– Индейский (или иллинойский) набор.
– Цыпленок егерский.
– Сардины тушеные.
В любом случае что-то типа того. Сны, размышлял я, предвещают (если они и вправду бывают вещими) только банальности. В яркой дешевой закусочной на авеню Америк я заказал горячий сандвич с говядиной, а к нему – сладкий, безалкогольный, новый для меня напиток «Куку-кугу», изготовленный в Шони, штат Мичиган. Бутылка в форме совы – грубое изделие начинающего стеклодува, хотя из настоящего зеленого стекла, – на этикетке представлены детали, которые не могли быть отлиты в стекле из соображений экономии и для удобства складирования: глаза, уши, клюв. Напиток был зеленым и пенистым, с легкой горчинкой от ангостуры, ощущавшейся сквозь сахарин. Меня позабавила возможность отомстить той насмешнице-птице из сна, выпив ее подобие – с пузырьками, шипением и прочим.
– Спагетти.
Я ел сандвич с мясом на европейский манер, с ножом и вилкой. Хотя я и американец и у меня есть в подтверждение этого паспорт, в детстве я так долго жил вне Америки, что многие стороны здешней жизни до сих пор поражают меня своей странностью. Зачем, например, сперва резать еду на кусочки, как ее режут детям в яслях, а потом в каждый кусок тыкать вилкой? Инфантилизм? Мамочка с нежностью и одобрением смотрит, как ненаглядное чадо уплетает за обе щеки любовно нарезанные кусочки? Оставшийся со времен Гражданской войны пережиток острой необходимости восполнить пробелы в образовании, так что даже во время еды в левой руке крепко зажат словарь Ноя Вебстера? Или может быть, в левой руке было принято держать вилку, чтобы правая оставалась свободной, готовой выхватить из кобуры револьвер. Жуй свое мясо и одновременно рази врагов. Или, может быть, в прежние времена, в еще дикой стране, предусмотрительный официант на фронтире сразу же отбирал нож, чтобы, когда ты разрежешь мясо, тебе не вздумалось резать глотки. В Америке явное предубеждение против ножей. За завтраком дозволяется лишь один нож, так что клубничный джем отдает ветчиной. Какое-то непонятное остаточное явление.
Очевидно, я вновь прибегаю к проекции.
И был еще этот момент относительно горячего сандвича с говядиной – гипотетического воскресного обеда за полтора доллара. Британцы, среди которых я получил начальное образование, считаются нацией, склонной к преуменьшению и сдержанности в оценках, но назвать сандвич воскресным обедом – это уже окончательная литота. Под толстым куском мяса кастрированного бычка, картофельным пюре, помидорным кружочком, горошком и непременным капустным салатом (условно съедобная подпись Духа американского общепита быстрого обслуживания) и вправду лежал пористый, словно губка, кусок белого хлеба, пропитанный густой подливкой, но это была чистая этимология, ничего больше.
– Синхроническая метафора диахронии. Здешний быстрорастворимый суп из пакетика символизирует отрицание истории Новым Светом, тогда как во Франции до сих пор существуют кухни, где суп бурлит на медленном огне все четыре столетия.
Снова Франция. Голос с французским акцентом, быстрая речь. Обладателя голоса я не видел, поскольку в этом заведении, если ты не хотел вкушать пищу на публике за огромной полукруглой стойкой, можно было укрыться за деревянной перегородкой. Я вот укрылся, и говоривший – тоже.
– Итак, хороший мясной бульон закипел примерно во времена Камбрейской лиги, колбаски в него покрошили, когда Гастон де Фуа сражался в Италии, нашинкованную капусту – когда Гизы рубили в капусту гугенотов. Несколько новых мясных костей положили в честь Фронды принцев, свежую строганину – в честь Ахенского мира…
Мазохизм? Учитель французского, слишком возвышенный для наших прагматичных классов и потому крайне несчастный и алчущий растворимого супа?
– Шейка – при якобинцах, требуха – кодекс Наполеона, травы и пряности – Эльба.
Явно очень способный, только эта страна не для таких пылких фантазий. Его собеседник отвечал вроде бы на идише – Shmegegge, chaver, – как-то так, но, может быть, это был и не его собеседник. Интересно, что делает говорящий на идише человек в некошерной закусочной? Пора допивать кофе и уходить.
– Медовые абрикосы.
– Телятина европейская.
– Ребрышки южные.
Я обнаружил, что обладатель французского акцента говорил по-английски в миниатюрный диктофон «Имото».
– Снимите с огня, остудите бульон – и история растворится в этом аморфном зловонном вареве, именуемом экономикой природы…
Пухловатый, с блеском в глазах. Может быть, вовсе не сумасшедший. Лет шестидесяти пяти, абсолютно лысый, в дорогом летнем костюме медово-коричного цвета, и если мы представляем себе француза как Вольтера, Клемансо и Жана Поля Сартра, то он был не француз. Рядом с ним стоят костыли. Левая рука, похоже, искусственная: пальцы двигались, но казались какими-то керамическими, как у куклы или дешевой религиозной статуэтки. Тарелка с остывшим супом стоит перед ним на столе, покрытом розовой огнеупорной пластмассой, поверхность супа затянута тонкой пленкой жира. Он взглянул на меня и кивнул с какой-то застенчивой самоуверенностью. Я нахмурился, выдохнув дым «синджантинки». Лицо было смутно знакомым. Это не обязательно значило, что мы с ним встречались когда-то раньше; его самонадеянность предполагала скорее, что я видел его – или должен был видеть – на каком-то публичном выступлении. Может быть, я и вправду видел это лицо в телевизоре, слышал этот акцент на каком-нибудь низкобюджетном ток-шоу из тех, куда приглашают разнообразных эксцентричных личностей: защитников теории плоской Земли, изобретателей вечного двигателя, медиумов с хрустальными шарами, адептов сыроедения и толкователей родимых пятен. Поскольку уже совсем скоро ненасытная телеутроба, стремясь утолить свой аппетит мощностью в двадцать четыре канала и двадцать четыре часа в сутки, проглотит все до единого лица в Соединенных Штатах, большая электронная деревня станет реальностью и незнакомцев уже не останется; выступающий по телевизору будет приветствовать предполагаемого зрителя в электронном контакте, всякая односторонность исчезнет, поскольку зритель и человек в телевизоре будут полностью взаимозаменяемыми. Поэтому я улыбнулся в ответ, заметив у него на столе маленький черный футляр с магнитофонными кассетами, и на крышке футляра потускневшим сусальным золотом было написано, видимо, его имя, хотя совершенно невероятное: «З. Фонанта».
Теперь я увидел, что на идише говорил японец, а его собеседником был, похоже, малаец. Тут все понятно, разгадка проста. В Нью-Йорке многие иммигранты из моноглотов нанимаются официантами в кошерные едальни и радостно учат идиш в полной уверенности, что это английский, а хитрющие хозяева не спешат открывать им правду.
– A nechtiger tog!
Ночь была странной, какой-то дневной – в раскаленном Манхэттене от Тиффани, походившем сейчас на усыпанный драгоценными камнями гульфик, а завтра он будет похож на усталый пенис внутри синих трусов, извергающий семя в канал Баттермилк (весьма прихотливая, хотя, может быть, и не совсем зрелая проекция) или катетеризованный Бруклинским мостом. Или, скорее, оживший искусственный член, если рассматривать реку Гарлем изолированно от Гудзона и Ист-Ривер, тонкий нож, отсекающий твое мужское достоинство, белый мальчик. Когда я шел на север, Райкерс-Айленд был где-то справа: крошечная мошонка с весьма уместным в таком контексте мужским исправительным заведением, расположившимся на островке. Я шагал в направлении Сорок четвертой улицы, восхищаясь устремленными ввысь небоскребами, отодвигавшими ночь до предела, и особенно – новым сигарообразным Партингтон-билдинг в обрамлении двух коротышек, Пенхоллоу-Сентер и Шиллабер-Тауэр. Также меня восхищал массово возбуждаемый потребительский аппетит этой цивилизации, отображенный в ее витринах и рекламных щитах на крышах. Так безопаснее: подвергаться бомбардировке из призывов поесть, сесть за руль, поиграть или вымыть голову шампунем «Золотой локон», чем поставить Медисон-авеню с ее многочисленными притоками на службу идеологии правящей власти. Свободное общество.
Свобода, видимо, выражалась в преступных грабительских действиях, производимых неподалеку от Тридцать девятой улицы троицей лохматых юнцов над стариком с бородой раввина. Никакого насилия, только горячечный обыск в поисках мелочи и банкнот для парней, крайне нуждавшихся в дозе. Никаких злобных пинков: недосуг причинять боль, разве что будет оказано сопротивление. Старик стоял на коленях и плакал. Немногочисленные прохожие поглядывали безо всякого любопытства: это была повседневная «мыльная опера» улиц. На стене позади – надпись мелом: «МЕЙЛЕРА – В ЗАДНИЦУ». Индифферентный рабочий на лестнице выламывает из оконной рамы осколки разбитого стекла.
Опишу здесь свои – а в действительности его – мысли и чувства.
Крепко сидят на игле, целыми днями только и делают, что пытаются раздобыть дозу, это вроде как их работа, потому что нормально работать уже невозможно, да и вряд ли бы кто-то взял на работу вусмерть убитый, изъеденный червями труп, уже ни на что не годный и проявляющий какие-то признаки жизни только при ограблении, чтобы разжиться деньгами на дозу, что насущнее хлеба, наполнить шприц, найти еще не продырявленный участок кожи. Никаких благотворительных грантов на дозу – ни государственных, ни частных. Грабеж – единственный способ, а потому вмешиваться не стоит. Это жестоко, даже если и благоразумно. Их нужда всяко сильнее, чем нужда жертвы, как бы та ни нуждалась. Помочь пострадавшему, когда грабители убегут? Опять же неблагоразумно. Запоздалое появление полиции, привод в участок, допросы. Молодой человек, проявивший хотя бы какое-то сострадание к старикам, вызывает подозрение. Это всего лишь телевизионное шоу – то, что ты видел. Сцена из жизни большой электронной деревни. Здесь не место сочувствию. Нам надо учиться чувствовать как-то по-новому, а вернее, не чувствовать вообще ничего. Это единственный способ выжить. К тому же я спешу. Мне надо успеть на вертолет до Кеннеди. Что-то я припозднился, не уследил за временем. Доброму самаритянину можно было быть добрым, имея время и деньги. Он не летал самолетами, не ездил по железным дорогам и скоростным автострадам. Аминь.
Я вернулся в «Алгонкин». Саквояж я оставил в номере, а не у портье, из-за ребяческого желания получить максимум за свои деньги. Так же ребячески я собирался перед отъездом опорожнить мочевой пузырь и не спустить в унитазе воду, словно кот, метящий территорию запахом. У меня очень пахучая моча. Я поднялся наверх. Лифтер, украинец с напрочь отсутствующей шеей, хмурился над результатами бейсбольных матчей в вечерней газете и бормотал:
– Вин совершив передачу от центру поля, шобы достать бегущего у самой базы.
Войдя в свой номер, я обнаружил там Лёве, сидевшего на кровати и обнимавшего мой саквояж, как собаку. На стуле сидел предположительно штатный сотрудник Лёве, хотя на служителя закона был не похож. Скорее наоборот. Он был без пиджака и без галстука и шумно и беззастенчиво занимался любовью со спелым персиком. Хлюпшшш – сочное взрывное хлюпанье (а не рычание, как у Лёве). Он держал на коленях бумажный пакет, насквозь пропитавшийся соком, под ногами, обутыми в сандалии, валялись персиковые косточки. Он кивнул мне вполне дружелюбно, моложавый лысый здоровяк с очень широко расставленными глазами наподобие четвертных сфер магнитного компаса.
Я слабо улыбнулся в ответ, испытав смутную радость в каком-то безумном, крошечном уголочке сознания, что в мое отсутствие номер не простаивал зря. Но я сказал Лёве:
– Как и зачем?
Лёве был в белом смокинге и – хотя для такого фасона он явно уже староват – черной шелковой рубашке с собранным в рюш воротником. Он курил панателлу и, судя по тону, репетировал элегантные ритмы послеобеденной беседы. Он сказал:
– Чтобы не беспокоить портье и, уж если на то пошло, избежать встречи с ним, Чарли открыл дверь отмычкой. Инструмент, обладающий аурой респектабельности и массой других несомненных достоинств. Имеет широкое применение в ЦРУ, ФБР и прочих агентствах национальной безопасности.
Чарли, чей нехитрый поступок был так изрядно облагорожен, сверкнул мне зубами в персиковом соке.
– Теперь к вопросу «зачем», – продолжал Лёве. – Я пришел сообщить, что вы не едете на Каститу. То есть не едете прямо сейчас. Я имею в виду, никакой спешки нет. Но сумка уже упакована и вы сами спешите как на пожар. Когда вы упомянули Каститу сегодня утром, это был как бы глухой звоночек. Я позвонил Пардалеосу в Майами. Пардалеос подтвердил то, что было изложено мне в виде смутного… смутного…
– Смутного шелеста незримых крыл?
Лёве проигнорировал мое замечание, но Чарли, кажется, впечатлился. Даже на миг оторвался от персика.
– Необходимо принять определенные меры, – продолжал Лёве, – урегулировать кое-какие дела, прежде чем вы сможете безопасно отправиться на Карибы. Доверьтесь мне. Скажем, два-три дня. Побудьте здесь, отдохните. Чарли останется с вами: он не против того, чтобы не спать сколь угодно долго ради обеспечения безопасности ценного клиента. Я договорюсь, счет пришлют мне в контору. А теперь, как говорится, на всякий случай, будьте любезны вернуть мне деньги. Я ошибся, готов признать. Еще несколько дней, и они вновь будут ваши.
– А вы не готовы признать, – спросил я, – что это как-то не очень по-адвокатски?
Все это время, с Божьей помощью, я придумывал загадку про Пардалеоса. Вот что уже получилось:
Двух римских хищников гибрид,
Но у слогов порядок сбит.
– Послушайте, – сказал Лёве, – я поставил себя in loco perentis[6]. А Чарли с радостью встанет in loco fratris[7].
Я сказал:
– Я хочу знать больше.
– Господи боже, – устало проговорил Лёве. – У меня был утомительный день, да и сам по себе этот день был утомительным, согласитесь. Это долгая история. И к тому же – печальная. Будьте пай-мальчиком, сделайте, как я прошу. Я все объясню, но потом. У нас еще будет время. Я опаздываю на ужин. Отдайте мне деньги.
Я знал, что иметь при себе пару-тройку бандитов на жалованье – это, в общем, обычная практика у адвокатов. Точно по Диккенсу. Спаси человека от виселицы, и он будет предан тебе, как раб, до конца дней. Поставь преступные навыки или преступное насилие на службу праву, что означает: отмажь человека от наказания, и не важно, виновен он там или нет. Каким бы я ни был слабым, сейчас я должен был атаковать. Я сказал:
– Деньги в сумке. Я подумал, что так безопаснее. Грабители и все такое. Дайте-ка я…
Я подошел к кровати. К моему изумлению, Лёве не стал возражать. Чарли улыбнулся, откинулся назад вместе со стулом, так что передние ножки поднялись высоко над россыпью персиковых косточек, и достал из пакета очередной мягкий шар, перезрелый плод в темных пятнах. Лёве, уже почти докуривший свою панателлу, похоже, вдохнул в себя всю горечь смолы, что скопилась в окурке. Он положил сигару в пока еще мою пепельницу и скривился, как будто надкусил лимон. Лицо Чарли, напротив, выражало дебильный щенячий восторг перед этими четками сладости (судя по косточкам на полу, он уговорил уже штук десять). Теперь я стоял прямо над Чарли. Он поднес новый персик ко рту. Я надавил на персик, и тот с хлюпом размазался во всей Чарлиной роже. Толчок был слабым, но его все же хватило, чтобы Чарли опрокинулся на спину вместе со стулом («плоды нежны, как персик сокрушенный» – ДМХ, Джерард Мэнли Хопкинс. Как изысканно кстати иной раз приходит на ум поэтическая строка). Он упал, издал звук, похожий на хрип, энергично завертел ногами в воздухе, словно крутил педали велосипеда, и одновременно принялся сгребать в рот со щек сочную мякоть, как будто считал своей первоочередной задачей не испачкать ковер. Я схватил свой саквояж. Лёве не протестовал: ни попыткой отнять саквояж, ни громогласными увещеваниями. Он лишь рассмеялся. Я подозрительно замер на миг. А потом бросился к двери. Лёве весело крикнул мне вслед:
– Я тебя предупредил, мальчик мой. Бог свидетель, мы сделали все возможное. И теперь тебе надо…
Я хлопнул дверью и замер еще на миг, на этот раз – пережидая что-то похожее на приступ тошноты. Мой взгляд приковала картина в рамке. Рисунок Тербера. Близорукий викарий, вразумляющий моржа. Потом я спустился по лестнице, держа саквояж перед собой как таран: внизу могли быть и другие головорезы Лёве. А что касается возможной погони… но меня никто не преследовал.
В холле было полно народу. Они здоровались, хлопали друг друга по плечам, сколько лет, сколько зим (как Марджи, нормально? Конечно, конечно), вроде как встреча старых друзей, лучшие зубные протезы, которые только можно добыть за деньги. Молодой человек в «ливайсах» вежливо протискивался сквозь толпу, неся кому-то цветочную дань. Я сказал портье за стойкой:
– Мой Лёве, мистер адвокат, сейчас спустится. Моя фамилия Фабер. Он оплатит мой счет.
Портье кивнул с некоторым раздражением, как будто постояльцы, желавшие оплатить счет, отвлекали его от основной работы. У телефона-автомата между стойкой портье и баром стоял мужчина на костылях и что-то быстро и радостно говорил в трубку. Но между нами прошла женщина в шляпке с цветочной данью. Женщина с зубами Элеанор Рузвельт, говорившая кому-то: «Боже мой, боже мой», – и я не сумел разглядеть, хотя, собственно, и не особо стремился разглядывать, был ли это тот самый мужчина, который рассказывал про исторический суп (перед мысленным взором возник дурацкий непрошеный образ буковок из вермишели «Алфавит», сложившихся в ГАСТИНГС и ВАТЕРЛОО, растворяясь в горячем бульоне), или кто-то другой. Тем более он вообще не имел отношения к этой истории. А мне надо было добраться до Кеннеди, причем очень быстро. Кто-то громко обращался к кому-то в баре:
– И вот, как я ему и говорил, у Элвина было смещение диска. В Киссимми-парке. Знаешь, где это?
Тот, к кому обращались, не знал, а я знал; я знал слишком много подобных вещей. На раскаленной Западной Сорок четвертой улице я нерешительно встал среди ожидавших такси. Я не мог себе позволить такси, но уже было понятно, что позволить придется. Времени оставалось в обрез, а я не знал, как часто маршрутные вертолеты отправляются с той крыши, где бы она ни была. Нужных вещей я не знал никогда. Швейцар стоял спиной к нам ко всем, наклонившись к водителю автомобиля, отполированного, как ботинок, и длинного, как катафалк, только гораздо приземистее. Потом швейцар повернул к нам свое дряблое рябое лицо и выкрикнул куда-то в пространство далеко за моей спиной:
– Лимузин до Кеннеди. «Карибские авиалинии», «Удара Индонезия» и «Лофтсакс».
Странные компаньоны для моих авиалиний, но я был счастлив. Благослови, Боже, тот синдикат, который предоставляет такую услугу. Шофер даже вышел, мрачный широкоплечий карлик, и забросил в багажник мой саквояж – для него легкий, как персиковая косточка. В салоне было темно. И всего двое других пассажиров. Наверное, по дороге еще наберут из других отелей. Я присмотрелся к своим попутчикам. Два молодых человека в рубашках с расстегнутым воротом, одетые вовсе не для путешествия на самолете, полностью индифферентные и ко мне, и друг к другу. Шофер расправил свои широченные плечи, и лимузин влился в поток машин.
Не прошло и пяти минут, как меня охватило смутное беспокойство. Да, каждый мастер свое дело знает, но эта дорога казалась не слишком рациональным маршрутом к аэропорту Кеннеди. Сначала, насколько я помнил, надо выехать из Манхэттена на этот большой пласт земли под названием Куинс, переправившись через Ист-Ривер по Вильямсбургскому мосту или по Куинсборо, как мне представлялось; или же под рекой – по тоннелю Мидтаун. А шофер ехал на север. Вот там, справа, это определенно Центральный парк. А это определенно Бродвей. Мне пришлось нервно проговорить:
– Я далек от того, чтобы учить человека, как ему делать свою работу…
Шофер как будто меня не услышал, но два других пассажира теперь сделались очень общительными. Один из них даже пересел поближе ко мне и доверительно сообщил, дыша мне в лицо запахом пиццы с анчоусами:
– Это правильно, молодец. Очень-очень далек, как ты верно заметил.
Его открытое, неблагонадежно святое лицо расплылось в улыбке. Меня вновь охватило дурное предчувствие, вмиг обернувшееся стыдом за мое неуместное замечание: шофер знал, что делает. Безусловно. Я пробормотал:
– Я знаю про мост Трайборо, но по нему – на Ла-Гуардиа, и я подумал…
Второй молодой человек перебрался теперь на кресло прямо передо мной и сидел, обернувшись ко мне, положив руки на спинку. Если рассматривать носовую перегородку как радиус, тогда его ноздри располагались градусов на пятнадцать выше нормального. Он сказал:
– Не говори мне о мостах, у меня вон стоит мост, только, зараза, не держится.
Он открыл рот, и четыре верхних передних зуба выпали единым курьезным клином. Он засосал их обратно, старательно изображая удовольствие от процесса. Шофер проговорил, не отрывая глаз от Девяноста шестой – да, похоже на то – улицы впереди:
– Вы только сиденья мне там не испачкайте, парни.
– Да, вот здесь уже можно, Джек, – сказал парень с лицом святого. – Вот прямо здесь.
Лимузин подъехал к обочине. Я спросил с горечью в голосе:
– Вы от Лёве, да?
Они учтиво махнули, чтобы я выходил. Парень с зубным мостом достал из багажника мой саквояж. Они учтиво махнули шоферу, что можно ехать. Мы стояли на Бродвее у какого-то кинотеатра, где шел фильм «La Forma de la Espada»[8]. Повсюду вокруг, в ярких сполохах света, топтались какие-то мрачные личности средиземноморской наружности. Парень с зубным мостом учтиво протянул мне мой саквояж. Я взял и, как ожидалось, ударил им в живот второго парня. Они пришли в полный восторг. Я первым применил насилие. Они радостно вырвали у меня саквояж, открыли его и принялись раздавать мои вещи беднякам даго. Пачку «Синджантина» они поделили между собой. Я вконец распсиховался и, как ожидалось, полез в драку с обоими сразу. Они рассмеялись. Парень с лицом святого сказал:
– Из Манхэттена много дорог. Вот например.
И они принялись за меня на глазах у индифферентных прохожих, изъяснявшихся в основном по-испански. Разок в мост Трогс-Нек, еще разок – в дамбу Роберта Мозеса, хороший тычок в Таппан-Зи, два наудачу – в Геталс, и финальный аккорд – в Хелл-Гейт. Все это было прелюдией к тому, чтобы отнять деньги. Зубной Мост держал меня в болезненном захвате, а тот, который с лицом святого, словно желая пощупать меня за яйца, просунул руки сзади и вытащил почти все мои пятьсот долларов. Смачно поцеловал пачку банкнот, как будто какую-то священную реликвию, а Зубной Мост в шутку замахнулся моим саквояжем на стайку латинских детишек, которые бросились прочь, даже не огрызнувшись в ответ.
Они били не слишком больно. Просто играли на бутафорских клавишах, исполняя ритуал, обязательный перед любым ограблением, и не более того. И что, черт возьми, мне теперь было делать? Я пересчитал мелочь, оставшуюся в глубине кармана. Три монетки по десять центов, четыре-пять пятаков, два четвертака, несколько одноцентовых кругляшков (окруженных, словно святой образок, аурой неразменности), полдоллара с портретом Кеннеди. Там был бар, рядом с плакатом «La Forma de la Espada». Я зашел и направился прямиком к длинной заляпанной стойке. Какой-то мужчина заказывал пинту пива.
– Тебе чего, приятель? – спросил бармен.
– Пинту пива.
Там была крупная блондинка в тесном летней платье с психоделическим узором и огромными пятнами пота под мышками. Она стояла у стойки с пустым стаканом, в котором, похоже, был раньше коктейль «Александра». Дерзко взглянув на меня, блондинка спросила:
– Тебя, что ли, били?
– Да. Ограбили и избили.
– Плохо дело, – сказала она без особенного сочувствия.
Я подвинулся ближе к ней, прихватив свою кружку с пивом. Мне нужно было так или иначе раздобыть денег.