Тем вечером я шел домой, в отель «Флорида», из цензорского ведомства; лил дождь. Где-то на полдороге он так мне осточертел, что я зашел в бар Чикоте наскоро пропустить стаканчик. Шла вторая зима осады и обстрелов Мадрида; в городе ощущалась нехватка всего, включая курево и человеческие нервы, люди постоянно испытывали легкое чувство голода и неожиданно, беспричинно раздражались на то, с чем ничего не могли поделать, например на погоду. Мне бы следовало идти домой, до отеля оставалось всего пять кварталов, но, поравнявшись со входом в бар Чикоте, я подумал, что недурно бы по-быстрому пропустить стаканчик, прежде чем преодолевать оставшийся отрезок Гран-Виа по грязи и обломкам развороченных бомбежкой домов.
В баре было людно: к стойке не пробиться, все столики заняты. Помещение было заполнено дымом, звуками пения, мужчинами в военной форме и запахом мокрой кожи; напитки приходилось передавать через головы посетителей, тройной шеренгой осаждавших стойку.
Знакомый официант раздобыл для меня свободный стул, и я подсел к тощему, бледнолицему, с выпиравшим адамовым яблоком немцу, которого знал по цензорскому ведомству, и какой-то неизвестной мне паре. Столик находился почти в середине зала, чуть правее от входа.
Из-за громкого пения не слышно было собственного голоса; я заказал джин с ангостурой[8] – в качестве противопростудного средства от дождя. Зал и впрямь был набит битком, и все страшно веселились – может быть, даже немного чересчур – благодаря какому-то сомнительному каталанскому пойлу, которое они употребляли. Неведомые мне люди, пробираясь мимо, хлопали меня по спине, и, когда девушка, сидевшая за нашим столом, что-то мне сказала, я не расслышал и на всякий случай ответил: «Конечно».
Перестав озираться по сторонам и сосредоточившись на нашем столе, я осознал, что она на редкость безобразна, по-настоящему безобразна. Но когда подошел официант, оказалось, что, обращаясь ко мне, она спрашивала, не выпью ли я с ними. Ее спутник не производил впечатления человека решительного, но, судя по всему, ее решительности хватало на двоих. Лицо у нее было волевое, некоторые черты можно было назвать классическими, а сложение – как у укротительницы львов; спутник же ее выглядел так, словно ему все еще пристало носить школьную форму с галстуком. Однако на нем были не они, а кожаная куртка, как почти на всех нас. Только его куртка не была мокрой – видимо, они пришли сюда еще до дождя. На ней тоже была кожаная куртка, и к ее типу лица она вполне подходила.
К тому времени я даже жалел, что зашел в бар Чикоте, а не отправился прямо домой, где уже переоделся бы в сухое и попивал бы себе что-нибудь, уютно лежа на кровати и задрав ноги на спинку; к тому же мне надоело смотреть на эту пару. Жизнь коротка, уродливые женщины вечны[9], и, сидя за тем столом, я подумал: даже притом, что писателю положено испытывать неутолимое любопытство к разным типам человеческой натуры, мне совершенно не интересно знать, ни женаты ли эти двое, ни что они нашли друг в друге, ни каковы их политические взгляды, ни кто из них кого содержит – вообще ничего. Я решил, что скорее всего они работают на радио. В Мадриде, если встречаешь человека странного вида, непременно оказывается, что он работает на радио. Поэтому – просто чтобы что-то сказать – я повысил голос и, перекрикивая шум, спросил:
– Вы с радио?
– Да, – ответила девушка.
Значит, я не ошибся. Они работали на радио.
– Как поживаете, товарищ? – обратился я к немцу.
– Прекрасно. А вы?
– Мокро, – заметил я, и он рассмеялся, склонив голову набок.
– У вас не найдется закурить? – поинтересовался он.
Я протянул ему свою предпоследнюю пачку сигарет, и он взял две. Решительная девица тоже взяла две, а молодой человек, лицу которого был бы под стать школьный галстук, одну.
– Берите еще! – прокричал я.
– Нет, спасибо, – отказался тот, и немец взял еще одну сигарету за него.
– Вы не против? – улыбнулся он.
– Конечно, нет, – произнес я.
На самом деле я был против, и он это знал. Но ему так хотелось курить, что он этим пренебрег.
Пение внезапно оборвалось, или в нем наступила пауза, как бывает иногда во время урагана, и неожиданно все мы стали слышать себя и других.
– Вы здесь давно? – спросила меня решительная девица. Она произносила гласные так, словно они бултыхались в гороховом супе.
– Да, но непостоянно: приезжаю – уезжаю, – ответил я.
– Нам с вами нужно сделать серьезную беседу, – решил немец. – Я хочу взять у вас интервью. Когда бы мы могли это устроить?
– Я позвоню, – сказал я.
Этот немец был очень странным немцем, никто из настоящих немцев его не любил. Он вбил себе в голову, будто умеет играть на фортепьяно, но, если держать его подальше от инструмента, был вроде бы ничего, не считая его пристрастия к спиртному и сплетням, и уж от этих пристрастий никто не мог удержать его подальше.
Сплетни были его коньком, у него всегда имелось что рассказать нового и преимущественно компрометирующего о любом человеке, какого бы вы ни упомянули, будь тот из Мадрида, Валенсии, Барселоны или другого политического центра страны.
Но тут как раз возобновилось пение, а сплетничать во весь голос не очень-то удобно, перспектива скучного времяпрепровождения в баре Чикоте меня не прельщала, поэтому я решил уйти, как только выставлю ответное угощение.
Тогда-то и началось. Какой-то гражданский в коричневом костюме и белой рубашке с черным галстуком, с зачесанными назад над довольно высоким лбом волосами, который, шатаясь между столами, строил из себя шута, брызнул в лицо официанту из пистолета-распылителя для «Флита»[10]. Все захохотали, кроме официанта, который в этот момент нес поднос, уставленный напитками. Официант возмутился и вскрикнул:
– No hay derecho! – что означало: «Вы не имеете права», именно так испанцы обычно выражают свой решительный протест.
Человек с флитовым пистолетом, окрыленный успехом, похоже, не придавал никакого значения тому, что давно шел второй год войны, что город находился в осаде и нервы у всех были на пределе, что в зале он был одним из всего четырех мужчин в штатском, и брызнул в лицо другому официанту.
Я осмотрелся в поисках места, куда можно было бы нырнуть. Второй официант тоже возмутился, но человек с распылителем, проявив легкомыслие, еще два раза брызнул ему в лицо. Кому-то из присутствующих, в том числе решительной девице, это все еще казалось забавным. Но официант остановился и покачал головой. Губы у него дрожали. Он был пожилым человеком и только на моей памяти работал в баре Чикоте лет десять.
– No hay derecho, – сказал он с достоинством.
Какие-то люди тем не менее засмеялись, а человек с флитовым пистолетом, не замечая, как стихло пение, брызнул в затылок еще одному официанту. Тот обернулся, не выпуская из рук подноса, и произнес:
– No hay derecho.
На сей раз это был не протест. Это было обвинение, и я заметил, как трое военных поднялись из-за стола и направились к человеку с распылителем, а уже в следующий момент все четверо стремительно проследовали через вращающуюся дверь, и снаружи послышался знакомый звук – кто-то из военных врезал шутнику по челюсти. В зале кто-то поднял его игрушку и вышвырнул за дверь.
Трое суровых военных вернулись с серьезным видом и чувством восстановленной справедливости. Дверь крутанулась еще раз, и на пороге снова возник тот самый человек. Волосы падали ему на глаза, лицо разбито в кровь, галстук сбился набок, рубашка разорвана на груди. В руке у него снова оказался флитовый пистолет, он был бледен, глаза дико горели; сделав несколько шагов вглубь, он вызывающе, не целясь, произвел один-единственный выстрел-пшик в сторону всех присутствующих.
Я увидел, как один из тех трех военных двинулся ему навстречу, и увидел выражение его лица. К нему присоединилось еще несколько человек, они теснили мужчину назад между двух столов слева от входа, мужчина бешено отбивался, и когда раздался выстрел, я схватил решительную девицу за руку и потащил к кухонной двери.
Дверь оказалась заперта и не поддалась, когда я навалился на нее плечом.
– Лезьте за угол стойки и ложитесь на пол, – сказал я.
Она спряталась и встала на колени.
– Плашмя, – настоял я и толкнул ее.
Она разозлилась.
Все мужчины, кроме немца, который залег под столом, и молодого человека, похожего на школьника, который стоял в углу, вжавшись в стену, уже выхватили оружие. Три блондинки с отросшими у корней темными волосами взобрались на скамейку у стены и, стоя на цыпочках, беспрерывно визжали.
– Я не боюсь, – храбрилась решительная. – Это же смешно.
– Хотите схлопотать шальную пулю в пьяной перестрелке? – поинтересовался я. – Если у этого шута здесь есть друзья, все может очень плохо обернуться.
Но друзей у него, очевидно, не оказалось, потому что мужчины начали прятать свои револьверы, кто-то снял со скамейки визжащих блондинок, и все, кто бросился к месту драки, когда раздался выстрел, потянулись обратно, оставив мужчину с флитовым распылителем неподвижно лежать навзничь на полу.
– Никому не покидать помещения до приезда полиции! – крикнул кто-то от дверей.
Это были два вооруженных полицейских из уличного патруля, которые уже охраняли вход, и сразу после этого объявления я увидел, как шестеро посетителей выстроились в затылок друг другу, словно футбольная команда перед выходом на поле, отделились от толпы и свободно проследовали на выход через дверь. Трое из них были теми, которые в первый раз вышвырнули короля-«Флита» из бара. Один из них и убил его. Они проходили мимо полицейских с карабинами, словно рабочие, выносящие оборудование и не имеющие никакого отношения к случившемуся. Когда все шестеро покинули бар, один из полицейских перегородил дверной проем карабином и крикнул:
– Всем оставаться на местах! Всем до единого!
– А этих почему выпустили? Если им можно, почему нам нельзя?
– Это авиамеханики, им нужно вернуться на аэродром, – сказал кто-то.
– Но если кто-то уже ушел, глупо держать остальных.
– Всем ждать представителей службы безопасности. Все должно быть по закону и в соответствии с установленным порядком.
– Но разве вы не понимаете: если ушел хоть один человек, глупо задерживать остальных.
– Никто отсюда не выйдет. Всем ждать.
– Комедия, – сказал я решительной девице.
– Это не комедия. Это ужас.
Теперь мы снова стояли, и она с возмущением смотрела туда, где лежал убитый, широко раскинув руки и согнув одну ногу в колене.
– Я пойду помогу раненому бедняге. Почему никто ему не помогает и вообще ничего не делает?
– Я бы оставил его в покое, – посоветовал я. – Держитесь-ка лучше подальше от происходящего.
– Но это же просто бесчеловечно. Я прошла сестринскую подготовку и должна оказать ему первую помощь.
– Я бы не советовал, – настаивал я. – Не приближайтесь к нему.
– Почему? – Она была страшно взволнована, близка к истерике.
– Потому что он мертв, – произнес я.
Прибывшая вскоре полиция продержала всех часа три. Начали они с того, что обнюхали все пистолеты – хотели таким образом установить, из какого недавно стреляли. После примерно сорокового им это, похоже, надоело, тем более что запах мокрой кожи все равно перебивал все остальные запахи. Потом они уселись за стол прямо за покойным, который лежал на полу с восковыми серыми руками и восковым серым лицом, напоминая серую восковую статую себя самого, и принялись проверять документы.
Было видно, что под его разорванной на груди рубашкой нет нижнего белья, а подошвы на туфлях стоптаны чуть не до дыр. Лежа на полу, он выглядел маленьким и жалким. Чтобы подойти к столу, за которым двое в штатском проверяли документы, приходилось переступать через него. Муж решительной девицы, разнервничавшись, несколько раз свои находил и снова терял. У него был пропуск, но он положил его куда-то не в тот карман и долго, покрывшись испариной, искал, пока не нашел. После этого он снова сунул его куда-то не туда, и опять пришлось долго искать его. От этих поисков с него градом катился пот, волосы взмокли и завились колечками, а лицо покраснело. Сейчас ему бы очень пошел не только школьный галстук, но и кепочка, какие носят мальчики в младших классах. Обычно потрясения делают человека взрослее. Его этот выстрел сделал лет на десять младше.
Пока мы ждали своей очереди, я сказал решительной девице, что, с моей точки зрения, это отличный сюжет для рассказа и когда-нибудь я его напишу. Например, очень впечатляющим был эпизод с теми шестерыми, которые выстроились цепочкой и беспрепятственно проследовали через дверь. Она была шокирована и настояла на том, что я не должен описывать случившееся, потому что это компрометирует дело Испанской Республики. Я заметил, что езжу в Испанию с очень давних пор и знаю, что неслыханное количество перестрелок случалось и в старые времена, при короле, вокруг Валенсии, что за сотни лет до Республики в Андалусии люди резали друг друга огромными ножами, которые называются navajas, и что, если мне довелось стать свидетелем нелепого убийства в баре Чикоте во время войны, я имею право описать его так же, как если бы это случилось в Нью-Йорке, Чикаго, Ки-Уэсте или Марселе. Это не имеет к политике никакого отношения. Она произнесла, что я все равно не должен об этом писать. Вероятно, и многие другие скажут то же самое. А вот немец, похоже, считал, что это очень забавная история, и я отдал ему последнюю пачку своего «Кэмела». Как бы то ни было, часа три спустя полиция наконец решила, что мы можем разойтись.
В отеле «Флорида» обо мне уже тревожились, потому что в те дни, при постоянных обстрелах города, если человек шел домой пешком и не приходил до того момента, когда в половине восьмого закрывались все бары, о нем начинали тревожиться. Я был рад, что добрался наконец до дома, и, пока мы готовили ужин на электрической плитке, рассказал свою историю, она имела успех.
За ночь дождь прекратился, и наступил ясный, солнечный холодный день, какие бывают здесь в начале зимы; без четверти час я толкнул вращающуюся дверь бара Чикоте с намерением выпить джина с тоником перед ланчем. В это время посетителей было очень мало, и к моему столику подошли сразу два официанта и управляющий. Они улыбались.
– Ну что, поймали убийцу? – спросил я.
– Какие могут быть шутки в столь ранний час, – ответил управляющий. – Вы сами видели, как он стрелял?
– Да, – кивнул я.
– Я тоже, – сказал он. – Когда это случилось, я стоял рядом. – Он указал на угловой столик. – Он приставил пистолет прямо к груди того человека и выстрелил.
– И как долго вас здесь еще держали?
– О, до начала третьего ночи. А за fiambre, – он назвал труп испанским жаргонным словом, которым в меню обозначают холодное мясо, – приехали только в одиннадцать утра. Да ведь вы наверняка еще всего не знаете.
– Конечно, не знает, – подхватил официант.
– Это очень необычное дело, – заметил другой официант. – Muy raro.
– И печальное к тому же, – покачал головой управляющий.
– Так расскажите.
– Очень необычное дело, – повторил управляющий.
– Ну, рассказывайте же, давайте, рассказывайте.
Управляющий доверительно склонился над столом.
– В этой флитовой пушке, знаете ли, – произнес он, – у него был одеколон. Вот бедолага.
– Это вовсе не было такой уж оскорбительной шуткой, понимаете? – поддержал официант.
– Он просто веселился. Нечего было обижаться на него, – подтвердил управляющий.
– Ясно, – сказал я. – Он просто хотел поразвлечь народ.
– Да, – грустно улыбнулся управляющий. – На самом деле произошло досадное недоразумение.
– А что с флитовой пушкой?
– Ее забрала полиция, чтобы вернуть его родным.
– Представляю себе, как они обрадовались, – проговорил я.
– Да, – согласился управляющий, – конечно. Флитовый распылитель – очень нужная в хозяйстве вещь.
– А кем он был?
– Мебельщиком.
– Женат?
– Да, его жена приходила сюда сегодня утром с полицией.
– И что она сказала?
– Она рухнула на пол рядом с ним со словами: «Педро, что они с тобой сделали, Педро? Кто сделал это с тобой? О, Педро».
– А потом полицейские оттащили ее от него, потому что она была не в себе, – закончил официант. – Он вступил в борьбу с самого начала движения. Говорят, сражался в Сьерре, но долго участвовать не смог: у него оказалась слабая грудная клетка.
– И вчера он просто вышел в город, чтобы взбодриться, – предположил я.
– Нет, – произнес управляющий. – Понимаете, это очень странно. Все это muy raro. Это я узнал от полицейских, а они, если захотят, могут быть очень дотошными. Они допросили товарищей из мебельной мастерской, где он работал. Ее адрес установили по профсоюзному билету, который нашли у него в кармане. Оказалось, что вчера он купил этот флитовый распылитель и одеколон, чтобы устроить шутку на чьей-то свадьбе. Он им сам об этом рассказал. Купил он все это в магазине напротив мастерской. Адрес значился на флаконе с одеколоном. Сам флакон нашли в туалете. Видимо, там он заряжал свою «пушку» одеколоном. А по дороге он, наверное, зашел сюда, чтобы переждать дождь.
– Я видел, как он пришел, – вставил официант.
– Ну, а тут веселятся, поют, вот и он развеселился.
– Да, он был весел, это точно, – сказал я. – Прямо-таки порхал от стола к столу.
Управляющий продолжил с беспощадной испанской логикой:
– Вот к чему приводит пьяное веселье в сочетании со слабой грудью.
– Не нравится мне эта история, – пробормотал я.
– Понимаете, – продолжал управляющий, – это так странно. Его веселость столкнулась с суровостью войны, как мотылек…
– Да уж, мотылек, – покачал головой я. – Типичный мотылек.
– Я не шучу, – посерьезнел управляющий. – Понимаете? Как мотылек с танком.
Сравнение очень понравилось ему самому. Давала себя знать столь свойственная испанцам тяга к метафизике.
– Выпейте за счет заведения, – предложил он. – Вы должны написать об этом рассказ.
Я вспомнил человека с распылителем: серые восковые руки широко раскинуты, серое восковое лицо, согнутая в колене нога… Он действительно чем-то напоминал мотылька, хотя не то чтобы очень. Но и на человека он был не сильно похож. Скорее он походил на мертвого воробья.
– Спасибо. Я бы выпил джина с хинным швепсом, – сказал я.
– Вы должны написать об этом рассказ, – повторил управляющий. – Вот, прошу: за удачу!
– За удачу, – поднял стакан я. – А знаете, та девушка-англичанка вчера сказала мне, что я не должен об этом писать. Что это навредит общему делу.
– Чушь какая, – возмутился управляющий. – Это же очень интересно и важно: ложно понятая веселость вступает в конфликт с непробиваемой серьезностью, к которой здесь всегда склонны. По мне, так это самое необычное и самое интересное из того, что я видел за последнее время. Вы должны об этом написать.
– Ладно, – согласился я. – Напишу. Дети у него были?
– Нет, – ответил он. – Я спрашивал у полицейских. Но вы должны обязательно написать этот рассказ и назвать его «Мотылек и танк». Это очень изящное название. Очень литературное.
– Хорошо, – кивнул я. – Конечно. Так и назовем – «Мотылек и танк».
Я сел прямо там, в выметенном, вымытом и только что проветренном зале, ясным приветливым утром, с моим старым другом управляющим, который был весьма рад приобщиться к литературному труду, сделал глоток джина с тоником и, глядя в заваленное мешками с песком окно, представил себе его жену, стоящую на коленях и взывающую: «Педро! Педро, кто сделал это с тобой, Педро?» И подумал, что полиция, даже если бы знала имя человека, спустившего курок, никогда бы ей его не назвала.
(1938)Перевод И. Дорониной
В то время мы работали в развороченном снарядами доме, который выходил на мадридский парк Каса-дель-Кампо. Внизу, под нами, шел бой. Можно было видеть, как он катится вперед и взбирается на холмы, можно было ощутить его запах, почувствовать вкус его пыли на губах, а его звуки сливались в общий грохот словно бы сорвавшегося и несущегося с горы гигантского листа железа: то усиливающаяся, то стихающая пулеметная стрельба, сквозь которую прорывались орудийные залпы, шипучий гул снарядов, выпущенных из стволов расположенной позади нас артиллерийской батареи, потом – глухое уханье их разрывов и следом – накатывающие облака желтой пыли. Но все это происходило слишком далеко, чтобы мы могли это хорошо заснять. Мы пытались работать ближе, но снайперы засекали камеру и вели по ней прицельный огонь, так что снимать было невозможно.
Большая камера представляла собой наше самое ценное имущество, и если бы она оказалась повреждена, нашей работе пришел бы конец. Мы снимали фильм практически без денег, все, что было, ушло на пленку и камеры. Поэтому мы не могли себе позволить тратить пленку впустую и берегли камеры как зеницу ока.
Накануне снайперы выбили нас с места, откуда было удобно снимать, и мне пришлось отходить ползком, отталкиваясь локтями, прижимая маленькую камеру к животу и стараясь держать голову ниже плеч, а пули цокали о стену над моей спиной, и дважды меня осыпало осколками кирпича.
Наши самые мощные атаки, бог знает почему, начинались в полдень, когда солнце светило фашистам в спину, а нам прямо в объективы, которые начинали бликовать, как зеркала гелиографа, и вызывали на себя огонь марокканцев. Те всё знали о гелиографах и офицерских биноклях еще со времен Рифской войны, и если бы вы захотели, чтобы снайпер снял вас с первого выстрела, вам только и нужно было бы что поднести к глазам офицерский бинокль без козырьков на линзах. Стрелять они тоже умели, так что из-за них у меня весь день сохло во рту.
В полдень мы переместились в дом. Работать там было очень удобно, на балконе мы устроили из сломанных решетчатых ставней что-то вроде жалюзи для камеры; но, как я уже сказал, снимать оттуда было слишком далеко.
Это не было слишком далеко, чтобы снять поросший соснами склон холма, озеро и силуэты фермерских построек, которые то и дело исчезали в клубах каменной пыли, поднимавшейся после попадания в них мощных снарядов, или фонтаны дыма и земли, взметавшиеся на гребне холма, когда гудящие бомбардировщики сбрасывали над ним свой груз. Но танки с расстояния восьмисот-тысячи ярдов выглядели как бурые жучки, шнырявшие среди деревьев и плевавшиеся крохотными вспышками, а люди за ними казались игрушечными солдатиками, которые лежали плашмя на земле, потом поднимались, бежали, пригнувшись, потом останавливались и падали снова, некоторые так и оставались лежать, усеивая собой склон, а танки шли дальше. Тем не менее мы надеялись получить общую панораму боя. У нас уже было много крупных планов, мы рассчитывали, если повезет, снять и другие, так что вкупе с составляющими панораму боя фонтанами земли, разрывами шрапнели, плывущими клубами дыма и пыли, подсвеченными желтыми вспышками, и распускающимися белыми бутонами от взрывов ручных гранат должно было получиться то, что нам нужно.
Поэтому, когда света стало недостаточно, мы спустили вниз по лестнице большую камеру, сняли с треноги, разделили поклажу на троих и по одному, с интервалами рванули через разрушенный угол дома на Пасео Росалес под укрытие каменной стены конюшен старых казарм Монтана. Это оказалось отличным местом для работы, и мы приободрились. Однако, уверяя друг друга, что отсюда расстояние для съемки будет достаточно близким, мы сильно лукавили.
– Давайте зайдем к Чикоте, – предложил я, когда мы уже поднимались в горку к отелю «Флорида».
Но им нужно было чинить камеру, менять пленку и консервировать уже отснятую, поэтому я пошел один. В Испании тогда редко удавалось побыть одному, так что для разнообразия это было даже неплохо.
Направляясь по Гран-Виа к бару Чикоте в апрельских сумерках, я пребывал в хорошем настроении, был бодр и взволнован. Мы на совесть потрудились, и мне хорошо думалось. Впрочем, пока я шел по улице, мое приподнятое настроение улетучилось. Теперь, когда я остался один и больше не было возбуждения от опасности, мне стало очевидно, что находились мы слишком далеко и что – дураку ясно – наступление потерпело фиаско. Я знал это весь день, но так часто обманываешь себя, поддавшись надеждам и оптимизму. Теперь же, вспоминая минувший день, я понимал, что это была лишь еще одна кровавая баня вроде Соммы. Народная армия наконец перешла в наступление. Но это было наступление такого рода, которое могло окончиться лишь одним: самоуничтожением. И, сопоставив в уме то, что я видел в течение дня и что слышал раньше, я почувствовал себя отвратительно.
В чаду и непрерывном гомоне бара Чикоте я сознавал, что наступление провалилось, еще острее я осознал это, выпив первый стакан у людной стойки. Когда все вокруг хорошо и только у тебя дурное настроение, выпивка может взбодрить. Но когда вокруг дела по-настоящему плохи, а ты вроде в порядке, выпивка лишь делает это более очевидным. В баре Чикоте было так тесно, что приходилось локтем расчищать себе пространство, чтобы поднести стакан ко рту. Не успел я сделать хороший глоток, как кто-то толкнул меня так, что я расплескал часть своего виски с содовой. Я сердито оглянулся, и человек, толкнувший меня, рассмеялся.
– Привет, Рыбья Морда, – сказал он.
– Привет, Козел.
– Пойдем за столик, – предложил он. – Ну и видок у тебя был, когда я тебя толкнул.
– Откуда это ты такой явился? – поинтересовался я.
Его кожаная куртка была грязной и засаленной, глаза провалились, и он явно давно не брился. На боку у него висел огромный автоматический кольт, который на моей памяти принадлежал трем другим людям и к которому мы вечно пытались достать патроны. Мужчина был очень высок, лицо его закоптилось от дыма и было измазано машинным маслом. На голове – кожаный шлем с толстым кожаным валиком вдоль макушки и по краям.
– Откуда ты теперь?
– Из Каса-дель-Кампо, – произнес он насмешливо, нараспев, как, бывало, посыльный в вестибюле одного новоорлеанского отеля выкрикивал фамилии постояльцев, потом это стало у нас шуткой для своих.
– Вон места за столиком освобождаются, – показал я, увидев, что двое солдат со своими девушками собираются уходить. – Пойдем сядем.
Мы расположились за столиком в центре зала, и, когда он поднял свой стакан, я обратил внимание на его руки: в них глубоко въелась смазка, а развилки между большими и указательными пальцами были черны, как графит, от пулеметных выхлопов. Та, в которой он держал стакан, дрожала.
– Ты посмотри на них. – Он вытянул другую руку. Она тоже дрожала. – Что одна, что другая, – протянул он так же шутливо. Потом, уже серьезно, спросил: – Ты там был?
– Мы это снимаем.
– Удается?
– Не очень.
– Нас видели?
– Где?
– Мы ферму штурмовали. Сегодня в три двадцать пять.
– А-а, да.
– Понравилось?
– Не-а.
– Мне тоже, – сказал он. – Слушай, все это – какой-то бред собачий. Кому пришло в голову устраивать лобовую атаку на такие позиции, как эти? Какой дурак это придумал?
– Некий сукин сын по имени Ларго Кабальеро, – ответил коротышка в очках с толстыми линзами, который уже сидел за столиком, когда мы подошли. – Как только ему позволили первый раз взглянуть в полевой бинокль, он возомнил себя генералом. Это – его шедевр.
Мы оба посмотрели на говорившего. Мой приятель Эл Вагнер, танкист, покосился на меня и поднял то, что осталось от его обгоревших бровей. Коротышка улыбнулся нам.
– Если кто-то из присутствующих говорит по-английски, вы, товарищ, уже подлежите расстрелу.
– Нет, – покачал головой коротышка. – Это Ларго Кабальеро подлежит расстрелу. Это его следует расстрелять.
– Послушайте, товарищ, – обратился Эл. – Просто говорите чуточку потише, хорошо? Кто-нибудь может услышать и подумает, что мы с вами заодно.
– Я знаю, что говорю, – настаивал коротышка в толстых очках.
Я внимательно посмотрел на него. Он производил впечатление человека, действительно знающего, что говорит.
– Все равно. Не всегда полезно говорить вслух все то, что знаешь, – заметил я. – Выпьете с нами?
– Конечно, – согласился он. – С вами говорить можно. Я вас знаю. Вы – свой.
– Но не настолько, – сказал я. – К тому же это общественный бар.
– Общественный бар – единственное приватное место, которое здесь есть. Тут никто не слышит, что ты говоришь. Вы из какой части, товарищ?
– У меня тут, в восьми минутах ходьбы, танки, – ответил ему Эл. – Мы отстрелялись на сегодня, и начало вечера оказалось свободным.
– Почему бы тебе не помыться? – спросил я.
– Как раз собираюсь, – кивнул Эл. – У тебя в номере. Когда мы отсюда уйдем. У тебя есть техническое мыло?
– Нет.
– Ничего, – пожал плечами он. – Я всегда ношу с собой в кармане кусочек про запас.
Коротышка в толстых очках пристально смотрел на Эла.
– Вы член партии, товарищ? – уточнил он.
– Конечно, – подтвердил Эл.
– А вот товарищ Генри, как я знаю, – нет, – заметил коротышка.
– Тогда я бы ему не доверял, – засмеялся Эл. – Я вот не доверяю.
– Сволочь! – возмутился я. – Ну что, идем?
– Нет, – покачал головой Эл. – Мне совершенно необходимо еще выпить.
– Я все знаю про товарища Генри, – вновь заговорил коротышка. – А теперь позвольте мне еще кое-что сказать вам о Ларго Кабальеро.
– Нам обязательно это слушать? – спросил Эл. – Не забывайте: я служу в народной армии. Вы не думаете, что это может меня деморализовать?
– Знаете, у него так раздулось самомнение, что он вообще стал словно помешанный. Он сам себе и премьер-министр, и военный министр, и никто не смеет к нему больше и приблизиться. А на самом деле он – просто добросовестный профсоюзный руководитель, что-то между вашим покойным Сэмом Гомперсом и Джоном Эл Льюисом, это Аракистайн его сотворил.
– Вы не волнуйтесь так, – попросил Эл. – А то я не схватываю.
– О, его придумал Аракистайн! Тот Аракистайн, который сейчас является нашим послом в Париже. Это, знаете ли, его произведение. Он назвал его испанским Лениным, после чего бедняге пришлось соответствовать, а еще кто-то дал ему посмотреть в полевой бинокль, и он возомнил себя Клаузевицем.
– Это вы уже говорили, – сухо заметил Эл. – Какие у вас для этого основания?
– Ну как же, три дня назад он высказался на заседании кабинета по вопросам военного искусства. Речь шла об этой заварухе, в которой мы сейчас все участвуем, и Хесус Эрнандес, просто чтобы подначить, спросил его, какая разница между тактикой и стратегией. Знаете, что ответил старикашка?
– Нет, – произнес Эл.
Я заметил, что наш новый товарищ начинает его немного нервировать.
– Он сказал: «Тактика – это лобовая атака, а стратегия – это когда обходишь противника с флангов». Ну, как вам?
– Кончали бы вы с этим, товарищ, – настаивал Эл. – Это начинает попахивать разложением.
– Но мы избавимся от Ларго Кабальеро, – продолжил тем не менее коротышка. – После этого наступления мы от него избавимся. Его последняя глупость переполнит чашу терпения.