявшего на углу улицы фонаря. Он поднялся, прошел к фасаду дома, держась в тени под прикрытием стены, и посмотрел сначала в один, потом в другой конец улицы. Мужчина в соломенной шляпе с узкими полями и плоской тульей стоял на углу под деревом. Энрике не мог различить цвет его куртки и брюк, но это был негр.
Энрике быстро перешел к задней стене дома, но там совсем не было света, кроме того, что сеялся на заросший сорняками пустырь из окон двух соседних домов. В темноте могло прятаться сколько угодно людей. Это было вероятно, но слышать так отчетливо, как днем, он теперь не мог из-за громко работавшего во втором от него доме радио.
Вдруг раздался механический звук сирены, нараставший крещендо, и волна мурашек прокатилась по коже его головы. Она нахлынула так же стремительно, как румянец заливает щеки, как огонь обжигает кожу, но так же стремительно и миновала. Сирена прозвучала из радиоприемника: это была заставка рекламы, и за ней последовал голос диктора: «Зубная паста “Гэвис”. Неизменная, непревзойденная, лучшая».
Энрике усмехнулся в темноте. Пора бы уже было кому-нибудь прийти.
Рекламная заставка прозвучала снова, вслед за ней раздался младенческий плач, и диктор объяснил, что унять его можно только с помощью детского питания «Мальта-мальта», а потом послышался автомобильный клаксон, и покупатель потребовал грин-газа: «Не рассказывайте мне сказки! Мне нужен грин-газ. Он более экономичный и менее расходуемый. Самый лучший».
Энрике знал всю рекламу наизусть. Она нисколько не изменилась за те пятнадцать месяцев, что он провел на войне; на радиостанциях, должно быть, до сих пор крутили те же самые старые записи, и тем не менее эта сирена захватила его врасплох и заставила покрыться мурашками кожу на голове, что было инстинктивной реакцией на опасность – как стойка охотничьей собаки, учуявшей теплый дух перепела.
Когда-то, в самом начале, этих мурашек не было. Тогда опасность и страх вызывали у него ноющее чувство пустоты в желудке, слабость, как при лихорадке, и оцепенение, когда ноги отказывались нести его вперед, словно парализованные. Теперь все это прошло, и он безо всяких усилий выполняет все, что должен выполнить, в любой обстановке. Из огромного набора проявлений страха, которые вначале бывают свойственны даже некоторым исключительно храбрым людям, у него теперь были только эти мурашки. Только они свидетельствовали о его реакции на опасность, если не считать усиленного потоотделения, которое, как он знал, останется навсегда, но теперь оно служило лишь предупреждением, не более того.
Пока он стоял, глядя на улицу, где человек в соломенной шляпе теперь сидел под деревом на бордюре, на кафельный пол террасы упал камешек. Энрике поискал его под стеной, но не нашел. Он пошарил рукой под раскладушкой, там тоже ничего не было. Когда он опустился на колени, еще один камешек ударился о кафель, подскочил и откатился в угол. Энрике поднял его. Это был гладкий на ощупь, обычный голыш, он положил его в карман и, войдя в дом, спустился по лестнице к задней двери.
Остановившись сбоку от нее, он достал из кобуры свой тяжелый кольт и держал в правой руке на изготовку.
– Победа, – очень тихо по-испански произнес Энрике, при этом губы его презрительно изогнулись, и он неслышно перешел по другую сторону от двери.
– Для тех, кто ее заслуживает, – быстро и прерывисто откликнулся кто-то из-за двери. Ответную часть пароля произнес женский голос.
Энрике отодвинул двойной засов и открыл дверь левой рукой, не выпуская кольта из правой.
В темноте на пороге стояла девушка с корзинкой. На голове у нее был повязан платок.
– Привет, – сказал Энрике, закрыл дверь и задвинул засов. В темноте он слышал ее дыхание. Он взял корзинку и похлопал девушку по плечу.
– Энрике, – отозвалась она.
Он не мог видеть выражения ее лица и того, как сияли ее глаза.
– Пойдем наверх, – произнес он. – Там, на улице, кто-то следит за домом. Он тебя видел?
– Нет, – ответила она. – Я прошла через пустырь.
– Я тебе его покажу. Пошли на террасу.
Они поднялись наверх, Энрике нес корзинку. Он поставил ее на пол возле кровати, подошел к краю террасы и посмотрел вниз. Негр в шляпе с узкими полями и плоской тульей исчез.
– Итак, – тихо проговорил Энрике.
– Что – итак? – переспросила девушка, взяв его за руку и тоже выглянув на улицу.
– Итак, он ушел. Что ты принесла поесть?
– Прости, что тебе пришлось просидеть здесь целый день одному, – извинилась она. – Глупо было ждать темноты. Я весь день хотела прийти.
– Глупо было вообще выбирать такое место. Меня еще до рассвета высадили с лодки, привели сюда, в дом, за которым ведется наблюдение, и бросили, сказав пароль, но не оставив еды. Паролем сыт не будешь. Не стоило приводить меня в дом, за которым следят по каким-то иным причинам. Только кубинцы могут такое придумать. Но в былые времена нас, по крайней мере, кормили. Как ты, Мария?
Она поцеловала его в темноте, горячо, в губы. Он почувствовал упругость ее пухлых губ и дрожь, пронизывавшую ее тесно прижавшееся к нему тело, и тут резкая боль ножом пронзила его поясницу.
– Ай-ай! Осторожней.
– Что такое?
– Спина.
– Что с твоей спиной? Ты ранен?
– Увидишь, – ушел от ответа он.
– Покажи.
– После. Мы должны поесть и убраться отсюда. А что тут прячут?
– Много чего. То, что осталось после апрельского поражения. И что нужно сберечь на будущее.
– Отдаленное будущее, – уточнил он. – Они знали, что за домом следят?
– Уверена, что нет.
– Так все-таки что здесь?
– Винтовки в ящиках. Упакованные боеприпасы.
– Сегодня же ночью все нужно вывезти, – сказал он с набитым ртом. – Предстоят годы работы, прежде чем все это понадобится снова.
– Тебе нравится escabeche[15]?
– Очень вкусно. Иди, сядь рядом.
– Энрике, – произнесла она, садясь и тесно прижимаясь к нему. Положив одну руку ему на бедро, другой она нежно поглаживала его по затылку. – Мой Энрике.
– Прикасайся ко мне осторожно, – попросил он, продолжая жевать, – со спиной у меня плохо.
– Ты рад, что вернулся с войны?
– Я об этом не думал, – ответил он.
– Энрике, а как Чучо?
– Погиб под Леридой.
– А Фелипе?
– Убит. Тоже под Леридой.
– А Артуро?
– Убит под Теруэлем.
– А Висенте? – спросила она, сдерживая эмоции, обе ее ладони покоились на его бедре.
– Убит. На дороге в Селадас, во время наступления.
– Висенте – мой брат. – Она убрала ладони с его ноги и сидела теперь оцепеневшая и отрешенная.
– Я знаю, – сказал Энрике. Он не переставал есть.
– Он – мой единственный брат.
– Я думал, ты знаешь, – пожал плечами Энрике.
– Я не знала, и он мой брат.
– Мне очень жаль, Мария. Мне следовало сказать тебе это как-то по-другому.
– Он действительно мертв? Ты это знаешь наверняка? Может, просто значится в списках убитых?
– Послушай. В живых остались только Рогельо, Басилио, Эстебан, Фело и я. Остальные убиты.
– Все?
– Все, – подтвердил Энрике.
– Я этого не переживу, – прошептала Мария. – Энрике, пожалуйста… я не переживу.
– Бессмысленно это обсуждать. Они мертвы.
– Дело не только в том, что Висенте мой брат. С гибелью брата я могла бы еще смириться. Но это же цвет нашей партии.
– Да. Цвет партии.
– Дело того не стоило. Оно погубило лучших.
– Нет, стоило.
– Как ты можешь так говорить? Это преступно.
– Нет. Дело того стоило.
Она плакала, Энрике продолжал есть.
– Не плачь, – попросил он. – О чем нам следует думать, так это о том, что мы должны делать, чтобы заменить их.
– Но он мой брат. Ты что, не понимаешь? Мой брат.
– Мы все – братья. Одни мертвы, другие еще живы. Нас отослали домой, чтобы остался хоть кто-то. Иначе не было бы никого. И теперь мы должны работать.
– Но почему все они погибли?
– Наша дивизия атаковала на переднем фланге. Там тебя либо убивают, либо ранят. Все, кто вернулись, ранены.
– Как погиб Висенте?
– Он перебегал дорогу, и его скосило пулеметной очередью из фермерского дома справа, из которого простреливалась вся дорога.
– Ты там был?
– Да. Я командовал первой ротой. Мы наступали справа от них. В конце концов мы взяли этот дом, но на это потребовалось время. Там оказалось три пулемета. Два в доме и один на конюшне. Трудно было подойти близко. Пришлось ждать, пока прибудет танк и расстреляет дом прямой наводкой через окно, чтобы мы могли захватить их последний пулемет. Я потерял восьмерых. Слишком много.
– Где это случилось?
– Селадас.
– Никогда не слышала.
– Конечно, – кивнул Энрике. – Славы нам эта операция не принесла. Никто о ней никогда и не узнает. Именно там погибли Висенте и Игнасио.
– И ты говоришь, что это оправданно? Что такие люди, как они, должны умирать в чужой стране из-за проваленной операции?
– Чужих стран не существует, Мария, если люди там говорят по-испански. Не важно, где ты умираешь, если умираешь за свободу. В любом случае живые должны жить, а не умирать вместе с погибшими.
– Но ты подумай о тех, кто умер далеко от дома, в проигранных боях.
– Они шли туда не умирать. Они шли сражаться. То, что они погибли, – несчастный случай.
– Но неудачи! Мой брат погиб в провалившейся операции. Чучо погиб в провалившейся операции. Игнасио погиб в провалившейся операции.
– Это частность. Иногда мы получали задание сделать невозможное. И многое из того, что казалось невозможным, мы делали. Но иногда фланг не поддерживал атаку. Иногда не хватало артиллерии. Иногда нам приказывали атаковать недостаточными силами – как при Селадасе. Такое часто кончается неудачами. Но в целом это неудачей не было.
Она промолчала, он закончил есть.
Ветер, шевеливший листву, свежел, на террасе стало холодно. Он сложил тарелки в корзинку и вытер рот салфеткой. Потом тщательно вытер руки и обнял девушку за плечи. Она плакала.
– Не плачь, Мария, – сказал он. – Что случилось, то случилось. Мы должны думать о том, что делать дальше. Дел много.
Она ничего не ответила, в свете уличного фонаря он видел, что она смотрит прямо перед собой.
– Пора кончать со всей этой романтикой. Этот дом – пример подобной романтики. Мы должны остановить террор. В дальнейшем мы должны действовать так, чтобы никогда больше не попасть в ловушку революционного авантюризма.
Девушка по-прежнему молчала, а он смотрел на ее лицо, которое вспоминал все эти месяцы, как только появлялась возможность мысленно отрешиться от работы.
– Ты говоришь как по писаному, – упрекнула она. – Не по-человечески.
– Прости, – произнес он. – Просто это урок, который я хорошо усвоил. И знаю, что это должно быть сделано. Для меня это реальней, чем все остальное.
– А для меня нет ничего реальней погибших, – не согласилась она.
– Мы чтим их память. Но не они важны.
– Опять как по писаному, – рассердилась она. – У тебя вместо сердца – книга.
– Мне жаль, Мария. Я думал, ты поймешь.
– Все, что я понимаю, – они мертвы, – не унималась она.
Он знал, что это неправда, потому что она не видела их мертвыми, как видел он: под дождем в оливковых рощах Харамы, в жару под обломками разрушенных домов в Кихорне, на снегу под Теруэлем. Но он понимал: она винит его за то, что он жив, а Висенте мертв, и внезапно – крошечной частичкой своей души, которая, как оказалось, была еще жива, хотя Энрике и не осознавал этого, – он почувствовал себя глубоко обиженным.
– Тут была птица, – сменил тему он. – Пересмешник.
– Да.
– Я его выпустил.
– Какой ты добрый! – съязвила она. – Все солдаты так сентиментальны?
– Я хороший солдат.
– Верю. Ты говоришь как хороший солдат. А каким солдатом был мой брат?
– Очень хорошим. Веселее, чем я. Я не был веселым. Это недостаток.
– Зато ты самокритичен и говоришь как по писаному.
– Лучше бы я был более веселым, – продолжал он. – Никогда не мог этому научиться.
– Все веселые мертвы.
– Нет, – сказал он. – Басилио тоже веселый.
– Тогда и он тоже умрет, – решила она.
– Мария! Не надо так говорить. Ты говоришь как пораженка.
– А ты – как книга, – сделала выпад она. – Не трогай меня, пожалуйста. У тебя холодное сердце, и я тебя ненавижу.
И снова Энрике почувствовал обиду, он, считавший, что сердце его давно остыло и ничто уже никогда не сможет причинить ему боль, разве что физическую; сидя на кровати, он наклонился вперед и произнес:
– Стяни свитер у меня со спины.
– Не хочу.
Он сам подтянул вверх свитер на спине и наклонился вперед.
– Смотри, Мария, это – не из книги.
– Не желаю смотреть – и не буду.
– Тогда положи руку мне на поясницу.
Он почувствовал, как ее пальцы коснулись огромного рва у него на спине, по которому легко прокатился бы бейсбольный мяч, – это был чудовищный след от раны, в которую хирург полностью засовывал кулак в резиновой перчатке, когда чистил ее; этот ров шел вдоль всей поясницы, от одного конца до другого. От прикосновения ее пальцев он внутренне сжался. А в следующий момент она уже крепко обнимала и целовала его; ее губы были спасительным островком в океане моментально нахлынувшей раскаленной, слепящей, невыносимой, нарастающей боли, волна которой захлестнула его и смыла все. Остались лишь губы, ее губы; а потом, ошеломленный, взмокший от пота, он сидел, уйдя в себя, прислушиваясь к тому, как постепенно отступает боль, а Мария плакала, твердя:
– О, Энрике, прости меня. Пожалуйста, прости меня.
– Все в порядке, – отозвался Энрике. – Тебя не за что прощать. Но это было – не из книги.
– Спина постоянно болит?
– Только когда кто-нибудь прикасается или при резком движении.
– А спинной мозг не был задет?
– Самую малость. Так же, как почки, но теперь все нормально. Осколок вошел с одной стороны и вышел с другой. На ногах есть еще раны.
– Энрике, пожалуйста, прости меня.
– Прощать тут нечего. Обидно только, что я непригоден для любви и что я не веселый.
– Будешь пригоден, когда все заживет.
– Да.
– Все заживет!
– Да.
– И я буду заботиться о тебе.
– Нет. Заботиться о тебе буду я. И все это не так важно. Только очень больно, когда прикасаются или когда сделаешь резкое движение. Я не придаю этому большого значения. А теперь – за работу. Нужно немедленно уходить отсюда. Все, что здесь есть, надо вывезти сегодня же ночью. И спрятать в новом месте, не вызывающем подозрений и таком, где все это не заржавеет. Нам оно понадобится еще не скоро. Нужно будет очень многое сделать, чтобы снова достичь нужной стадии. Многих придется воспитывать. К тому времени эти боеприпасы могут оказаться негодными. В этом климате детонаторы быстро выходят из строя. А сейчас нам надо идти. Я дурак, что задержался здесь так надолго, а тот дурак, который меня сюда поместил, ответит перед комитетом.
– Я должна привести тебя туда сегодня ночью. Они думали, что один день ты будешь здесь в безопасности.
– Этот дом – чистое безумие.
– Мы уйдем прямо сейчас.
– Надо было уйти раньше.
– Поцелуй меня, Энрике.
– Только очень осторожно.
Потом – темнота, кровать, осторожные движения, глаза закрыты, ее губы на его губах, счастье без боли, внезапное ощущение, что ты дома, без боли, что ты вернулся и жив, без боли, осознание, что ты любим, и тоже без боли; недавняя пустота на месте любви больше не пуста, их губы в темноте прижимаются друг к другу так, что они счастливо и благодатно ощущают себя дома, где тепло и таинственно, в темноте и без боли, и вдруг врезается вой сирены, и боль вскидывается вновь, нестерпимая, словно вобравшая в себя всю боль мира. Это была настоящая сирена, не рекламная из радиоприемника. И не одна. Две. Они приближались с обоих концов улицы.
Он повернул голову, потом встал. Недолго же продлилось возвращение домой, подумалось ему.
– Выходи через заднюю дверь и беги через пустырь, – сказал он. – Иди. Я буду стрелять сверху и отвлеку их.
– Нет, иди ты, – взмолилась она. – Пожалуйста! Я останусь и буду стрелять, они подумают, что ты в доме.
– Ладно, – решил он. – Уйдем вместе. Здесь нечего защищать. Этот хлам бесполезен. Лучше спастись самим.
– Я хочу остаться, – противилась она. – Я хочу тебя защитить.
Она потянулась к его кобуре, чтобы вынуть из нее пистолет, но он ударил ее по щеке.
– Пошли. Не будь дурочкой. Пошли!
Спускаясь по лестнице, он чувствовал ее прямо у себя за спиной. Он распахнул дверь, и они выскочили из дома. Он обернулся и запер дверь.
– Беги, Мария, – произнес он. – Через пустырь, вон туда. Беги!
– Я хочу с тобой.
Он опять ударил ее по щеке.
– Беги. Потом падай в траву и ползи. Прости меня, Мария. Уходи. Я побегу в другую сторону. Беги, – повторил он. – Беги же, черт возьми!
Они одновременно нырнули в заросли сорняков. Пробежав шагов двадцать, когда полицейские машины уже остановились перед домом и сирены смолкли, он распластался на земле и пополз.
Пыльца сыпалась в лицо, репьи впивались в ладони и в колени, но он упорно полз, извиваясь и поминутно отмечая про себя: вот они обходят дом, вот уже окружили его.
Не обращая внимания на боль, он упорно полз вперед, напряженно думая: «Но почему сирены? Почему нет третьей машины, чтобы перекрыть задний вход? Почему пустырь не обшаривают прожектором или фонарями? Кубинцы. Неужели они настолько глупы и склонны к театральным эффектам? Должно быть, они сочли, что в доме никого нет. Наверное, приехали, только чтобы захватить оружие. Но зачем сирены?»
Сзади он слышал, как взламывают дверь. Они окружили весь дом. Где-то рядом с домом дважды раздался свисток, он упрямо полз дальше.
«Дураки, – думал он. – Но сейчас они уже, наверное, нашли корзинку с пустыми тарелками. Что за люди! Ну кто так устраивает облаву?»
Теперь он был почти на краю пустыря и понимал, что сейчас придется встать и перебежать через дорогу к дальним домам. Способ ползти так, чтобы как можно меньше ощущать боль, он нашел. Он мог приноровиться почти к любому движению. Острую боль причиняли перемены положения тела, и сейчас ему было страшно подниматься на ноги.
Все еще скрываясь в траве, он встал на одно колено, переждал резкий приступ боли, потом подтянул к колену ступню другой ноги, чтобы встать на нее, и боль снова пронзила его.
Он бросился бежать к дому, стоявшему на противоположной стороне улицы, на краю другого пустыря, и тут – щелчок, включившийся прожектор сразу же поймал его в свой луч и ослепил, теперь он различал только границы темноты с обеих сторон.
Прожектор был установлен на полицейской машине, которая бесшумно, безо всякой сирены, подъехала к дальнему краю пустыря и остановилась на углу.
Как только Энрике – длинный, худой, резко очерченный в луче прожектора силуэт – встал, доставая тяжелый пистолет из наплечной кобуры, из машины с погашенными огнями раздались автоматные очереди.