bannerbannerbanner
Жемчужница и песчинка

Эмилия Тайсина
Жемчужница и песчинка

Полная версия

© Э. А. Тайсина, 2015

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2015

Жемчужница и песчинка

«Говорят, одну книгу может написать каждый».

Сомерсет Моэм. Ровно дюжина.


«Собственно, мы хорошо знаем – единственно себя…

Но если единственная „открывшаяся действительность“

есть „я“, то, очевидно, и рассказывай об „я“

(если сумеешь…)»

В.Розанов. Опавшие листья. Короб первый.


«Homo sum, humani nihil…»


Часть I. Гемма

 
Я – непонятный, непонятый монстр.
Слав не пою, напоказ не молюсь.
Не испугаюсь трубы Йерихонской,
Но нестерпимой любви убоюсь.
Робкой, воинственной девочкой в латах
Я проезжаю апрельскую ночь.
Казус природы, я светлой Паллады
И умудрённого Ареса дочь.
Я святотатственно старые вина
В жадные лью молодые мехи.
Маленькой пандой, лисой неповинной
Вольно брожу, сочиняю стихи.
Страсти людские читаю привычно,
Судьбы людские, скучая, сужу.
Я – злоязыкий и добрый язычник,
Звёзды слежу, да на ложе лежу.
Всех понимать я имею сноровку,
Без различений приветствую всех.
Низким грехом я считаю издёвку,
Даром небес – иронический смех.
Все до единственной клятвы нарушив,
Слогом свободным сплетаю стихи
Без усилений, а дух – и душу —
Мне заменяют душ и духи.
 

Пролог. Нача́ла

31.12.94

Начать я предполагаю с тоста, ибо через минуту пойдет последний час этого года.

Пусть ломается все, что не в силах атаковать и терпеть, а значит, жить. Пусть все, что вознамерилось уйти и угрожает мне этим, действительно уходит. И пусть сохранится все жизнеспособное и приносящее плоды. Мне надо втолковать прежде всех самой себе: яблоня, стоявшая, как ей казалось, в полном цвету (и так подряд двадцать пять лет или более!) давно уже уронила лепестки на землю. Она уже может, а следовательно, и обязана давать яблоки: «все отдай» – вот что должно стать разумным девизом зрелости. Тогда ей простится. И зачтется. Нет, разумеется, не зачтется, – бойтесь зачетов! – бойтесь признания заслуг! – бойтесь тех, кто сочтет себя обязанным вам, это кратчайший путь к искренней неприязни, ибо человек любит и ищет того, кому сделал добро, а не наоборот! Не зачтется; но наверное уж, простится.

«Душа покрывает себя позором, когда не в силах устоять против наслаждения или страдания». Марк Аврелий. Размышления. Книга вторая. (Это в – третьих; а во – первых, она покрывает себя позором, когда возмущается против устройства мира).

Хотелось бы мне иметь основания объявить себя стоиком. Но нет. Нет. Слишком много у них о божественной мудрости и о смертной тени. Не будь этого, я бы, конечно, им подошла. Но не будь этого – не будет и стоиков.

Зачем я пишу?

Чтобы не нужно было заново все рассказывать каждому новому встречному. Напишу все свои привычные притчи, замечания, все «экспромты», передам надоевшие «спонтанные» переживания по школе Станиславского и замолчу. Пусть себе читают. А я, может быть, отдохну.

Так или иначе, этих сказов не очень много. Например, боюсь забыть сказ про застоявшихся коней; про багровый закат, похожий на конец света, совершенно не вмешивающийся в обыденную жизнь; про обманутых девиц, воспитанных на Инсаровой и Карениной и превративших свои литературные жизни в specifc kind of hell on this earth… И еще боюсь забыть просто словечки, какие-то удачные mots: «неистово верить = истово верить», «опускаю руки = подымаю руки»… или вот еще: «I am a misfortune – teller». Или: «детективная логика Аристотеля». Еще: «я пользуюсь среди своих детей (и учеников) пререкаемым авторитетом». И совсем недавно, буквально ведь сегодня, что-то еще такое удачное пришло в голову… забыла… Может быть, «ты прав, как иногда»?

Какой сегодня темный новогодний праздник, весь в лужах с грязным песком. И мы одни. Правда, он купил елку, а это даже поневоле радость и не всегда удается; и кроме того, заходил в гости Наиль с ребенком. Какой именно Наиль – это уместный вопрос. Который Наиль Абузарыч. Чуть натянуто шутил; и Ленара ругал за исчезновение. (Слабое удовлетворение: а вот меня сегодня Ленар навещал – да, навещал, и с поздравлениями!)

Странно все. Передо мной на столе стоят и лежат такие противоречивые вещи: гусь – хрустальная ваза, флакон французских духов и маленький Дед Мороз немецкого вида, коробка губных помадок, том английских стихов, томик «Размышлений» и маникюрные ножницы. Еще много разных бумаг. Ренат не смог бы больше снять семейный фильм: непродуманный интерьер. (Да он и нездоров. И я нездоров. Как это было у Тимура: «Моя голова! Ты слышишь меня?!») Нестройный и неразумный лепет этих вещей ничего значительного не говорит ни обо мне, ни о времени. И глубоко стоит в душе привычная печаль. Лишь изредка ее колеблют порывы решимости.

Половина двенадцатого. Вдруг он решил уже сейчас открыть шампанское. Сперва я противоречила; а зачем? В самом деле, пойдем и выпьем. Не надо пренебрегать всякой символикой; она может оказаться спасительной. Она остается, когда уже ничего нет.

Зовет.

Иду.

Через двадцать пять минут – Новый год.

 
Finita la Tragicomedia.
До канделябров сожжены
Две свечи над камином.
Мгла ноября, мрак декабря
Спектакль ведут к концу.
Невозвратимо разданы
Две жизни половины:
Одна – на жертву гордецу,
Другая – простецу.
 
 
Подайте счёт. Мне дела нет,
Что будет в действе третьем.
Подайте плащ. Неважно, чем
Окончится банкет.
Ещё каких-то лет пять – семь —
И занавес столетью.
Ещё каких-то пять – семь лет —
Двух тысяч лет как нет.
 
 
Вы, два клинка, вы, два певца,
Два деревца кораллов,
В ком так счастливо сплетены
Дон Жан и Дон Квикхот, —
Вы замените две свечи,
Оплывших до шандалов.
Два факела в моих руках
Да озарят исход.
 

Глава I. Продолжение

Первого января мы полюбопытствовали взглянуть, как выглядит собрание адептов Сан Мен Муна. Строго говоря, нас пригласил сам господин Кенджиро Аоки. Его маленькая хорошенькая дочь подарила мне эту ручку, роллер с микрошариком, пишущий черным. Я поняла, что это перст. Надо садиться за стол и стараться построить свою лирико – философическую повесть. Я боюсь, что мне не хватит стиля и слога, знания жизни и людей, чувства меры. Часто бывало, что я говорила серьезно и искренне, – но получался смешной выспренний пафос или, еще хуже, мелодрама. Еще чаще бывало, что я выбирала легкую, шутливую речь, – и потом, когда, насмеявшись до упаду, публика моя покидала зал, я, как в стылую осеннюю воду, погружалась в смертельное одиночество. Не очень давно, говоря с Ди – Си, я поняла, что один из выходов – ирония, она позволяет рассуждать о самых серьезных вещах без патетики. Однако ведь я еще и веселый человек, – да, вот просто веселый, не желающий просурьезничать всю жизнь. А ирония не весела.

Мама той маленькой японочки сказала обо мне вчера: heavy soul. Это обидно. И несправедливо, по – моему.

Ну, так. Ich fange an noch einmal.

Я была то, что называется «девочка из хорошей семьи»: книги, особенно поэзия, исторические романы и дневники путешественников, скрипка, вокал, языки, правила английского этикета. Мне кажется, что на сегодняшний день я единственная знаю, что розовое можно украшать перламутром, что после шести вечера нельзя носить коричневое, а цвет дорожного костюма – серый. Особое место в моем воспитании занимал театр: драма и балет. Я никогда почему-то не любила оперу и кукол; однако мне очень нравится «Иоланта» и еж в тумане. В пятнадцать лет я неплохо музицировала, писала недурные стишки, пела, причем диапазон моих знаний был довольно широк: от народных песен до оперных арий. Исключение составляли советские шлягеры: их я не знала и не пела никогда. Вплоть до первого замужества я также совершенно не знала электронной музыки, разве что слышала плохие записи Beatles. Их исполнение, еще не электронное, а живое, необычайной гармонии, надолго определило мои пристрастия.

Главным же образом в пятнадцать лет я мечтала быть драматической актрисой. И сегодня я в полной мере уверена, что могла бы стать звездой провинциального театра (а также играть первую скрипку в средней руки оркестре, выпустить две – три тоненькие книжечки чувствительных стихов в издательстве «Юность», петь романсы в каком-нибудь ресторане или танцевать на заднем плане в группе сопровождения в кабаре).

Иностранные языки, как и научная фантастика, и исторические романы, всю жизнь привлекали меня. В них чувствовался ветер странствий, стены башен, пальмы и розы, заснеженные холмы, волынка, олени, другое небо и сладкий, невесомый воздух. Я поздно увидела море, – в шестнадцать лет, но с тех пор и оно стало невероятно много значить для моих dreams, олицетворяя мое Несбывшееся, параллельный мир, тоску о запрещенном рае, где тепло и жизнь легка.

Первой серьезной книгой, оказавшей на меня в детстве решающее влияние, была «Легенды и мифы Древней Греции» Куна. В каком возрасте она попала мне в руки, я не знаю: родительская библиотека никогда не была закрыта для меня. Помню только (мне было пять или шесть), как любимая эта книга вдруг исчезла; видно, мама забеспокоилась, что слишком подолгу, полностью выключившись из окружающей жизни, я в оцепенении смотрю на мраморные обнаженные тела богов и героев. У мамы периодически проявляются похвальные пуританские взгляды и требования. Словом, книга исчезла из виду. Я долго ее искала, потом, догадавшись, потребовала объяснений; и вы не поверите, но без возражений «Легенды и мифы» мне вернули. Понятно, что их все я знаю наизусть, и с самого раннего времени до сегодняшнего дня никогда ни одна религия не казалась мне привлекательной, почти ничего не говоря сердцу, – кроме язычества.

 

Вторая книга, воспитавшая меня, – это «Жизнь и ловля пресноводных рыб» Сабанеева (однако об этой краске детства скажу позже), третья – «Гамлет». Само собой, что в промежутках были и Барто, и Чуковский, и Вера Инбер, и весь добропорядочный набор детских книг; и были рассказы о войне. Много, очень много рассказов и повестей, фильмов и песен, воспоминаний и прямых напоминаний о войне (вроде вереницы инвалидов на улицах). И вечно занятые родители. И ненавистный детский сад. Так прошло первых несколько лет.

Мои представления о жизни всегда были далеки от реалистических. Они были, правда, широкими и разносторонними: абстрактно – научными, эмоционально – театральными, атамански – волевыми, платонически – литературными, эротически – эстетскими, приключенчески – мечтательными, самоубийственно – раскаянными, истероидно – повстанческими… понимаю, понимаю, давно уже нарушено логическое правило деления: единый признак в основе классификации… так или иначе, эти мои представления о жизни и людях всегда были приподняты над действительностью, а иногда и очень высоки, и никогда – никогда они не были грязно-торгашескими, прагматическими, полезными в смысле сиюминутной употребимости в дело превращения всех мировых элементов в пищу. А это прочно отделяет меня от человеческого рода. Зато я разыгрываю много ролей, и притом с удовольствием и вполне естественно: таких ролей, которые меня и мирят, и объединяют с этим самым родом, и даже приносят и будут приносить шумный аплодисман. Любимые из них: Маленькая Разбойница, Первая Ученица, Девочка – со – скрипкой, Девочка – с – книжкой (на диване, ноги по – турецки, в руке кусок хлеба или сыра, уткнулась и ничего не слышит); еще Путешественник (героический смысл), Странник (философский смысл), Вечный жид… о, виноват, это не про меня. В детском саду – Наша надежда, в английской школе – подвергнутый почти тотальному остракизму мальчишка с ломким низким голосом, вечно в спортивных штанах и почему-то с косичками. (Как они мне осточертели к сорока годам!) В институте – Интеллектуал. В аспирантуре – философски подозрительный Объективист и Критик, а параллельно – кажется, Гимназистка и Маленькая Мама. К настоящему времени отрепетированы и вросли в тело Проповедник (и Исповедник), Человек Долга и Матушка Кураж. И ее дети. И еще Классный Лектор.

Мама, впрочем, как звала, так и зовет меня Строптивицей и Поперечно – полосатым Неслухом. (Но эта моя черта давно в прошлом). А в архивах КГБ сохранились еще два такие определения: Татарский Буржуазный Националист и Связь с Иностранцами. О, дона Анна, молва, должно быть, не совсем неправа, на совести усталой много зла, быть может, тяготеет… Самой-то мне хотелось бы следующих двух определений: Философ – стоик и Поэт – лирик. Да разве наша почтеннейшая, она же презреннейшая публика догадается! А ведь она и присваивает определения.

* * *

Другая сторона медали, наградившей мое неосознанно доблестное детство, выглядит так.

Старый наш монастырский дворик и вырождавшийся так называемый «сад» за толстым монастырским зданием, где деревья росли только по периметру, а в середине убитой и затоптанной площадки всегда играли в волейбол папины студенты, – а также наша улица, круто сбегавшая к подножью кремлевского холма, окрестные переулки, заборы, табачная фабрика по соседству и берег Казанки – знали немало наших похождений. Дело в том, что до полных тринадцати лет я была атаманом небольшой ватаги мальчишек всех возрастов и к обязанностям своим относилась весьма ревностно. У нас во дворе больше не было девочек, если не считать какой-то золотушной Галии из нижнего этажа, от которой я, кажется, не слышала за жизнь ни одного слова, и моей сестры, почти семью годами младше меня, которой в боевой мужской обстановке делать было решительно нечего: она была болезненная, тихая, миловидная и нежная. Мама ежедневно втолковывала мне, что сестре нужен щадящий режим. Дома я еще играла с ней, но во дворе потребен был иной темперамент и стиль.

Насколько я помню, у меня рано проявилась склонность к играм – спектаклям (мы часто разыгрывали, по моей постановке, фантастические повести, например, «Гриаду» А. Колпакова; жанр тогда только-только складывался), к быстрому бегу, долгому плаванию и драке. Собственно, мы были в состоянии перманентной войны с «табачниками», т. е. с соседним двором. Хорошо зная, чем кончаются мои уличные игры, мама дальновидно надевала мне на платьице фартучек и по вечерам, сердясь, отстирывала с него немыслимую грязь и кровавые пятна, потому что платьиц у меня было, кажется, всего два: какое-то синее и клетчато – оранжевое. Однажды мама рассердилась и испугалась по – настоящему, когда я явилась с надорванным левым ухом (шрам могу предъявить и сегодня), а наутро должен был состояться экзамен «по специальности», т. е. наиважнейший, в музыкальной школе. Мамина тетя – медик с запоздалой тревогой заподозрила столбняк; но делать глядя на ночь все равно было нечего; меня перебинтовали, а назавтра на экзамене я в первый и единственный раз в жизни получила «три». (За мной была еще такая слава, что на сцене я «собираюсь» и «не подвожу»). Полуживую маму успокаивала милейшая Наталия Адольфовна: «Ну что Вы, не расстраивайтесь так, это лишь горестная случайность; и как могло быть иначе? Что она может услышать одним ухом?!» А я просто плохо сыграла.

Мама вообще самым болезненным образом относилась к моим оценкам: само собой подразумевалось, что я должна быть лучше всех. Не будь этого обстоятельства, мое детство можно было бы назвать счастливым. Папа же никогда в такой мере не разжигал во мне честолюбие, хотя всю жизнь пребывал в безмятежной уверенности, что его дочь обязательно поступит как правильно, будет молодец и всех победит.

Папа – человек невероятно деликатной и тонкой души, любящий красоту во всех ее проявлениях, с содроганием отвращения относящийся ко всему вульгарному и грубому; он также методичен, обладает пристрастием к миниатюре, физически очень вынослив и терпелив, – и храбр в наивысшей степени. Интуитивно все это ощущая, в детстве я, говорят, аттестовала его так: «Папа, ты – охотник».

Мама: в маме много от хирурга. Она мастер меткого, короткого, чаще всего смешного рассказа (я бы сказала, чеховского, если бы мама любила Чехова). Мама почти мгновенно ухватывает явление прямо за сущность и победоносно держит; она пишет сразу набело, понимает шесть – семь языков, на английском говорит как на родном, тон имеет властно – доброжелательный, красиво поет, широчайше эрудирована, не любит попадать в смешное положение, но спартански – безжалостно может высмеивать себя сама. Много лет она находилась на командирской, полковничьей должности в крупном военном вузе, но это для нее совсем не предел: она могла бы свободно быть ректором, выдающимся дипломатом, главой небольшого государства. Или большого.

Мамину карьеру сгубили мы, дети. Мы болели, умирали, голосили, требовали внимания, а вы понимаете, что было такое раздобыть кружку молока через пять – шесть лет после войны? У меня был рахит, у сестры – порок сердца; она к тому же родилась почти без кожи, ее, я помню, держали чуть не в ваннах с синтомициновой эмульсией… А две другие сестры умерли в младенчестве. И как еще они умирали… Словом, в мире нет ни одного места, которое меньше подходило бы моей маме, чем детская, кроме кухни. Но, как мисс Офелия, вооружившись чувством долга, мама пошла вперед по выбранной стезе, включавшей роли хозяйки, жены, прислуги, медсестры, домашнего учителя, кухарки и горничной, эт сэтэра. Из всей нашей семьи мама больше всех способна на самопожертвование, и она его совершила. И совершает, ибо существуют не только дети, но и внуки, и зятья, – и все мы эту жертву без зазрения (а хоть бы и с зазрением, что это меняет!) – приняли и принимаем ежедневно. Mea culpa. Mea maxima culpa, mama!

Ибо мое первое замужество и было тем потрясением основ нашего бытия, которое положило начало цепи трагедий в семье. До него у нас с мамой было много прекрасных, радостных дней, полных смеха и смысла. Были два или три сезона, когда мы с ней знали буквально все театральные постановки в городе. Были переводы с древних языков: представьте, что я в восьмом классе сделала поэтический перевод гимна Кэдмона – как вам? А как вам то, что в свое время мама, будучи едва старше, сделала перевод Евангелия от Матфея с готского языка? (В детях гениев природа отдыхает, возможно, мудро припомните вы. А тогда как вам то, что мой младший сын безо всякой помпы переводит сейчас Lord of the Rings?)

Гимн Кэдмона – вот:

 
(Оксфордская рук. – ок.680 г.)
Nu sculon hergiean heofon – rices weard,
meotodes meahte ond his mod – gedanc,
weork wuldor – faeder, swa he wundra gehweas,
ece drihten, or onstealde.
He earest sceop, eordan bearnum
heofon to hrofe, haelig scyppend;
Tha middan – geard monn – cynnes weard,
ece drihten, aefter teode
frum foldan, frea aelmihtig.
 
(Надчеркивания только мне не удались).
 
«Теперь восхвалим хранителя небесного царства.
Творца мощь и мысль его ума.
Деяния славного отца, ибо он чудеса свершил,
Вечный Господь, начала установивший.
  Он прежде создал детям земли
  Неба кров, святой творец,
  Потом землю, хранитель человеческого рода,
  Вечный Господь, после создал
  Огонь земли, господин всемогущий».
 

А как было здорово валяться с мамой на диване задрамши хвост и зубоскалить обо всем на свете! Или пить пиво и петь песни. Иногда я, забывшись, думаю, что пристрастие к вину, жаркому, сладким фруктам и песням у меня от жениха – грузина. Нет, он только приучил меня к дорогим ресторанам и крупным подаркам. А frst bottle of fne wine подарила мне именно мама, ко дню рождения, на тринадцать лет.

Словом, театр и скрипка, стихи и песни, европейские вкусы, мировая литература, артистизм и честолюбие, вино и женщины – тьфу ты, не женщины, а… ну, скажем, картины, ну, скажем, импрессионистов и раннего Пикассо – это у меня от мамы.

От папы же у меня – о, от папы!

Упорство, великодушие, философские взгляды, покровительство слабым, искренность и открытость, невыразимая любовь к природе, лыжи и рыбная ловля, юный натурализм… или как это сказать правильно, чтоб уж без ваших двусмысленностей?

После войны папа, желая продолжить образование, кажется, останавливался на истории; или математике? но так не вышло. А сегодня он великий Географ, Естествоиспытатель и Натуралист. Да, он великий ученый, какие были в XVIII–XIX веках, когда к науке не относились как к спорту, абсолютно бескорыстный, неотвратимо увлеченный испытанием природы, он знает столько, что вам и не снилось, и при этом запредельно чужд всякого цехового снобизма. В этом году ему 75 лет. И в душе, и по виду ему на 25 лет меньше. Он – глава нашего семейства и мой кумир, а происходит он из княжеского рода. (Мама тоже в пятом поколении дворянка… Но это я так). Жаль, что я не восприняла от папы еще и стойкость, и единство цели. (А от мамы – благородство леди).

Еще у папы после войны был трофейный мотоцикл «Харли – Дэвидсон». Мне страшно нравилось сидеть за рулем, только это бывало совсем редко.

А самое главное-то, что папа всегда брал меня в свои путешествия: обычно это бывали так называемые комплексные студенческие практики. Мы ездили в дельту Волги, в прикаспийские пустыни, в Кунгурскую ледяную пещеру, вообще на Урал очень часто; и по Татарии, конечно, особенно в Раифский заповедник. Мама возила меня в столицы: Москву и Ленинград, по музеям, театрам, картинным галереям и дворцам. Папа – по стране, по горам и лесам, рекам и озерам, степям и болотам.

Urbis et Orbis.

Городу и Миру, говорили римляне.

Оба моих родителя, кажется, уверены, что я их подарок Городу и Миру.

 
Мама провела меня по городу.
С папой я прошла по миру.
А с первым мужем я прошлась и по миру.
 

Вообще говоря, о нем я вовсе ничего не хочу писать, кроме самых общих оценок: сильный, красивый, умный, упрямый, одаренный… Главное же – это отец человека, ставшего для моей жизни стальным стержнем, силовым полем, источником веселья, ближайшим другом, адвокатом и судьей: короче, отец моего Булата. (Раньше в этом месте я говорила: Тимура).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru