bannerbannerbanner
Темное солнце

Эрик-Эмманюэль Шмитт
Темное солнце

Полная версия

Ничто не остановит Сета, который уже дважды убил своего близнеца: он всегда будет страстно желать Исиду и всегда будет завидовать Осирису. Двое братьев навсегда останутся врагами.

Разберись сам, мой Ноам, что тут исходит из нашей с тобой истории, а что – приукрашено легендой. Но вот что важно: вернувшись под именем Сета, Дерек отыскал и узнал меня, но не тебя: чтобы завладеть мной, он расправился лишь с тем, кого считал моим спутником. Не отличаясь физической смелостью, он дважды отправлял на черное дело наемников, дабы не подвергать опасности себя. Вот единственная хорошая новость во всей этой веренице ужасов: тебя он не видел. Дерек-Сет всегда верил, что ты погиб окончательно. Вспомни: если он и знает, что мы с ним оба наделены вечной молодостью, ему все еще неизвестно, что мы бессмертны.

После этих событий прошли века. Я тебя оберегала. Едва я почувствовала в тебе дрожь возрождения, я удалилась и продолжала о тебе заботиться руками моих служанок. Теперь ты снова жив, а я исчезаю.

Не пытайся меня отыскать, любовь моя. Не носись по всему свету, как прежде. Кажется, будто земля с каждым новым поколением разрастается, но я скроюсь.

Пойми меня: я не прячусь от тебя, мой Ноам, я защищаю нас от Дерека. От этого чудовища, замешанного на бешенстве и ярости, я охраняю все человечество: пока он не знает о пределах своей власти, он считает себя уязвимым и чего-то боится.

Прощай, Ноам! Учись жить без меня! Пожалуйста, люби иначе. Люби другую. Люби других. Приручи счастье. Умоляю тебя, будь счастлив.

Что до меня, едва ли мне это удастся, но я попытаюсь. Какая злая ирония! У нас с тобой есть все для счастья: красота, молодость, вечность! И вот этот Дерек…

Я умолкаю. Кажется, злой рок оказался сильнее нашей любви.

Я заканчиваю это письмо единственными словами, в которых я уверена, словами, которые меня терзают, словами, по которым струятся мои слезы и кровь: я тебя люблю.

Нура

Это послание повергло меня в тоску и уныние. Письмо разлуки и любви давало отбой нашему блаженству.

Конечно, надо уходить. Но куда и для чего?

Глядя на комариный остров, я понимал, что нахожусь в святилище, и не каком-то, а в своем собственном. Загримированные женщины в черных париках составляли отряд моих жриц, а часовые – охранниц. Даже крокодилы и полчища насекомых служили мне защитой. А кошка Секрис воплощала взирающее на меня око Ра.

Была ли Нура права, разлучив нас? Я был не в силах отказаться от нашей страсти и считал эту капитуляцию и несправедливой, и нелогичной: разве не для того обрели мы дар вечной жизни, чтобы вечно любить друг друга? Раз наша любовь сумела одолеть смерть, почему бы ей не одолеть и злой рок? Я не соглашался с ходом мысли Нуры, отвергал ее решение, злился на ее непреклонность. Какое малое значение она придавала нам! Она вынудила меня ждать, пока длилось ее супружество с моим отцом, ждать, пока длилось ее супружество с Авраамом. А я должен был приспосабливаться и терпеть! Мне отводилось зависимое положение. Дорожила ли она мной так, как дорожил ею я? Она скаредна и скупа на чувства, она подчиняет наши отношения обстоятельствам. Мало в ней порыва. Мало душевной стойкости. Мало времени уделяет она нам двоим…

Стоило мне выплеснуть в этих фразах свой гнев, как я осознал свою неблагодарность и увидел события под другим углом. Века напролет Нура преданно мне служила, чтобы вернуть меня к жизни. Дважды она заботилась обо мне, жертвуя удовольствиями и независимостью. Какой абсурд! Ведь Нура провела больше времени с моим трупом, чем с моим живым телом, больше десятилетий меня выхаживала, чем обнимала. Стечение обстоятельств превращало мою возлюбленную в сиделку. Охранять меня и увлажнять мое тело – вот самое главное, чем она была занята. Я устыдился. В чем я обвинял Нуру? Я был всего лишь тяжкой ношей, я ее не заслуживал, я испортил ее жизнь. Мы должны были разлучиться. Мне следовало освободить ее от себя.

Итак, мне надо было уйти.

Однажды после выгрузки провизии я попытался взойти на барку. Охранницы встали на дыбы. Я попытался их напугать. Они схватились за копья и мечи – пусть они и считали меня божеством, это не отменяло их обязанностей.

Поскольку бегство вплавь было исключено из-за крокодилов, я еще раз попробовал пробраться на барку. Бдительные стражницы укрепили свои ряды, и двенадцать воительниц отбросили меня на берег. Но почему, покидая остров, Нура не дала им приказа освободить меня? Чтобы она могла отплыть от острова как можно дальше, чтобы увеличить расстояние между нами?

Тогда я обратился к средствам, которые остаются безоружному человеку: к хитрости и терпению. Я углубился в дебри буйной растительности, в лохматые заросли папируса, и вдали от посторонних взглядов срезал стебли и днями напролет мастерил лодчонку. Эти работы я вел в двух шагах от воды за тростниковыми зарослями; я опасался водившихся там черношеих кобр, зато они служили живым щитом от крокодилов.

Пришел долгожданный рассвет того дня, когда лодка была готова.

Утро началось необычно. Послышались крики. Что такое? Кошка Секрис скончалась. Жрицы оплакивали ее, восхваляли на все лады, бормотали молитвы и готовили ее останки к мумификации. Они начисто выбрили себе брови и сняли с лица грим. Их траур длился много месяцев[26].

Воспользовавшись всеобщим смятением, я исчез, прорубил кривым ножом в тростниках узкий проход и протолкнул в него свою лодчонку. Я залег на дно и с оглядкой погреб от берега к глубокой воде; беззвучно и осторожно я двигался от болот к реке, опасаясь как своих блюстительниц, так и коварных рептилий.

 

Нил встретил меня радушно. Мощный и спокойный, он широко открывал горизонт, раздвигал пространство и осенял все вокруг своим величием. Воды были усеяны синими блестками, будто катили частички неба, а у берегов они менялись, вбирая краски лотосов, кустарников и трав. Им принадлежал даже прибрежный ил. А вдали лазурными озерцами проплывали поля цветущего льна.

Только теперь я ощутил, насколько я раскис и размяк в этом мрачном, суровом и нездоровом месте, в этом гнилом узилище. Плывя по божественной реке, пьяный от вольного воздуха, я чувствовал себя свободным, счастливым, и к тому же впервые после прочтения ее письма – пусть даже передышка будет недолгой – я больше не думал о Нуре.

Иногда вдалеке проплывали игольчатые силуэты пальм, тонкие тростинки, увенчанные звездой. Селяне неспешно гнали с пастбищ ослов, груженных снопами, а величественные женщины с благородной осанкой, стройные и сильные, возвращались с реки к домам, удерживая на голове кувшин с водой.

Меня взволновала сладостная музыка: мелодия колодезных журавлей. За несколько веков их песенка изменилась не больше, чем движения человека, достающего воду с помощью этого рычажного механизма. Дерево поскрипывало, полуобнаженная фигура наклонялась, разгибалась, разворачивала шест, снабженный черпаком, и распределяла воду на пшеницу, ячмень и люцерну. Здесь, на низком берегу, журавль оставался простым; а на холмистом он усложнился: несколько механизмов тянулись вверх по холму, первый забирал воду из реки, второй – из водоема, наполненного первым, третий – из водоема второго, и дальше она отправлялась в поля. Эти качавшие воду тощие журавли казались гигантскими насекомыми, огромными кузнечиками с медленными скрипучими усердными усиками, они следовали друг за дружкой, насколько хватало глаз.

Все чаще попадались деревни. Люди жили рядом с козами и баранами в простых приземистых хижинах из глины, высушенной на солнце. По берегам, заливисто смеясь, брызгалась голая ребятня с бирюзовой жемчужиной на шее, хранившей от дурного глаза. Безучастно стояли в воде толстые буйволы.

Потянулись крупные постройки. Напротив одной из них я пристал к берегу, измученный голодом и жаждой; то был некий храм из охристого камня, со стройными колоннами карминового, оливкового и бирюзового цвета.

Я поднялся на семь ступеней и вошел в приятный торжественный сумрак, обрамленный плотным строем колонн, колоссальных каменных стволов папируса, возносившихся к лазурному потолку, усеянному звездами. Я проскользнул мимо хмурых охранников при входе и шел из галереи в галерею по плиткам, которые отзывались моим шагам, тогда как массивные стены гасили звуки извне. В конце последней галереи путь мне преградили жрецы и не пропустили в главный зал.

Какая муха меня укусила? Мне следовало развернуться и поискать пропитания за пределами храма; вместо этого, несмотря на препятствия и запреты, я встал перед письменами, выбитыми на известняковых плитах, и стал приноравливаться к полутьме, желая узнать, кому этот храм посвящен.

Разбирая иероглифы, я был поражен: здесь почитали Осириса. Из прочитанных отрывков я понял, что Осирис принес людям надежду на жизнь после смерти. Воскресая, он открыл новое измерение существования: смерть – это не конец; жизнь не оканчивается смертью, но меняет форму; когда человек угасает, он завершает данный цикл, чтобы начать следующий. Чтобы преодолеть порог и обеспечить возрождение на следующей стадии, лучше всего внять совету Исиды: мумифицировать покойника, поместив его в саркофаг, защитить от порчи его члены, плоть и внутренности, а затем вооружиться терпением. Ведь люди сродни растениям: после расцвета они увядают и возвращаются в землю для последующего возрождения.

Ошарашенный этими открытиями, я покинул святилище и присоединился к кучке людей, что-то жевавших под сенью акаций. В перегретом воздухе стоял звон мошкары, а птичий гомон с приближением полудня притих.

Я жевал финики и участвовал в общей беседе. Десяток окружавших меня мужчин и женщин совершали паломничество, чтобы снискать милость Осириса.

– Зачем вам это? – спросил я их.

– Осирис ведает входом в Дуат, – отвечала дородная женщина.

– Что это значит?

– Он решает, принять ли нас в свое царство или нет.

– Дуат?

– Загробный мир. Плодородные земли, вечно орошаемые. Ты откуда?

– А почему Осирис может отказать?

Женщина пожала плечами, удивленная моей наивностью.

– Он оценивает души. Мы предстаем пред судом, а он главный судья. Перед лицом сорока двух помощников он извлекает наше сердце и кладет его на весы. Если наше сердце легче пера Маат, богини истины, Осирис продолжает испытание. Мы убеждаем его, что не нарушали никаких запретов, что остались чисты. Мы заявляем: «Я сказал правду, я чист, я достиг совершенства, я помог страждущему, дал хлеба голодному, одежды бедняку в рубище, гроб безродному».

– А если кто солжет?

Они смущенно опустили голову. Мужчина с рябым лицом проговорил вполголоса:

– Мы загодя совершаем паломничества к Осирису, поскольку лишь те, кто ему поклонялись, заслуживают его внимания. Затем произносим определенные слова, читаем молитвы. Дабы снискать милость Осириса, можно также перечислить его имена: «Осирис Ун-нефер, Осирис живой, Осирис владыка жизни, Осирис владыка мира, Осирис хранитель зерна, Осирис владыка вечности, Осирис хранитель берегов, Осирис властитель, Осирис в небе, Осирис под землей…»

Я отошел подальше от этого благочестивца, боящегося упустить какое-нибудь из имен бога.

Отчалив и выведя лодчонку на стрежень, я начал лучше понимать, о чем писала Нура в своем послании: наше приключение переросло в легенду, и, что еще серьезнее, эта легенда породила религию. До сих пор боги и богини были подчинены ходу времени, но теперь люди впервые заговорили о бессмертном боге и стали рассуждали о потусторонней жизни с уверенностью.

В краях моего детства после кончины душа переселялась в новую оболочку, воплощаясь в синицу, медведя, дерево или скалу… Это было первым шагом к окончательному исчезновению, душевные особенности не сохранялись вечно: воспоминания, достоинства и недостатки с каждым новым метемпсихозом угасали. Не только наше тело разлагалось в гумусе и служило пищей молодым организмам, распадалась и наша душа. Речь скорее шла о рециркуляции, чем об увековечении.

В Стране Кротких вод, в Кише и Бавеле, люди посмертно истаивали в серые пылевидные тени, а те в конце концов рассеивались – кроме бедняг, коим не посчастливилось быть захороненными как подобает: эти не признанные смертью, неприбранные отщепенцы, терзаемые злобными демонами, валялись на улицах. Но большинство людей разделяли представление об обретенном посмертно мире, а редкие случаи бессмертия считались несчастьем.

В Египте было совсем иначе: захоронение тела не означало его исчезновения, но готовило к переходу в другой мир; в теле переносилась душа, и жизнь продолжалась.

Но не покоился ли этот символ веры на недоразумении? Может, прибрежные жители приукрасили нашу с Нурой историю, приспособив ее для своих религиозных нужд? Да, нам выпала счастливая доля, мы бессмертны, но знаем лучше всех, что остальные смертны. Кажется, мы их обольстили иллюзией? Следует ли нам считать себя виновными в том, что случилось это противоестественное обобщение?

Однако тягу к посмертной жизни внушили им вовсе не мы. Напротив. Жители Нила желали ее так страстно, что ухватились за нашу историю и окружили ее чудесным ореолом. Они просто воспользовались случаем. Мы с Нурой не виноваты!

Вечерело. Вокруг меня движение по божественной реке оживилось. По количеству перевозивших товары фелук, по веренице роскошных домов, по клубящимся тучам голубей я понял, что приближаюсь к городу.

Внезапно путь мне преградило препятствие. Длинная красная ладья, оснащенная не только множеством парусов, но и рядами весел по каждую сторону – слаженное движение последних придавало судну сходство с гигантской сороконожкой. На палубе, невзирая на ветер и качку, уверенно стоял стройный человек с точеным профилем, увенчанный странным белым головным убором, возвышавшимся над красной короной; он жадно всматривался в закатное зарево умирающего дня, чутко и умиротворенно впивая оранжевые лучи солнца – так греются у очага. Магия сумерек все окрашивала в янтарь – солнце, судно, паруса и пассажира в богатом облачении; с горизонта текло золото и осеняло волнистым великолепием все, что стремилось ему навстречу.

Рядом с моей лодчонкой покачивался рыбачий челнок; заметив мое ошеломление, его хозяин шепнул мне:

– Это фараон!

Ну и зрелище! Согласно текстам, по которым я изучал вместе с писцом иероглифическое письмо, фараон был потомком бога Ра.

Рыбак тронул меня за руку и указал вдаль.

– Он отправился посетить свою гробницу.

Я увидел необычную треугольную постройку немыслимых размеров, гору правильной геометрической формы, тоже залитую закатным золотом. Эта усыпальница была самой странной, нелепой и невероятной из всех, что мне довелось повидать.

Часть вторая. В лапах Сфинкса

Интермеццо

Счастье мимолетно, упускать его нельзя.

Ноам пытался его ухватить. Прогноз погоды был на его стороне. Могло показаться, что свет – изобретение скандинавского июня: компенсируя недостаток солнца большую часть года, он победоносно обрушивается на вас – яркий, восторженный, почти невыносимый. Он расточает хмель, от которого мошкара веселится напропалую, птицы голосят во все горло, рыбы поднимаются к поверхности погреть чешую, люди танцуют и пьют пиво.

А Ноаму, заплутавшему в лабиринте своих мыслей, это было не в радость. Какая досада! Казалось бы, все располагало к наслаждению: то и дело на него внимательно взглядывала Нура, она была в легком платье, с бокалом фруктового сока; каждая улыбка Бритты казалась ему подарком издалёка, блаженной передышкой; за ними расстилалась лазурная скатерть без единой складки – озеро Сильян, так напоминавшее пейзажи его детства. Панорама была окрашена в три цвета: синева вод, зелень деревьев, красный цвет крыш – а небо ушло в белизну летней дымки. На галечном пляже вдоль всего деревянного пирса стройные молодые люди подставляли солнцу бледные руки и ноги, изнеженные зимней одеждой. В прибрежном кафе пожилые пары делали осторожные шаги танго. Царило всеобщее согласие. Человечество больше не воевало со стихией, оно ее почитало, доверяло ей. Все стало игрой, соучастием, радостью.

Ноама изводили жуткие картины прошлого, они всплыли в памяти, после того как байкер в маске бросился на Бритту: Сет, удары Сета, наносимые Сетом раны, его безучастный жесткий взгляд, окаменевшее сердце. Так и маячил его страшный силуэт с мордой трубкозуба. Эти настороженные уши, заостренная физиономия, удлиненный глаз, раздвоенный хвост, этот лук и стрелы неотступно вертелись в его черепной коробке. Что за наваждение? По прошествии стольких тысячелетий этим жутким чертам следовало бы уже померкнуть в его сознании. Тем более что до сих пор его здоровая психика освобождалась от травмирующих воздействий.

Ноам встряхнулся, плеснул себе помрольского вина. Террорист в закрытом шлеме взорвал шкатулку воспоминаний: ненависть, месть и жестокость сталкивались, набрасывались на Ноама. Дерек отправил наемника для нападения на Бритту. Только на нее? Возможно, этот монстр чувствовал, что Нура где-то поблизости, а может, с ней и Ноам?

Он глотнул вина, и аромат на миг приглушил тревогу. Какое чудо! Вспоминая крепкие, мутные, невыразительные напитки, которые он поглощал в течение долгих веков, Ноам благословил время, когда этот нектар из Бордо достиг Швеции.

Свен вышел из озера, отряхнулся, попрыгал с ноги на ногу, чтобы вытряхнуть из ушей последние капли, подошел к компании. Крошечные облегающие плавки, на грани приличия, резко контрастировали с его обычной одеждой и были далеки от нынешней моды, ибо она предписывала купальщикам напяливать широкие длинные трусы, которые пузырятся и стоят колом. Ноама его возвращение не обрадовало. Теперь он знал, что у этого антиглобалиста под одеждой: стройное сухопарое тело с выпуклыми мускулами, эффектно подчеркнутыми светлым пушком. Свен был красив, и об этом не подозревал, что делало его неотразимым. При виде его жена и дочь так и засияли. Ноам обозлился.

Свен устроился рядом с ними. Он был в восторге от своего заплыва кролем.

– Бодрит! При семнадцати градусах хочешь не хочешь, а плывешь!

Он выпалил это в лицо Ноаму, будто тот должен немедленно броситься в воду, потом повернулся к Бритте:

– Нырнем в морские глубины?

– Нырнем в озерные, папа!

Отец с дочерью ударили по рукам, понимая друг друга с полуслова. И пошли брать напрокат гидрокостюмы, ласты и баллоны.

Как только они скрылись, Нура посмотрела Ноаму в глаза и прошептала:

 

– Ты его ненавидишь, да?

– Ну что ты! Он… очень… представительный.

Она рассмеялась.

– Ты бы хотел этого не знать?

– Когда узнаёшь, становится тяжко.

Она склонилась к нему.

– Он прекрасный любовник. Неторопливый. Нежный. Женственный до той минуты, пока не докажет, что он в полном смысле мужчина.

Ноам закрыл глаза. Это признание было ему как кость в горле. Что за игру затеяла Нура? Он в лоб спросил:

– Нура, кто родители Бритты?

– Свен и я.

Она протянула Ноаму свой телефон.

– Вот фотографии моих родов.

Не глядя на них, Ноам усмехнулся:

– Ты не впервые устраиваешь подобную инсценировку. Помнишь, с Авраамом…

– Но посмотри: либо я мать Бритты, либо мне причитается «Оскар» за режиссуру.

На экране замелькали снимки, жесткие, точные, достоверные, не допускавшие никакого сомнения. Нура удовлетворенно забрала телефон.

– Как ты?.. – начал было Ноам.

Его оборвали крики, донесшиеся из-за торговых палаток. Отдыхающие тревожно завертели головами.

Ноам и Нура вскочили, подхлестнутые одним и тем же страхом. Они бежали, огибая бювет, магазин пляжных принадлежностей, ангар с сапбордами, и мчались к перекрестку, откуда неслись вопли, плач и причитания. И чем они были ближе, тем больше боялись того, что им предстоит увидеть.

Бритта лежала в канаве. Она была в крови, руки и ноги неестественно раскинуты.

Возле дочери, находящейся в бессознательном состоянии, на коленях рыдал Свен:

– Этот байкер… влетел на полной скорости! Сбил ее! Она упала. Мерзавец совсем озверел и еще несколько раз бросился на нее… Я подскочил, а она уже без сознания.

Ноам подбежал, склонившись над Бриттой, он различил слабое дыхание.

– Она еще жива…

Родители судорожно выдохнули; это был вздох облегчения, и Ноам удержался, не закончив фразу: «но ее раны несовместимы с жизнью».

* * *

Мир раскололся надвое: мир внутри больницы и мир вне ее стен.

Внешний мир кипел возмущением. Новость облетела планету, и все массмедиа хором кинулись обличать покушение на икону, которую внезапный статус жертвы оградил от всякой критики. Посвященные Бритте репортажи, специальные документальные передачи наперебой расхваливали ее не по годам развитый ум, ее речи, твердость, неподкупность и непреклонность. До сих пор зыбкая популярность девочки маячила в пене злободневных волнений, теперь же она обрела исторический размах. Внезапное несчастье превратило ее жизнь в судьбу. В редкие моменты, когда Ноаму и Нуре доводилось включить телевизор или радио, заглянуть в газеты, они замечали ореол легенды, который начинал светиться вокруг Бритты, и вспоминали о своей давнишней знакомой пастушке, Жанне д’Арк: эта юная девушка, получив откровение свыше, возглавила армию, чтобы изгнать из Франции англичан.

А в больнице все застыло. Полицейские тщательно осматривали на входе посетителей, проверяли бейджи санитаров, охраняли палату Бритты и весь этаж, но вся эта бдительность ничуть не упрощала задачи, стоявшие перед командой медиков. Бритту держали в состоянии искусственной комы, операции шли одна за другой, но ухудшение ее состояния требовало все новых и новых вмешательств. Количество разрывов уменьшилось, раны зарубцевались, кровотечение было остановлено, однако прогноз оставался сомнительным: некоторые органы – печень, почки, селезенка – были разорваны или раздавлены. Свен и Нура предлагали отдать на трансплантацию свои органы, но слишком ослабленный организм девочки не выдержал бы трансплантации.

Во внешнем мире Бритту уже похоронили. В больнице сражение за ее жизнь продолжалось.

Ноам унял ревность к Свену и гнев на Нуру. Он стал их сообщником.

В этом исключительно серьезном случае его талант целителя оказался бессилен. Но в силу темперамента Ноам не мог сидеть сложа руки, и потому, оставаясь зачастую один, он днями и ночами знакомился с последними медицинскими достижениями. Свой тысячелетний опыт он хотел обогатить новейшими знаниями.

Ему, несмотря на живость ума, трудно их усвоить. Его ошарашивало ускорение прогресса науки. В прежние времена для подтверждения гипотезы важна была продолжительность ее испытания, и, пока делался маленький шаг, сменялись поколения. Нынешняя наука развивалась молниеносно, получая за несколько лет результаты, на которые раньше уходили века.

Еще у него складывалось впечатление, будто прогресс стал в некотором роде автономным. Не важно, кто и как ищет! Прогресс отделился от личности исследователя и неумолимо двигался вперед. Если данная лаборатория в Лондоне не совершит определенного прорыва, то в работу впрягутся лаборатории Токио, Детройта, Штутгарта или Пекина. Наука освобождалась от ученого, усиливалась обезличиванием. Она полагалась уже не на исключительную гениальность, а на упорство конкурирующих коллективов.

Ноам не мог вынести бездействия и жадно впитывал новую информацию. От больничных новостей ему становилось совсем тошно.

В то утро главный врач доктор Густафсон пригласил Свена и Нуру в сопровождении Ноама к себе в кабинет, расположенный в конце белого чистого коридора, сдобренного для повышения тонуса мандариновым ароматом. Доктор был высок ростом, но усталость согнула его и сгорбила. Все уселись. Заговорил доктор не сразу:

– Малышка не сможет выжить с поврежденными почками, печенью и селезенкой. Едва ли стоит пытаться предпринять одну или несколько трансплантаций. Да и в каком порядке? Даже если предположить, что состояние пациентки это позволит, что ее организм выдержит шок, потребовалось бы несколько доноров, что увеличит риски отторжения. Мы уперлись в стену. Выхода я не вижу.

Лица Нуры и Свена побелели. В их отчаянной бледности были и безысходность, и протест: «Вот пустой итог наших надежд, вовсе не за него мы сражались, вовсе не такой исход виделся нам перед лицом каждой неудачи и помогал одолеть усталость и отчаяние! Так зачем? Все наши усилия оказались напрасными!»

Ноам поднял голову и сказал:

– Возможно, у меня есть решение.

1

Я был взбешен! Я превратился в сплошной комок гнева. Со дня моего появления в военной столице ярость кипела во мне и отравляла всякую радость.

Но Мемфис, сердце Египта, привлекал путешественников, прожигателей жизни, мечтателей и торговцев – их пленяло изобилие, удовольствия здешней жизни и величие архитектуры. Плотная сеть бесконечных лабиринтов напоминала изысканный спелый плод, аромат которого струится по улочкам и щекочет раздутые ноздри: ладан и мирра в храмах, запахи растущих возле домов ракитника, стиракса и резеды, текущая от прачечных мостков травяная свежесть, благостные флюиды высаженных на террасах жасмина и мяты, благовония проходящих по улицам модников и жрецов, манящий дух медовой выпечки, душное тепло наполненных зерном амбаров, едкий дым очагов, дымок топленого жира, кислый душок пива, а под этим пестрым букетом еще тяжелые вздохи Нила и неизменное дыхание пустыни.

И все же я проклинал Мемфис. Его великолепие лишь раздражало меня, чары города меня бесили. Я метался по веселым цветущим людным улицам и ворчал про себя, глядя на пеструю толпу: «Как вы смеете беззаботно разгуливать?» – бормотал при виде громадных храмов: «Зачем?» – брюзжал, разглядывая умопомрачительных колоссов из розового гранита: «Какое зазнайство!» Даже когда на моем пути высились святилища не меньше бавельских, я не поддавался удивлению. Как ни любознателен я был от природы, тут при виде чудес я то и дело хмурился.

Меня снедало возмущение. Я был недоволен, пресыщен и оскорблен, я был разлучен с самим собою… Ноам в Мемфисе оказался чужим не только этому городу, но и себе.

Гонимый необъяснимым бешенством, я до рассвета скитался по улицам и решил найти себе здесь какое-то пристанище. Постоялых дворов на любой вкус и кошелек было с избытком; я их облазил и всякий раз находил повод для недовольства: обшарпанность, мерзкая рожа хозяина, детские вопли, близость хлева, кабака, оружейной мастерской. Так я доплелся до городских ворот, за которыми лежала пустыня, и на закате покинул город.

Теплый ветер чуть шевелил листья пальм.

При ослепительном серебряном свете луны я миновал оживленные предместья, пересек заросли колючего кустарника и вышел к унылым пустынным просторам, где случайные встречи нежелательны.

Меня привлек странный силуэт на горизонте. Сначала мне показалось, что это холм, но по мере приближения я различил гигантский силуэт лежащей кошки.

То был Сфинкс. Смягченные тьмой контуры статуи выявляли существо с туловом льва и головой человека. Мне никогда не доводилось видеть такого колосса. На меня взирали его огромные глаза. Они невозмутимо следовали за каждым моим движением, пока я не встал прямо напротив.

Я пристально смотрел на него. Он – на меня.

О чем он думал?

Внезапно на меня снизошел покой.

Казалось, Сфинкс все знает, все понимает и все предвидит, хотя его сомкнутые уста давали понять, что он не вымолвит ни слова. Тайные размышления, сокрытые этой маской, исходили извне или даже из другого мира.

Задрав голову, стоял я меж округлых лап Сфинкса – крошечный рядом с ним, былинка у подножия пальмы – и беседовал с ним. Я задавал ему вопросы, его молчание было мне ответом, утешительное молчание, которым он облагал окрестные дюны, пустыню и спустившиеся к его хребту звезды.

Его умиротворенный взор меня очистил, я ему покорился. Я ощутил суетность своего бунта, безумств и вспышек недовольства; мое уныние – столь же жалкое, как и моя фигурка рядом с этой махиной, – развеялось.

Мы пристально смотрели друг на друга.

Он казался мне то львом, то человеком. Из-под боковых полотнищ его немеса чуть виднелись уши. Миролюбивый лик воплощал хищника, который никогда не взревет, существо, которое никогда не вскочит на ноги. Он был на рубеже, на границе. На грани между человеком и зверем. Между божеством и камнем. Между естественным и сверхъестественным. Между бытием и небытием. Между смыслом и не поддающимся осмыслению. О чем говорил этот лик, то ли с улыбкой, то ли с безразличием? Ни о чем – и о многом. Можно ли было назвать его невыразительным? Скорее, он выражал бесконечно многое.

Его двойственность пленяла, она пронизывала и землю, и небесный свод: я не знал, царила ли эта ослепительная луна над теплой ночью или над печальной зарей и пребываю ли я в прошлом, в настоящем или в будущем. Время застыло. Всю пустыню до самых ее зыбких окраин накрыла вечность.

Тут я понял, чем одарил меня Сфинкс: покоем, который нисходит лишь на того, кто прикоснулся к подлинной тайне. Сфинкс приобщил меня к важнейшей из загадок: загадке бытия. Почему я? Почему мы? Почему эта планета? Почему есть нечто, кроме пустоты? Сфинкс отвечал: «Есть!» Он свидетельствовал. Зачарованный и чарующий, он лежал в недвижном упоении абсолютного присутствия здесь и сейчас, чистого утверждения жизни.

Я получил подтверждение того, что эта странная аудиенция подарила мне немного безмятежности: сраженный усталостью, я свернулся на песке между Сфинксовых лап и уснул.

Утром мой гнев вспыхнул с новой силой. Я вскочил как ужаленный и бросился в сторонку облегчиться. Я мчался с набухшим членом наперевес, чтобы не обмочиться раньше времени, и краем глаза поглядывал на физиономию Сфинкса; стало понятно, что при свете дня его авторитет поубавился: обнаружилась кричащая раскраска великана и пустые глазницы, прежде скрытые ночной тьмой. Солнце вывело эту помесь на чистую воду, гибрид оказался кичливым размалеванным идолом. Ночью его благосклонная аура покорила меня, но утром я взирал на эту груду крашеного камня с превосходством.

Я повернул обратно к Мемфису. Солнечный свет поведал мне, что печальная пустошь, которую я пересек накануне, была отведена под могилы, бедные и богатые; покойные горожане укрылись под землей, и городская суета уже не могла потревожить их сон. Кучка работников рыла новую могилу, и скорбная семья стояла подле спеленутого тела. На скрещении тропинок валялся дохлый шакал, обсиженный мухами, и исходившая от него вонь напомнила мне, что я давно не мылся.

Скорее, скорее к Нилу!

Не доходя до городских ворот, я забрался в кусты на задах каких-то невзрачных построек, разделся под пальмами, прошел сквозь заросли тростника и окунулся в воду.

Под безупречно синим небом Нил еще дремал. Вдали вверх и вниз по течению скользили барки. По берегам горожане предавались неторопливому и тщательному омовению.

Неподалеку от меня медленно входил в реку обнаженный юноша. Он был восхитителен. Нечасто доводилось мне видеть столь идеальную мужскую красоту: нежные широкие плечи, узкая сильная талия, округлые бедра и ягодицы – то было спокойное изящество прекрасного египтянина, какие изображены на стенах храмов и дворцов. Его матовая, чуть золотистая кожа была столь совершенна, что я уподобил ее творению кисти большого мастера. Чувственные полные губы оживляли благородный профиль с чертами редкой чистоты. Он шел вперед бесстрастно и беспечно. Его чуть прикрытые, мечтательные удлиненные глаза были обращены к восходящему солнцу и впитывали его мягкий свет. Он ни на что не смотрел, но позволял смотреть на себя – светилу, реке и воздуху. Не ведая высокомерия, он просто знал, что хорош собой, упивался этим и наслаждался, даруя миру свою красоту. Войдя в воду до пупка, подчеркнутого треугольником темного пушка, он развязал узел волос на затылке, встряхнул головой и рассыпал темные шелковистые волосы. Облегченно вздохнул, будто снял последнюю одежду, без единого брызга скользнул в реку и неторопливо поплыл в единении с водой, растворяясь в ней.

26Кошка отделилась от природы в тот исторический момент, когда человек перешел к оседлому образу жизни. Когда наши предки, охотники и собиратели, построили деревни и начали запасать и хранить продукты питания, они приобрели новых врагов и новых союзников. Врагами стали животные, которые поедали хранившиеся в амбарах припасы: мыши, крысы, птицы и змеи. Союзниками стали мелкие дикие хищники – кошки, поедавшие этих грызунов. Так что отношения человека и кошки начались с взаимопонимания, основанного на общих интересах. Эти зверюшки немало способствовали развитию человечества и становлению цивилизации, сторожа продукты питания. Собака в Египте пользовалась репутацией прекрасного охотника, а кошка ценилась скорее как защитник. Она по-женски оберегала пищу и создавала уют, а к тому же была гибкой, прелестной и соблазнительной. Всеобщую любимицу богиню Баст лепили и рисовали с кошачьей головой, и ее чествование в городе Бубастис, кишевшем священными кошками, привлекало во время торжеств семьсот тысяч поклонников – как современный рок-фестиваль. Законы запрещали препятствовать им, бранить их и убивать. Во время пожара сначала спасали кошек, а потом уже имущество. Даже в голодные времена их не ели. Когда кошка умирала, члены семьи сбривали брови и семьдесят дней соблюдали траур. Кошки не только удостаивались погребальных почестей, их, бывало, даже мумифицировали, чтобы обеспечить им загробную жизнь; а иногда им в могилу запускали мышку, чтобы они могли перекусить или порезвиться на просторах Дуата. Древний Египет был кошачьим золотым веком. Евреи смотрели на это поклонение критически, но греки, пищевые припасы которых прежде охраняли куницы, ласки и хорьки, завезли из Египта кошек, потому что все египетское приводило их в восторг. И если они по-прежнему считали собаку лучшим товарищем, то кошка стала роскошным подарком, игрушкой, которую дарили любовнице или гетере. Увлечение кошками не ослабло и в Древнем Риме, да и в мусульманском мире: Магомет даже отрезал рукав халата, чтобы не будить свою любимую Муиззу. В Средние века католицизм изменил отношение к кошкам. Религиозные фанатики систематически истребляли кошек, пытаясь извести их окончательно. Если в крестьянских хозяйствах и в монастырях кошки все же играли свою роль борцов с грызунами, гроза на них грянула из Рима. В 1233 году папа Григорий IX объявил кошкам войну: вертикальный зрачок кошки, схожий с гадючим, свидетельствовал о ее сатанинской природе; о том же говорили и ее лень, сластолюбие и привычка тщательно вылизывать свои интимные места. Эта папская булла повлекла истребление кошек и их владельцев, обвинявшихся в колдовстве. Несомненно, прямым следствием войны с кошками стало распространение в XIV веке чумы, которую разносили крысы: отныне ее ничто не сдерживало. Но после этой смертоносной эпидемии Иннокентий VII и Иннокентий VIII – как неудачно выбраны имена! (Innocent – невинный. – Примеч. перев.) – еще больше ужесточили преследование кошек. Перед лицом возрождения языческих культов они назначили кошку приспешником дьявола и козлом отпущения, приписав ей демонизм. Отныне горящие ночью кошачьи зрачки доказывали адскую природу их обладательниц. Инквизиция неистовствовала. Во время праздника св. Иоанна, в день летнего солнцестояния, кошек сжигали, посадив их в подвешенные над костром корзины, и народ ликовал, слыша их отчаянные вопли, означавшие предсмертные крики Лукавого. Во времена Ренессанса это безумие утихло. Кардинал Ришелье обожал своих четырнадцать кошек, а Людовик XIV, тоже любитель кошек, запретил эти ночные костры в праздник св. Иоанна. Эпоха Просвещения также внесла свою лепту в борьбу с суевериями. В XIX веке к кошке вернулась благосклонность рода человеческого, тем более что ученый Луи Пастер, изучавший микробы и способы распространения болезней, назвал ее совершенным примером гигиены. Так или иначе, уготованная кошке судьба прежде зависела от религий. В наши дни кошка от них освободилась и снова царствует у нашего очага. Отныне она ни око бога Ра, ни приспешник дьявола, но владычица наших сердец.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru