Спасибо, мистер э…
Нет сомнения, что Океанией правит олигархия утонченных интеллектуалов. Она культивирует слегка солепсистскую философию, она знает, как манипулировать языком и памятью и посредством их природой воспринимаемой реальности, и она всецело сознает, по каким причинам жаждет власти. Она научилась подавлять личные амбиции в интересах личного правления. В Океании нет ни гитлеровского, ни сталинского культа личности: Старший Брат – вымысел, фиктивная личность и потому бессмертен, а с ним и те, кто ему сопричастен. Олигархия научилась примирять противоположности не через диалектику, которая диахронична и признает отсутствие контроля над временем, но через технику синхронного двоемыслия. Ангсоц – первый профессиональный правящий режим и, следовательно, последний.
Его доктрины основаны не просто на этике, а на метафизике. Что политическая система в силу логики коренится в концепции реальности, разумеется, восходит еще к Платону. Особенность восприятия ангсоцем реальности заключается в том, что его метафизика уместна для отдельного разума, но не коллективного. Прежде чем метафизика обретет всеобщую значимость, коллектив должен научиться мыслить как единый разум.
Солипсизм – термин, происходящий от латинских слов «solus» и «ipse» (буквально его составные части означают «одинокое «я» или «я» само по себе»). Солипсизм постулирует, что реальность существует только в рамках «я» или, более логично, что познанию и верификации поддается только «я». Следовательно, нельзя предполагать, будто что-то во внешнем мире имеет независимое бытие. Солипсизм идет дальше простого идеализма, который постулирует, что разум реален, а материя не более чем идеи, но не обязательно отвергает существование многих разумов и в конечном итоге постулирует наличие всеобъемлющего божественного разума. Солипсизм учит, что невозможно доказать бытие разумов иных, нежели solus ipse. Однако он все-таки допускает временную или частичную прерывистость индивидуального разума, чтобы отрицать логику, признавать противоречие или непоследовательность. Если одиночный разум реален, его воспоминания не могут быть иллюзорными. Прошлое не зыбко и не приспособляемо: в рамках разума оно обладает истинным бытием и не может быть изменено настоящим. Математические формулы неизменны, то есть 2 + 2 всегда равно 4. Коллективному солипсизму ангсоца до этого нет дела. 2 + 2 иногда равны 4, но с той же вероятностью могут дать 3 или 5. Звучит безумно. Но партия учит, что безумие – атрибут индивидуального разума, который отказывается слиться с коллективным и принять его точку зрения на реальность. Уинстон Смит цепляется за простую арифметику как за истину, неподвластную даже партии, но часть его процесса реабилитации заключается в том, чтобы учиться убеждать себя (а не просто механически принимать), что 2 + 2 равно тому, что говорит партия. Шекспир, предвидевший многое, предвидел следующее:
КАТАРИНА: Как «месяц»? Солнце! Это свет дневной.
ПЕТРУЧЧО: Я говорю – как ярко месяц светит.
КАТАРИНА: А я скажу: как ярко светит солнце.
[…]
ПЕТРУЧЧО: Я говорю, что это месяц.
КАТАРИНА: Месяц.
ПЕТРУЧЧО: Вздор! Это свет ликующего солнца.
КАТАРИНА: Хвала Творцу! Конечно, это солнце.
А может и не солнце, – как ты хочешь;
Твои слова изменчивы, как месяц,
Зови, как хочешь, так оно и будет,
И так его я буду называть[6].
Строптивого Уинстона Смита следует укротить, и О’Брайен выступает в роли его Петруччо.
Солипсизм партии гораздо здоровее и разумнее (и уж, конечно, гораздо последовательнее) всего, что, как традиционно считалось, охватывает данный термин. Можно сказать, что solus ipse заключал в себе пространство, но время лежало за его пределами и являлось одним из условий его бытия. Но логически следует, что единичный разум, если является единственной реальностью, должен содержать в себе все, включая время. А также саму логику. Чувства – лишь инструменты на службе «я», и небезупречны. Существование обмана чувств никто не станет отрицать. Как мы отличаем иллюзию от реальности? Неразумно полагаться исключительно на органы. Только «я» – эта нематериальная, верифицируемая сущность – способна установить, что реально, а что нет. Чтобы наделить «я» этим единственным атрибутом, который требуется, чтобы оно стало конечной реальностью – фиксированной, неизменной, бессмертной, богоподобной, – необходимо только сделать это «я» коллективным.
Почему-то эта идея бессмертной, всемогущей, вездесущей, всеконтролирующей человеческой сущности скорее ободряет, чем вселяет уныние. История человека – это история его упорной борьбы за контроль над своим окружением, и поражение всегда является следствием ограниченности отдельного индивида, чей мозг устает, а тело стареет. Возвысьте коллективное и принизьте индивидуальное, и история превратится в череду человеческих побед. Чем, собственно, и является история ангсоца.
Чтобы коллектив функционировал как единый разум, все его члены, или ячейки, должны быть едины относительно того, что они видят и помнят. Для того чтобы привести индивидуальные наблюдения и память к тому, что, согласно постановлению партии, в каждый данный момент является истиной, используется методика, получившая название двоемыслие. Реальность приравнивается к актуальному моменту. Прошлое не определяет настоящее, это настоящее модифицирует прошлое. Все не так чудовищно, как кажется. Память коллективного разума должна содержаться в записях архивов, а в природе архивов – чтобы их меняли. Сделаем еще шаг: прошлого не существует, а потому мы вольны его создавать. Когда одно созданное прошлое вступает в конфликт с другим, в дело вступает двоемыслие. Формальное определение ему дано в книге, приписываемой Эммануэлю Голдстейну, необходимому, а потому неубиваемому врагу общества Океании, и озаглавленной «Теория и практика олигархического коллективизма»:
«Двоемыслие означает способность одновременно держаться двух противоположных убеждений. Партийный интеллигент знает, в какую сторону менять свои воспоминания; следовательно, сознает, что мошенничает с действительностью; однако при помощи двоемыслия он уверяет себя, что действительность осталась неприкосновенна. Этот процесс должен быть сознательным, иначе его не осуществишь аккуратно, но должен быть и бессознательным, иначе возникнет ощущение лжи, а значит, и вины. Двоемыслие – душа ангсоца, поскольку партия пользуется намеренным обманом, твердо держа курс к своей цели, а это требует полной честности. Говорить заведомую ложь и одновременно в нее верить, забыть любой факт, ставший неудобным, и извлечь его из забвения, едва он опять понадобится, отрицать существование объективной действительности и учитывать действительность, которую отрицаешь, – все это абсолютно необходимо».
Существование книги Голдстейна, в той же мере детища партии, как и самого Голдстейна, можно считать актом двоемыслия очень тонкой природы. Устами вымышленного врага партия практически обвиняет саму себя во лжи. Она раскрывает мотив обмана, стоявший за тем, чтобы говорить правду. Она объединяет два несовместимых процесса: сознательное и бессознательное. Она – вместилище всех добродетелей и одновременно признает возможность вины. Двоемыслие используется для определения двоемыслия.
Двоемыслие не должно вызывать ни смеха, ни содрогания как пугающая фантазия автора. Оруэлл сознавал, что практически формулирует мыслительный процесс, который человечество всегда находило «абсолютно необходимым», и не только мыслительный процесс: мы даже не подозреваем, насколько привыкли соединять противоположности в нашем эмоциональном и даже чувственном восприятии. «Odi et amo», – писал Катулл, «ненавижу и люблю» один и тот же предмет в одно и то же время. Оруэлл сам как-то указал, что мясо одновременно вкусно и отвратительно. Сексуальный акт совершают по доброй воле, при этом к нему побуждает биологическая потребность; он экстатичен эмоционально, но животен по своей природе. Рождение – начало смерти. Человек – двойственное существо, в котором плоть противостоит духу, а инстинкт – устремлениям. Оруэлл очень четко сознает собственную двойственность. Он был одновременно Эриком Блэром[7] и Джорджем Оруэллом, выходцем из правящего класса, который стремился отождествить себя с рабочими, интеллектуалом, не доверявшим интеллектуалам, словесником, не доверявшим словам. Двоемыслие, хотя и представлено как инструмент подавления, кажется вполне разумной методикой. Наше собственное отношение к двоемыслию неизбежно двоемысленно.
Едва ли найдется хотя бы одно человеческое переживание или ощущение, которое не было бы амбивалентным. Философы ангсоца практически говорят: мы признаем, что человеческая жизнь отчасти вопрос жонглирования противоположностями. Мы хотим создать новую человеческую сущность, коллективную, которая функционировала бы как единый организм. Единства мысли можно достичь, выковав сознательную технику устранения противоречий (заметьте, что, когда вы дошли до слова «выковать», вам самим пришлось произвести молниеносный акт двоемыслия. В контексте, подразумевающем обман, вы были готовы ухватиться за значение, подразумевающее подделывание чека или денег, но затем вам пришлось вернуться к основному значению слова, то есть к изготовлению металлических предметов, овеянных аурой честности кузнеца). Не позволим контролировать себя феноменам, а будем сами контролировать их. Пусть между прошлым и будущим установится тотальная гармония. Что такое прошлое, эта инертная, плохо понятая масса хаотичных событий, чтобы оно имело право оказывать влияние на солнечную реальность настоящего? Вопрос тут в том, кто кому хозяин.
Двоемыслие – не только достаточно серьезная техника умственного контроля, но еще и мрачная шутка. Как и всех нас, Оруэлла тошнит от лжи политиков, но он сознает, что подобная ложь редко бывает следствием неподдельного цинизма или презрения к массам. Политик целиком и полностью предан своей партии и должен искать способы представить худшее дело лучшим. Он не хочет лгать, но должен. Он может избегать откровенной лжи посредством плетения словес или эвфемизмов, двусмысленностей или невнятных формулировок. Есть только один грех – быть пойманным. Когда люди жалуются на высокие цены и безработицу, им говорят: «Это муки роста будущего процветания». Когда сэра Гарольда Уилсона, в бытность его на посту премьер-министра Великобритании, попросили привести свидетельства экономического прогресса при социалистах, он сказал: «Нельзя количественно измерить рвение». Пентагон склонен прибегать к выражениям вроде «предвосхищающее возмездие», что означает неспровоцированный удар. Коммунисты употребляют термин «демократия», который в их устах значит противоположное тому, что вкладывают в него демократы. Оруэлл иронически сокрушается о нехватке системы, логики и последовательности в высказываниях политиков. В сравнении с дилетантской уклончивостью большинства министров двоемыслие обладает своего рода благородством.
Можно считать, будто ангсоц слишком уверен в собственной силе, чтобы нисходить до нечестной игры. Он не любит словесных туманностей, он настаивает на крайней ясности выражений как в письменной, так и в устной речи. Для этого он создал особую разновидность языка, называемую новоязом. Для новояза характерны грамматическая правильность, простота синтаксиса и словарный запас, лишенный ненужных синонимов и сбивающих с толку нюансов. Сильные глаголы исчезли, и окончания в глагольных формах всегда одинаковы. Сравнительные степени прилагательных всегда строятся по принципу: «правильно, правильнее, самое правильное». Во множественном числе у всех существительных одно окончание. Эта рационализация рано или поздно, вероятно, наступит сама по себе, без вмешательства государства, но ангсоц, присвоивший себе тотальный контроль над любой человеческой деятельностью, был так добр, что ускорил процесс. Ограничение словарного запаса – дар божий или государственный: слишком уж много слов в традиционном языке. «Плохой» – излишнее слово, когда у нас уже есть «нехороший», а усилительные можно создать путем прибавления «плюс» или для большего усиления «плюс плюсовый». «Плюс плюсовый нехороший» – довольно эффективный способ передать «ужасно или крайне дурной», а «плюс плюсовый несветлый» вполне отражает, что такое, в сущности, «кромешная тьма».
Но главная цель филологов ангсоца не обкорнать язык до подобающей простоты, а настолько полно приспособить его для выражения ортодоксальной доктрины государства, чтобы в речь, будь то письменная или устная, не могла бы проникнуть даже тень ереси. «Свободный» еще существует, равно как и «несвободный» или «свободность», но само понятие может быть лишь относительным, как в «свободный от боли». «Свободный» в смысле «политически свободный» в новоязе не имеет смысла, поскольку самой такой концепции больше не существует. Текст о политической свободе вроде Декларации независимости невозможно осмысленно перевести на новояз.
«Мы считаем за самоочевидные истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью. Для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых. В случае если какая-либо форма правительства становится губительной для самих этих целей, народ имеет право изменить или упразднить ее и учредить новое правительство…»
Оруэлл говорит, что самое приближенное, как можно перевести этот пассаж на новояз, будет свести его к одному слову: «мыслепреступление». Полный перевод может быть только переводом идеологическим, при котором слова Джефферсона превратятся в панегирик абсолютному правительству. Давайте попробуем:
«Мы говорим, что истина писаная есть истина неписаная, что все люди одинаковые, что отец и мать сделали так, чтобы они жили свободными от болезней и следующими не за пищей, но за чувством, что пищу съели. Они сотворены такими своими родителями, но Старший Брат делает их таковыми. Старший Брат не может быть убит, но должен быть убит, и на его месте будет он сам…»
Чушь, как и слова о том, что солнце восходит ночью. Или, если уж на то пошло, что Старший Брат «плюс плюсовый нехороший», тогда как по определению таким быть не может.
В 1984-м мы лишь на первой стадии контроля разума посредством языка. Три главных лозунга государства: «ВОЙНА – ЭТО МИР», «СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО», «НЕЗНАНИЕ – СИЛА». Оруэлл уже сообщил нам, что слово «свобода» не может иметь ни абсолютного философского, ни политического значения, однако как раз такой смысл это слово несет в партийном лозунге. Более того, государство нетипично остроумным образом задействует парадокс: надо понимать, это последний спазм остроумия перед наступлением бесконечной ночи. Нам, и очень кстати, сообщают, что война – нормальное состояние современности, каким являлся в старые времена мир, и что посредством войны с врагом мы лучше всего учимся любить безмятежность своего порабощения. Выбор образа жизни – невыносимая ноша, агония свободы выбора – звяканье цепей порабощения собственным окружением. Чем больше мы знаем, тем больше оказываемся жертвой противоречий мышления; чем меньше мы знаем, тем лучше способны действовать. Все это верно, и мы благословляем государство за избавление от невыносимой тирании демократии. Мужчины и женщины партии теперь вольны заниматься интеллектуальными играми.
Работа Уинстона Смита как раз и представляет собой такую интеллектуальную игру, причем весьма стимулирующую. Она заключается в выражении двоемыслия через новояз. Он должен исправлять ошибки в старых номерах «Таймс», то есть с точки зрения ангсоца множить ложь и писать новые тексты, которые зачастую превращаются в совершенно новые новостные сообщения на языке, который, сужая поле семантического выбора, способствует изобретательности. (Кстати, можно спросить, почему допускается существование отдельных экземпляров «Таймс», поскольку собирание их для уничтожения сопряжено с огромными сложностями. Почему бы «Таймс» не выходить как стенгазете?) Это так же увлекательно, как составление длинной телеграммы. И действительно, новояз узнаваемо основан на газетном волапюке. Оруэлл, вероятно, упивался перепиской между Ивлином Во и «Дейли мейл», когда это популярное издание послало его освещать конфликт в Абиссинии: «ПОЧЕМУ НЕНОВОСТИ – НЕНОВОСТИ ХОРОШИЕ НОВОСТИ – НЕНОВОСТИ НЕРАБОТА – РАБОТАЙ, УМНИК». Новояз, помоги нам Боже, – забавная штука. И опять же, помоги нам Боже, двоемыслие подразумевает изрядную умственную акробатику. Жить в 1984 году, возможно, опасно, зато не соскучишься.
Возьмем ситуацию с восемьюдесятью пятью процентами общества – с пролами. Идет война, но нет призыва, а единственные упавшие бомбы сброшены правительством – просто чтобы напомнить населению, что идет война. Если товаров потребления не хватает, то это ведь неизбежность военного времени. Зато есть пабы, где пиво продают литровыми кружками, есть кинотеатры, государственная лотерея, популярная журналистика и даже порнография (механически производимая отделом Министерства правды под названием «порносек».) Нет безработицы, денег достаточно, нет деспотичных законов, да и вообще никаких законов нет. Все население, пролы и партийцы наравне, избавлено от преступности и насилия, существующих в обществе демократической модели. Можно совершенно безопасно ходить ночью по улицам, и вас никто не тронет – за исключением, надо полагать, полицейских машин в духе Лос-Анджелеса. Незачем беспокоиться из-за инфляции. Нет такой существенной проблемы нашего времени, как расовая нетерпимость. Как говорит нам Голдстейн: «В самых верхних эшелонах можно встретить и еврея, и негра, и латиноамериканца, и чистокровного индейца». Нет глупых политиков, нет нелепой подковерной игры, никто не тратит времени на глупые политические дебаты. Правительство эффективно и стабильно. Даже придуманы меры для устранения из жизни застарелых мук, причиняемых сексом и давлением семейных уз. Стоит ли удивляться, что система повсеместно принята. Уинстон Смит с его хитроумной одержимостью свободой говорить, мол, 2+2=4, и его убеждением, что все, кроме него, шагают не в ногу, – нарыв, гнойник, изъян на гладком теле коллектива. Что его следует излечить от безумия, а не распылить на месте как надоедливого москита, свидетельствует о милосердии государства.
В годы Второй мировой войны Оруэлл имел смелость написать, что ни Гитлера, ни его разновидность социализма нельзя списывать как воплощение зла или заразную болезнь. Он видел привлекательные элементы как в личности фюрера, так и в политической системе, которая вернула самоуважение и национальную гордость целому народу. Написать книгу, подобную «1984», мог только человек, способный оценить положительные стороны олигархии. И действительно, любой интеллектуал, разочаровавшийся в том, какие жалкие плоды принесли столетия демократии, должен относиться к Старшему Брату двоемысленно. И дай ему шанс, когда он увидит, как сотни миллионов живут – радостно, смирившись или без особых возражений – в условиях, которые Запад называет порабощением, интеллектуал вполне может переметнуться и искать умиротворения в той или иной разновидности ангсоца. И доводы против олигархического коллективизма, возможно, основаны вовсе не на невнятной традиции «свободы», а выведены из понимания противоречий внутри самой системы.
В подвалах Министерства любви О’Брайен рассказывает Уинстону про мир, который строит партия:
«Мир страха, предательства и мучений, мир топчущих и растоптанных, мир, который, совершенствуясь, будет становиться не менее, а более безжалостным; прогресс в нашем мире будет направлен к росту страданий. Прежние цивилизации утверждали, что они основаны на любви и справедливости. Наша основана на ненависти. В нашем мире не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничижения. […] Новорожденных мы заберем у матери, как забираем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Размножение станет ежегодной формальностью, как возобновление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. […] Не будет различия между уродливым и прекрасным. Исчезнет любознательность, жизнь не будет искать себе применения. С разнообразием удовольствий мы покончим. Но всегда – запомните, Уинстон, – всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет пронзительная радость победы, наслаждение от того, что наступил на беспомощного врага. Если вам нужен образ будущего, вообразите сапог, топчущий лицо человека, – вечно…»
От таких слов у Уинстона в жилах стынет кровь, да и язык прилипает к гортани: он не может ответить. Но нашим ответом может стать: человек не таков, простого удовольствия от жестокости ему недостаточно. Интеллектуалу (поскольку только лишенные реальной власти интеллектуалы способны сформулировать подобную концепцию) требуется многообразие удовольствий. Вы говорите, что опьянение властью становится все острее и утонченнее, но мне кажется, вы говорите об упрощении, и это животное упрощение, в силу логики, подразумевает спад интеллектуальной деятельности, которая одна только и способна поддерживать ангсоц. Удовольствия, по природе вещей, не могут оставаться статичны, разве вы не слышали о сокращении возвратов оптовику? Это то самое статичное удовольствие, о котором вы говорите. Вы говорите, мол, сведете на нет оргазм, но как будто забываете, что удовольствие от жестокости – удовольствие сексуальное. Если вы убьете различие между прекрасным и безобразным, у вас не будет шкалы, по которой будет оцениваться интенсивность удовольствия от жестокости. Но на все наши возражения О’Брайен ответит: «Я говорю о совершенно новом человеке и новом человечестве».
Вот именно. Это не имеет никакого отношения к человечеству, каким мы его знали несколько миллионов лет. Новый человек – это что-то из научной фантастики, своего рода марсианин. Требуется удивительный квантовый скачок, чтобы перейти от ангсоца, метафизика которого коренится во весьма старомодном представлении о реальности, а политическая философия связана с привычным тоталитарным государством, к «человеку властному», или как там еще будет называться новая сущность. Более того, этот предполагаемый мир «топчущих и растоптанных» придется совместить с неизменными процессами государственного управления. Хитросплетения государственной машины едва ли совместимы с картинами – не обязательно безумными – изысканной жестокости. Удовольствие власти в значительной степени связано с удовольствием правления, а именно с моделями и способами навязывания индивидуальной или коллективной воли управляемым. «Сапог, топчущий лицо человека, – вечно» – метафора власти, но еще и метафора внутри метафоры. Внимая красноречивым славословиям мечте ангсоца, Уинстон Смит думает, что слышит голос безумия, – голос тем более ужасающий, что от него кольцо сжимается вокруг его собственного душевного здоровья: на такое способна только поэзия, которая на первый взгляд кажется безумием. О’Брайен поэтизирует. Мы, читатели, испытываем дрожь ужаса и возбуждения, но мы не воспринимаем стихотворение всерьез.
Мы все знаем, что ни один политик, государственный деятель или диктатор не ищет власти ради самой власти. Власть – это положение, острие, вершина, присвоение контроля, который, будучи тотальным, приносит удовольствие, которое есть награда власти – удовольствие выбирать, будут тебя бояться или любить, будешь ты причинять вред или творить добро, погонять или давать передышку, терроризировать или одарять благами. Мы распознаем власть, когда видим возможность выбора, не ограниченного внешними факторами. Когда власть проявляется исключительно через зло, мы начинаем сомневаться в существовании выбора и, следовательно, в существовании власти. Высшая власть, по определению, принадлежит богу, и эта власть показалась бы несуществующей, если бы ограничивалась сосланием грешников на муки ада. Любой Калигула или Нерон распознается как временное отклонение, которое не способно удерживать власть долго, которое не может выбирать, а может только разрушать. Злые мечты маркиза де Сада порождены неспособностью достигнуть оргазма обычными способами, и мы соглашаемся, что у него нет иного выбора, кроме как прибегнуть к хлысту или обжигающей яичнице. Он представляется более логичным, чем освобожденный от потребности в оргазме садизм О’Брайена. О’Брайен говорит не о власти, а о плохо изученном заболевании. В силу своей природы заболевание либо убивает больного, либо излечивается. А если этот феномен не болезнь, а новая разновидность здоровья для новой разновидности человечества – пусть так. Но мы принадлежим к старой разновидности человечества, и новая нас не слишком интересует. Убейте нас, бога ради, но давайте не будем делать вид, что нас уничтожает реальность высшего порядка. Нас просто рвет на части тигр или распыляет марсианский луч смерти.
Реальность – внутри коллективной черепушки партии: внешний мир можно игнорировать или формировать согласно ее воле. А что, если подведет электричество, питающее машину пыток, что тогда? Ах так, значит, электричество все-таки каким-то таинственным образом вырабатывается? Что, если закончатся запасы нефти? Способен ли разум утверждать, что они еще достаточны? Науки не существует, поскольку эмпирический метод мышления объявлен вне закона. Технологический прогресс направлен на изготовление оружия или устранение личной свободы. Неврологи ищут средства от оргазма, и следует предположить, что психологи изыскивают все новые способы убить удовольствие и усилить боль. Никакой превентивной медицины, никакого прогресса в лечении болезней, никакой пересадки органов, никаких новых лекарств. Взлетная полоса I беззащитна перед любой неизвестной эпидемией. Разумеется, болезнь и смерть отдельных граждан не имеют большого значения, пока процветает коллектив. «Индивид – всего лишь клетка, – сказал О’Брайен. – Усталость клетки – энергия организма. Вы умираете, когда стрижете ногти?» Однако этот хваленый контроль над внешним миром неминуемо покажется ограниченным, когда неизлечимое заболевание попросит разум выйти вон, дескать, он пережил готовность тела цепляться за жизнь. Разумеется, логично предположить, что тела могут вообще исчезнуть, и Старший Брат окажется в роли Церкви победившей, то есть души или статика душ навечно переместятся в эмпиреи, где не будет плоти, чтобы ее хлестать, и нервов, чтобы заставить орать от боли.
Природа, если ее игнорировать или дурно с ней обращаться, имеет обыкновение проявлять свое недовольство, как некогда напоминала нам реклама маргарина. Загрязнения окружающей среды, как утверждает партия, не существует. Природа отчетливо не согласна. От землетрясений при помощи двоемыслия не отмахнешься. Коллективный солипсизм воплощает гордыню, которую боги естественного порядка вещей быстро накажут неурожаями и эндемическим сифилисом. Оруэлл писал в эпоху, когда атомной бомбы боялись больше, чем разрушения окружающей среды, а потому ангсоц берет свое начало в более ранний, уэллсовский период, когда природа была инертной и податливой, и человек мог делать с ней, что вздумается.
Даже процессы лингвистических изменений – аспект природы, они происходят бессознательно и, как представляется, автономно. Нет гарантии, что созданный государством новояз сможет процветать, не подвергаясь воздействию постепенного семантического искажения, мутации гласных или влиянию более богатого старояза пролов. Если выражение «плюс плюсовый нехороший» или (с макбетовским привкусом) «плюс плюсплюсовый нехороший» применить к плохо сваренному яйцу, потребуется кое-что покрепче для обозначения головной боли. Например, «небольшебратный неангсоцный плюс плюсплюсплюсовый нехороший». «Старшебратный» – в качестве усилительного – может быть столь же нейтральным, как «чертовский». Старшего Брата как единственное божество можно поминать, когда ударишь молотком по пальцу или попадешь под дождь. А это неминуемо его умалит. Уничижительные семантические изменения – обязательная составляющая истории любого языка. Но мы имеем дело с новой разновидностью человека и новой разновидностью реальности. Не следует строить домыслы о том, что не может происходить здесь и сейчас.
«1984» следует воспринимать не только как безделицу в духе Свифта, но и как расширенную метафору предчувствия. Как проекция возможного будущего оруэлловская картина имеет исключительно фрагментарную ценность. Ангсоц не может возникнуть, это нереализуемый идеал тоталитаризма, который неполноценные человеческие системы всего лишь неуклюже имитируют. Это метафорическая власть, которая существует вечно, а роман Оруэлла все еще остается апокалиптическим сводом наших худших страхов. Но откуда у нас эти страхи? Мы так чертовски пессимистичны, что нам почти хочется возникновения ангсоца. Нас пугает государство… всегда государство. Почему?