bannerbannerbanner
Проза Лидии Гинзбург

Эмили Ван Баскирк
Проза Лидии Гинзбург

Полная версия

Однажды Гинзбург нарисовала свой словесный автопортрет: человек «с настоятельной потребностью в словесном закреплении своих мыслей, с некоторыми способностями к этому закреплению и с явным неумением и нежеланием выдумывать». Она признавала, что эти черты характера, казалось бы, предрасполагают к написанию автобиографических произведений, но бунтарски заявляла: «Я совершенно лишена этой возможности; отчасти из застенчивости, которую можно было бы преодолеть, если бы это было нужно; отчасти из соображений, которые, вероятно, не нужно преодолевать»[24]. Разновидность промежуточной прозы, выбранная Гинзбург, – в некотором роде порождение обеих своеобычных настоятельных потребностей; Гинзбург стремится изложить свои мысли словами, но таким образом, чтобы избежать прямой автобиографичности. Итак, хотя Гинзбург называла свои ненаучные тексты «прямым разговором о жизни»[25], они состоят с «я» в чрезвычайно косвенных и сложных отношениях. Так, в 1928 году она написала:

Можно писать о себе прямо: я. Можно писать полукосвенно: подставное лицо. Можно писать совсем косвенно: о других людях и вещах, таких, какими я их вижу. Здесь начинается стихия литературного размышления, монологизированного взгляда на мир (Пруст), по-видимому наиболее мне близкая[26].

Гинзбург экспериментировала с прямыми, косвенными и «полукосвенными» отношениями с автобиографическим «я» (она намекает, что все три способа – способы писать «о себе»). Чаще всего она писала и размышляла «о других людях», расценивая это как «прямое выражение» своего жизненного опыта[27].

Было бы крайне нелегко рассматривать тексты Гинзбург, задавшись целью выстроить на их основе связную или полную биографию. Ее своеобразное автобиографическое письмо примечательно обилием лакун. Детство, семья и частная жизнь описаны лишь расплывчатыми намеками. О политических взглядах говорится мало (самое примечательное исключение из этого правила – ее полуфикциональные тексты о блокаде), о материальных обстоятельствах ее жизни – тоже немного. Хотя, по словам всех знакомых, Гинзбург обладала даром острословия и чувством юмора с мрачноватым оттенком, она предпочитала записывать не собственные остроты, а остроты людей из своего окружения. (Однажды Гинзбург объяснила близкому другу Борису Бухштабу, что писателю не пристало быть самому себе Эккерманом – нехорошо самому за собой ходить с записной книжкой[28].) В неопубликованных текстах косвенно говорится о некоторых подробностях ее биографии – например, о ее еврейской идентичности и неудачных любовных связях с женщинами. Одна из причин – в том, что Гинзбург сковывало желание публиковаться: она надеялась, что однажды ей удастся издать эти тексты, хоть и сомневалась, что подлинная свобода печати когда-нибудь наступит. Но в основном то, что в ее текстах выглядит лакунами, – результат ее концепции «охвата изображаемого»[29], возникшей как по личным, так и по эстетическим соображениям.

В записную книжку от 1928 года она однажды занесла фразу: «Все, чем человек отличается, есть его частное дело; то, чем человек похож, – его общественный долг»[30]. Гинзбург уже в молодости занимает откровенно-антиромантическую позицию: вместо того чтобы культивировать в себе эксцентричность, она намеревалась получить опыт жизни в соответствии с нормами и «стать на уровне среднего человека»[31]. В особенности это касалось ее авторепрезентации. Она была готова описывать типичного представителя своего поколения, но все же полагала, что во многих отношениях отклоняется от этого образчика: «Что касается меня, то, при всем моем здравомыслии, и я оказываюсь в некоторых отношениях чересчур раритетным человеком для литературы»[32]. Ее позиция в чем-то схожа с позицией А. С. Пушкина, который, хоть и разделял некоторые аспекты романтизма, без малейшего «байронизма» разграничивал творчество и обыденную жизнь. Как разъяснила Гинзбург в интервью 1988 года: «…творчество – это высочайшая ценность для Пушкина, дело его высшей духовной жизни. А в остальном – в быту, в семье, в свете – оставаться, как все люди»[33]. Поскольку, в отличие от Пушкина, основным плодом творчества Гинзбург была проза, документирующая повседневную жизнь, она в итоге стала писать об альтер эго, которому хочется «оставаться, как все люди».

Название моей книги – вывернутое наизнанку название одной из книг Гинзбург («Литература в поисках реальности», первое издание – 1987 год), где под одной обложкой собраны научные статьи, статьи по теории литературы и проза (мемуарные очерки, повествования и эссе). Гинзбург полагала, что писатель всегда стремится к еще большему «реализму», (впрочем, она признавала, что термин «реализм» относителен), а также считала, что промежуточная проза раздвигает границы того, что считается достойным репрезентации. Ее проза находится в поисках «реальности», но все же одновременно обнажает, как реальность предъявляет к литературе свои требования, подбирая новое, подходящее слово. В этом словосочетании акцентируются неполнота и (употреблю термин М. М. Бахтина) незавершимость, сложность поиска формы, будь то форма жанровая или институциональная. В нем также передано понимание Гинзбург личности человека как «куска вырванной с мясом социальной действительности».

 

Чтобы пролить свет на тексты Гинзбург об автоконцепции человека после кризиса индивидуализма, в каждой из глав моей книги связи между автоконцепциями и формами литературы рассматриваются в каком-то ином ракурсе. Я объясняю промежуточность ее прозы как в контексте субъектной позиции (переключениями с первого лица на третье лицо, с «я» на Другого, с автора на героя и обратно), так и в контексте жанра (автобиография, художественная литература, исторический труд, научная литература).

В главе 1 содержится объяснение понятия «постиндивидуалистическая проза» как подчеркнутого дистанцирования от реализма XIX века. Это отрывочная документальная литература, которая ограничивает себя сферой «факта» и вместе с тем свободно выходит за рамки условностей, характерных для традиционных жанров. Первостепенная дилемма постиндивидуалистического человека – кризис ценностей, а Гинзбург расценивает писательство как этический акт. Я фокусируюсь на том, как письмо служит «выходом из себя» – процессом, в результате которого «я» становится Другим, отбрасывая «эго». Во второй части главы я перехожу к двум повествованиям Гинзбург («Заблуждение воли» и «Рассказ о жалости и о жестокости»), где дилеммы нравственного поведения описываются как реакция на смерть близкого человека. Субъект, страдающий от психологической травмы, применяет прием «дистанцирования от себя», чтобы совладать с эмоциями по отношению к себе и своему прошлому; в этих целях он выстраивает завершенную и способную отвечать за его действия автоконцепцию, вписанную в социальную среду, а затем пытается связать эту автоконцепцию со своими поступками. Используемые Гинзбург приемы «дистанцирования от себя» (которое я именую словом «самоостранение») рассматриваются в одном ряду с понятиями «отстранение» у Шкловского и «вненаходимость» у Бахтина (однако я не пользуюсь термином Шкловского: не «остранение», а «самоотстранение»).

В главе 2 в центре моего анализа оказываются различные записи и эссе Гинзбург, рассматриваемые тремя основными методами. Во-первых, я рассматриваю жанр этих текстов в контексте кризиса романа, особенно взглядов формалистов на этот кризис. Во-вторых, я конкретизирую специфическую эстетику записок Гинзбург, особо выделяя поэтику «формулы» – кристально-четкой фразы или выражения, где в краткой или сжатой форме содержится целая сокровищница впечатлений. В-третьих, я описываю гибкость и множественность жанровой ориентированности записей, запечатленные в истории их публикации и читательского восприятия.

В главе 3 рассматривается риторика личных местоимений в текстах Гинзбург о любви и сексуальности; при этом я опираюсь на работу Майкла Люси, где исследуется, как во французской литературе ХХ века писали о любви в первом лице[34]. Люси утверждает, что употребление местоимений в сферах литературы и сексуальности, особенно когда речь идет об однополых отношениях, заслуживает особого внимания. Пруст в своих псевдомемуарах создает некое абстрактное «я», но Гинзбург идет другим путем – она использует повествование от третьего лица мужского рода единственного числа, чтобы четко обозначить свое промежуточное положение между разными сексуальными и гендерными идентификациями. Анализируя эту тему, я объединяю вопросы жанра и повествования с вопросами гендера и сексуальной сферы. Эта глава состоит из двух частей, где рассматриваются тексты двух разных периодов о двух типах любви, которые Гинзбург считала типичными для интеллектуалов: в части «Первая любовь» я говорю о безответной и трагической любви, описанной в дневниках юной Гинзбург (1920–1923); а во «Второй любви» анализирую любовь, которая реализуется в жизни, но в конечном счете оказывается столь же трагической, – любовь, описанную в черновиках, связанных с «Домом и миром» (30‐е годы). Я рассматриваю модели, которые Гинзбург искала в литературных текстах, а также в трудах по психологии и философии (у Вейнингера, Крафт-Эббинга, Блока, Шкловского, Олейникова, Хемингуэя и Пруста).

Если в главе 3 рассматриваются тексты Гинзбург о «себе», то в главе 4 внимание сфокусировано на ее записях о других людях, в особенности на анализе характеров в текстах Гинзбург 1930‐х, 1940‐х и 1970‐х годов, когда она пытается объяснить историю через характер, а характер через историю. Взяв за образец два заметных литературных произведения XIX и XX веков – «Былое и думы» Герцена (публиковалось частями, начиная с 1854 года) и «Шум времени» Мандельштама (1928), – Гинзбург рассказывает не истории жизни людей, а историю личностей, в которых отражается история. Тексты Гинзбург, написанные во времена, когда официальная доктрина социалистического реализма и суровая цензура прервали какой бы то ни было искренний взаимообмен между литературой и жизнью, представляют собой галерею портретов современников и ценную литературную историю ее социального слоя. Вдобавок это выступления в защиту «подлинной» интеллигентности (то есть ориентированности на высокие культурные и общественные ценности и идеалы и готовности пострадать за них), противопоставлявшейся ламентациям и терзаниям, которым было так легко предаваться, – тем сетованиям и терзаниям, которые под гнетом неблагоприятных обстоятельств переставали утаиваться и становились более приемлемыми в обществе.

В главе 5 рассматриваются «Записки блокадного человека» – многочастное гетерогенное повествование, которое является не только самым значительным и самым прославленным из отдельных произведений Гинзбург, но и самым неверно понятым в жанровом отношении: его часто принимают за дневник или мемуары. Я провожу детальное исследование слоев этого палимпсеста, чтобы более четко установить жанр «Записок», причем в процессе этой работы становятся очевидными основные черты текстов Гинзбург, анализируемые на протяжении всей книги. С помощью ее приемов самоотстранения строится повествование в третьем лице о слегка обобщенном Другом, находящемся в четко очерченной исторической ситуации.

Лидия Гинзбург: биографический очерк

Эта биография Лидии Гинзбург основана на архивных материалах и интервью, а также на ее собственных автобиографических текстах[35]. С поэтикой Гинзбург диссонирует как любая форма традиционного биографического повествования, так и любая биография Гинзбург, в которой ее отделяют от поколенческого или исторического контекста. Поскольку причастность к истории была для нее высшим мерилом, она подвела пессимистичный итог своей жизни, заявив, что биографии у нее не было[36].

Лидия Яковлевна Гинзбург родилась 18 марта (5 марта по старому стилю) 1902 года в Одессе в довольно богатой еврейской семье, сумевшей после двух банкротств восстановить материальное благополучие. Краткий очерк о биографии ее отца и матери, изложенной глазами Гинзбург, уцелел благодаря стараниям ее племянницы, писательницы Натальи Соколовой:[37] та оставила в своем московском архиве краткую биографию тети – текст, который «местами ‹…› напоминает семейную хронику». Соколова, дочь Виктора (1893–1960) – старшего брата Лидии Гинзбург, драматурга, известного под литературным псевдонимом Виктор Типот, – родилась в 1916 году[38]. Вот история, которую Гинзбург, как сообщается, в 1977 году рассказала ей:

Отец мой рано умер, я совсем его не помню[39]. Был, видимо, талантливый человек. Семья купеческая, дед Моисей – разорившийся купец. Детей у него было много. Григорий, старший, все-таки восстановил былое благосостояние, хотя, вероятно, не в полном объеме. Имел кирпичный завод, своих лошадей. Гнездо их было – Городня Черниговского уезда, там вел дела дед Матвей, там же жил и Григорий. Огромный дом, фактически имение. Мы, дети, я и Виктор, любили туда ездить с дядей Марком. Мне больше, чем преуспевающий суховатый Григорий, нравился странноватый холостяк, Мануил, который жил с матерью, уже совсем одряхлевшей, отживающей.

Братьев было много, все пошли по купеческой части, только Яков и Марк выбрали науку, химию. Пока оба учились, Григорий им материально помогал. Яков был ярче, Марк – при нем, очень ему предан. Учились в Швейцарии, в Берне, а там было легче попасть в высшее учебное заведение и дешевле жить.

В Берн приехала богатая барышня из России Рая Гольденберг, которая хотела не то немного поучиться, не то свободно пожить и развлечься. Учиться мешал отец, богатый купец, он же был против романа с «голодранцем» Яковом Гинзбургом. Но тот все-таки добился своего, стал ее мужем. А тут отец Раи в свою очередь разорился (как когда-то отец Якова), он занимался оптовой торговлей хлебом на экспорт, у него утонул пароход. И Рая из всех детей обнищавшего купца Давыда Гольденберга оказалась самой обеспеченной и устроенной[40].

 

Яков Гинзбург рано умер, но оставил дело на ходу, которое давало средний достаток – лабораторию пивных дрожжей. А верный Марк, так и не женившись, посвятил свою жизнь маме и нам, детям брата, оставался при маме до самой своей смерти. У отца было много изобретений, всяких патентов, помню проспекты-рекламы на «виктолидин» (слово составлено из имен его детей), кажется, это было средство для дезинфекции, но не бытовой, а в каком-то производстве[41].

Примечательно, что Гинзбург не помнит своего отца Якова Гинзбурга, который в сорок пять лет умер от сердечного приступа; произошло это в декабре 1909 года, когда ей было семь лет. Деловые и семейные обязательства Якова, как она отмечает, были унаследованы ее дядей Марком, которого она в других местах называет отчимом[42]. Соколова акцентирует беззаботность Раи, противопоставляя эту черту твердому, решительному характеру своей тети Лидии, поборницы разума; Соколова повторяет остроумное замечание их друзей: «Курица снесла орлиное яйцо»[43].

До революции семья Гинзбург владела двумя домами в Одессе (часть помещений в этих домах сдавалась в аренду), имела в услужении горничных и немок-гувернанток[44]. По дневникам юной Лидии Гинзбург видно, что у нее был широкий круг чтения на русском, немецком и французском языках (позднее она стала читать по-английски; ее полиглотство не распространялось ни на идиш, ни на украинский язык[45]). Вместе с братом она участвовала в деятельности театра «Крот» – театра отчасти «домашнего»[46]. На лето Гинзбурги снимали дачу, причем этот обычай сохранялся до середины или конца 1920‐х годов, когда к ним надолго приезжали погостить многие ученые, жившие в Ленинграде (Борис Эйхенбаум, Виктор Жирмунский, Григорий Гуковский, Борис Томашевский, Борис Бухштаб и другие; некоторые из них сами были уроженцами Одессы). Лидия любила спорт: ходила под парусом, играла в теннис, особенно выделялась умением хорошо плавать. В детстве она состояла в клубе скаутов и, как сообщает Наталья Соколова, однажды (не ранее 1913-го, но не позднее 1915 года) пострадала от несчастного случая, который вполне мог стать фатальным: скауты развели костер над неразорвавшимся снарядом, который не был заметен под слоем земли, и в тот самый момент, когда к костру наклонилась Гинзбург, произошел взрыв. Пролежав месяц в больнице, она выздоровела (по словам Соколовой, она была в беспамятстве и на пороге смерти), но травмы глаз – по разным сведениям, одного глаза или обоих – оказались неизлечимыми, и во взрослом возрасте глаза у нее часто слезились[47].

Гинзбург родилась в сильно секуляризированной еврейской семье, некоторые члены которой (но не Лидия Яковлевна) перешли в протестантскую веру, что облегчило (или вообще сделало возможным) их поступление в университет[48]. В детстве Гинзбург никогда не переступала порог синагоги, но по воскресеньям иногда бывала в церкви с гувернанткой-немкой, научившей ее читать перед сном «Отче наш»[49]. Когда ей еще не было 17 лет (в марте 1919 года), Гинзбург сделалась атеисткой и оставалась таковой до конца жизни[50]. Она никогда не определяла себя через свою еврейскую идентичность, но и никогда не скрывала еврейского происхождения, рассудив, что «есть на свете нечто еще худшее, чем еврейские националисты, – это еврейские антисемиты»[51].

Взгляды и вкусы Лидии Гинзбург сформировались под влиянием радикализма в искусстве и политике, что было типично для образованных еврейских интеллектуалов ее поколения. Она восхищалась Блоком и Маяковским, симпатизировала обеим русским революциям 1917 года. Она писала, что была готова отказаться от своих постыдных материальных преимуществ, принести жертву ради «народа». Она вспоминает, что самое сильное очарование событиями возникло у нее после Февральской революции, когда она, пятнадцатилетняя девочка, бродила по Одессе, приколов к платью красный бант (и легко отделавшись – ей лишь сделала замечание классная дама)[52]. После Октябрьской революции энтузиазм Гинзбург пошел на убыль. В Одессе наблюдались зловещие предвестья грядущей беспомощности отдельного человека перед лицом насилия: «увешанные пулеметными лентами» матросы с важным видом «кучками ‹…› ходили по городу и входили в любую квартиру, если хотели. Это внушало чувство беспомощности, отчужденность»[53].

Гинзбург с детства любила Санкт-Петербург и жадно стремилась попасть в этот город, имперскую столицу с начала XVIII века, в город, в антураже которого произошла большевистская революция. Гинзбург идеализировала его закованную в гранит холодность и литературные традиции, надеялась, что там у нее наладится новая прекрасная жизнь[54]. Свой новый дневник она начинает с нижеследующей записи:

Четверг. 19.VII.20. Вчера я в первый раз в жизни одна, т. е. без родных, выехала из Одессы в Петербург. Страннее всего, что с детских лет я именно так и представляла себе окончить 8-ой класс и в Питер учиться. И вот несмотря на «время» [то есть революцию и Гражданскую войну. – Э. Б.] именно так и произошло[55].

Переполняемая восторгом, который пробудили революционные потрясения, она приехала в Петроград, опустошенный голодом, экономическими лишениями и последствиями Гражданской войны[56]. Вначале она изучала химию и оказалась прескверной (по ее собственным словам) студенткой[57]. Спустя три с половиной десятилетия она написала об этом переезде, претворив (что для нее характерно) автобиографический опыт в исследование абстрактного случая; повествование ведется в третьем лице мужского рода, а Петроград заменен на Москву:

Вот случай, один из многих: человек восемнадцати лет, с резкими гуманитарными способностями, с отсутствием всяких других способностей, вообразил, что для воспитания ума, для полного философского развития необходимо заложить естественнонаучную основу. И вот он в теплушке, по фантастическому графику 20-го года, пробирается в Москву – закладывать естественнонаучный фундамент будущей гуманитарной деятельности. Среди еще неизжитой разрухи и голода у него никаких материальных ресурсов и ни единой мысли о том, как же, собственно, практически от заложенного фундамента (на это уйдет, очевидно, несколько лет) переходить потом к освоению профессиональных знаний и что есть при этом… Им казалось тогда, что они мрачные и скептические умы. На самом деле, сами того не понимая, они гигантски верили в жизнь, распахнутую революцией. В этом как раз их историческое право называться людьми 20‐х годов[58].

С ощущением, что впереди безграничное будущее, она начала ходить на занятия к знаменитому философу-неокантианцу Александру Введенскому, который преподавал в Петроградском государственном университете (бывшем Санкт-Петербургском университете)[59]. Как водится у многих юношей и девушек, литературную деятельность она начала с сочинения стихов и даже заслужила похвалу Николая Гумилева[60]. Однако, даже когда Гинзбург называет свой первый год в Петрограде многогранным «уроком» – «и студия, и вечера поэтов, и музеи, и город», – она все же подытоживает, что все ее достижения были «странно отрицательного свойства»[61]. Ее все еще обуревала неразделенная любовь (см. главу 3), а пробиться в литературные круги не удалось. После того как ее не приняли в университет, Гинзбург летом 1921 года вернулась в Одессу. Но не рассталась с твердым намерением оставить в прошлом «несерьезный» город юности, чтобы реализовать свои таланты на практике[62]. Вспоминаются слова, которые Эйхенбаум произнес через несколько лет, приехав в Одессу. Гинзбург записала их так: «Не понимаю, – сказал мне Эйхенбаум задумчиво, – как это вы могли от моря, солнца, акаций и проч. приехать на север с таким запасом здравого смысла. Если бы я родился в Одессе, то из меня бы, наверное, ничего не вышло»[63].

В октябре 1922 года Гинзбург была принята в Институт истории искусств и снова перебралась в Петроград. Поступить в институт ей помогли одесские друзья, которые уже обосновались в Петрограде[64]. Она вела образ жизни нищей студентки (в городе, где население в целом сильно обнищало) – жила у друзей семьи или ненадолго арендовала комнату у тех, кто сам снимал жилье;[65] иногда ей присылал деньги дядя Марк.

Гинзбург утверждала, что весной 1923 года, когда Юрий Тынянов расхвалил самый первый ее доклад на семинаре, она всецело и всерьез избрала стезю литератора[66]. Если блистательный ученый подтверждает, что у вас есть талант, это вселяет опьяняющий восторг пополам со страхом[67]. В дневнике она отмечает: «Мне удалось то, что удается далеко не всем – найти дело, которое мне нравится и которое мне подходит, дело которое мне удается, и которое может быть мне будущее; я убедилась (наконец-то объективно) в том, что у меня есть силы творческие, м. б. и большие, но уже во всяком случае такие, которые на улице не валяются». С другой стороны, будущее – теперь, когда оно воплотилось в реальность, вместо того чтобы существовать только в мечтах, – неизбежно выглядело куда более тусклым, чем ее подростковые грезы: «Я верила, что я стану новым необычайным человеком, в новых необычайных условиях». (Чтобы мы случайно не подумали, что речь идет об утопическом «советском новом человеке», Гинзбург уточняет: «Новoе-то должно было быть внешне и для других, для меня же, этот человек был родной и знакомый тот идеальный человек, которого я вынашивала в себе».) «А теперь, – продолжает она, – мне все тверже кажется, что того человека и тех условий уже никогда не будет». Она продолжает воспринимать себя как «человека морально запутанного; ‹…› человека, для которого закрыта большая дорога личной жизни»[68].

Но Гинзбург отбросила сомнения и шагнула в новую творческую и профессиональную жизнь. В Институте истории искусств – колыбели русского формализма – она, по ее собственным словам, претерпела полную метаморфозу благодаря общению со своими учителями, которых называла мэтрами (в ее орфографии – метрами).

Они же, метры, как таковые, в чистом виде, изменили жизнь. ‹…› Если бы не было Эйхенбаума и Тынянова, жизнь была бы другой, то есть я была бы другой, с другими способами и возможностями мыслить, чувствовать, работать, относиться к людям, видеть вещи[69].

Намного позднее она вспоминала, как опыт преподавания и публикаций побудил ее группу на какое-то время ощутить себя «начинающими деятелями начинающегося отрезка культуры»[70]. Формализм она описывает как «течение, будто бы противостоявшее эпохе, но на самом деле порожденное эпохой»[71]. Какими бы недолговечными ни оказались эти ощущения, Гинзбург полагала, что они предопределили ее будущий путь. Присоединение к авангардному движению в литературе и науке навевало упоение своим новаторством, открытиями и участием в жизни общества.

В 1924 году избранная группа студентов начала встречаться на «домашнем» семинаре под руководством Эйхенбаума и Тынянова, избрав своей главной темой русскую прозу XIX века. Эта группа учеников, позднее известная как «младоформалисты» (в их числе были Борис Бухштаб, Виктор Гофман и Николай Степанов), сообща подготовила сборник статей «Русская проза»[72]. В этот сборник, вышедший в 1926 году, была включена первая статья Гинзбург о «Старой записной книжке» князя Петра Вяземского – поэта-романтика, друга Жуковского и Пушкина; в этой череде разрозненных зарисовок, заметок и коллекции знаменитых bon mots Вяземский на закате жизни попытался воссоздать в широком масштабе эпоху своей молодости. В том же году Гинзбург окончила Институт и стала в нем работать научным сотрудником и ассистентом преподавателя[73].

В институтские годы Гинзбург наконец-то попала в круги петроградской литературной элиты и вскоре познакомилась с Анной Ахматовой, Осипом Мандельштамом, Осипом Бриком, Владимиром Маяковским, Николаем Заболоцким и многими другими. Работая с наследием Вяземского, Гинзбург одновременно начала писать собственные «Записные книжки» в манере Вяземского, призванные запечатлеть яркую и разнообразную картину ее времени и среды. С середины 1920‐х годов научные занятия Гинзбург были взаимосвязаны с ее собственными литературными планами и устремлениями. Хотя она всю жизнь занималась наукой, что давало ей профессию и средства к существованию, свои исследования истории литературы она воспринимала как проекцию проблем, важных для нее как писателя.

В конце 1920‐х годов случились кризис формальной школы и ее разгром идеологами-марксистами, повлекший за собой закрытие Института истории искусств и окончательные меры, путем которых формалистам заткнули рот в 1930 году[74]. Еще до этих событий, в 1928 году, Гинзбург отчислили из очной аспирантуры Ленинградского государственного университета (где она начала учиться под руководством Эйхенбаума) «ввиду недостаточного применения [ею] марксистского метода»[75]. В декабре 1929 года в Институте истории искусств марксистский идеолог из Москвы Сергей Малахов устроил Гинзбург разнос за статью о поэзии Веневитинова[76]. Малахов, планировавший опубликовать в журнале «Красная новь» статью с осуждением «воинствующего идеализма» Гинзбург, считал, что его миссия – «стереть ее с лица земли» (как выразилась сама Гинзбург). Гинзбург была уязвлена тем, что Малахов публично пригвоздил ее к позорному столбу, а другой марксист (Яков Назаренко) распространял слухи об этом; но намного сильнее ее возмутило то, что ее учителя не пришли на это мероприятие и не помогли защитить ее от критики (она полагала, что им было заранее известно о намеченной атаке). Она обменялась с Эйхенбаумом и Тыняновым серией писем, в которых объявила, что перестает быть их ученицей; после этого Тынянов забрал из задуманного сборника свою статью, явно отказавшись публиковаться под одной обложкой с Гинзбург[77].

Еще до того, как разразилась окончательная катастрофа, у младоформалистов, особенно у Гинзбург, осложнились отношения с «метрами» ввиду интенсивной борьбы «отцов и детей», колоссального политического нажима, а также того факта, что сама Гинзбург обратилась к социологическим методам[78]. Этот разрыв с учителями (особенно с Тыняновым) оставил в ее душе глубокую рану, но Гинзбург тщательно это скрывала и никогда, даже в последние годы жизни, не предавала случившееся огласке. Хотя в личных отношениях она отдалилась от своих учителей, но всю жизнь хранила им верность и оставалась близка к их интеллектуальной традиции, не считаясь даже с риском испортить свои профессиональные перспективы[79].

В 1932 году, оглядываясь на прошлое, Гинзбург осознала, что к 1928 году уже отбросила возвышенные надежды на то, что сумеет воплотить свои творческие устремления. Она четко обозначила три сферы деятельности, особенности которых продолжала изучать и ощущать на собственной шкуре последующие пять десятков лет: творчество, работа и халтура[80]. В 1930–1932 годах она написала начерно статьи о Прусте и «Записных книжках писателей», сама сознавая, что опубликовать их тогда было невозможно[81]. Попыталась заработать на жизнь детской литературой. В 1930 году подписала договор на детский детективный роман «Агентство Пинкертона», который после некоторых сложностей опубликовала в начале 1933 года[82].

В то время (и вплоть до 1970 года) Гинзбург жила в центре Ленинграда, в 1928 году официально прописавшись в квартире на канале Грибоедова (в доме сразу за Казанским собором). Это была коммунальная квартира, в которой Гинзбург занимала одну просторную комнату; в числе соседей были ее собеседник по интеллектуальным разговорам Григорий Гуковский, его первая жена Наталья Викторовна Гуковская (Рыкова) (умершая в том же году при родах), его брат Матвей и Селли Долуханова, сестра ее институтской однокурсницы Веты Долухановой[83]. В 1931 году Гинзбург поселила свою родню поближе к себе – перевезла из Одессы мать и дядю Марка (что помогло им спастись от надвигавшегося голода 1932–1934 годов на Украине)[84]. Гинзбург отгородила часть своей комнаты, превратив ее в маленькую комнату для матери, где та прожила вплоть до кончины в блокадном 1942 году. Тогда же Гинзбург помогла устроить дядю в солнечной комнате в пригороде Ленинграда – Детском Селе (бывшем Царском Селе, впоследствии городе Пушкине); там Марк Гинзбург прожил остаток жизни и скончался в 1934 году.

В 1935 году Гинзбург вступила в Союз писателей в рамках массированной кампании приема в эту основанную в 1934 году организацию. С 1930 по 1950 год она работала сразу во множестве мест лектором, подрабатывая в дополнение к своему основному источнику дохода – по-прежнему скудным гонорарам за публикации. Поскольку раньше она принадлежала к кругу младоформалистов (а также из‐за ее еврейской национальности), ее просьбы о трудоустройстве преподавателем в такие престижные учебные заведения, как Ленинградский государственный университет (ЛГУ), неизменно отклонялись. Она читала лекции на рабфаке Института гражданского воздушного флота (1930–1934) и в литературном кружке на фабрике «Красный треугольник» (1932–?)[85]. В конце 1930‐х годов ей удалось воспользоваться приближавшимся столетием смерти М. Ю. Лермонтова (выпавшим на 1941 год), чтобы в 1940 году защитить в ЛГУ кандидатскую диссертацию на основе своей монографии «Творческий путь Лермонтова», изданной в том же году[86].

24Гинзбург 2002. С. 400.
25Там же. С. 201, 269, 344.
26Там же. С. 400. Оригинал записи – в ЗК III (1928). С. 61. ОР РНБ. Ф. 1377. Полный текст записи (начинающийся на с. 57 ЗК III) содержит важные размышления о романе, впоследствии опубликованные Гинзбург (см.: Гинзбург 2002. С. 60).
27В интервью Людмиле Титовой Гинзбург говорит: «В современной прозе очень возрастает ощущение автора. При этом автор не обязательно должен рассказывать о себе. Он берет слово для разговора о жизни. Не автобиография, но прямое выражение своего жизненного опыта, своего взгляда на действительность» (Движение судьбы. [Интервью с Л. Титовой] // Смена. 1988. 13 нояб. С. 2).
28Иоганн Петер Эккерман, друг и личный секретарь Гёте, записывал и публиковал свои разговоры с поэтом. Гинзбург пишет: «Боря: Напрасно ты так редко записываешь свои остроты и афоризмы… Я: Боюсь повредить собственный юмор. Понимаешь, нехорошо, когда человек сам за собой ходит с карандашом и тетрадкой. И вообще, когда каждый сам себе Эккерман» (ОР РНБ. Ф. 1377. Неопубликованная запись, ЗК III (1928). С. 73).
29Гинзбург Л. Охват изображаемого // Гинзбург Л. О психологической прозе. Л.: Худож. лит., 1977. С. 204.
30Гинзбург 2002. С. 24. Полный текст записи: «Для того чтобы быть выше чего-нибудь – надо быть не ниже этого самого. Н. Л., человек с самой благородной оригинальностью, какую я встречала в жизни, говорила: – Прежде всего нужно быть как все. Добавлю: все, чем человек отличается, есть его частное дело; то, чем человек похож, – его общественный долг». Можно предположить, что под инициалами Н. Л. в этой записи скрыта Нина Лазаревна Гурфинкель, ближайшая подруга детства и конфидентка Лидии Гинзбург.
31Дневник за сентябрь 1922 года – февраль 1923 года. С. 9–10. ОР РНБ. Ф. 1377.
32ЗК III (1928). С. 59. ОР РНБ. Ф. 1377.
33Писательская мысль и современность: Что есть что? [Интервью с И. Панкеевым] // Литературная Россия. 1988. 23 дек. С. 8. Гинзбург поясняет, что Пушкин умер, доказывая, что он такой же, как другие: на дуэль с Жоржем Дантесом («фатом и прохвостом»), зная, что Дантес может его убить, он решился, потому что желал поступать в соответствии с поведенческой моделью своей среды, не желал выставить себя поэтом, не снисходящим до таких поступков.
34Lucey М. Never Say I: Sexuality and the First Person in Colette, Gide, and Proust. Durham, NC: Duke University Press, 2006.
35Первый опубликованный биографический очерк о Гинзбург, начинающийся с описания ее детских лет, написала Джейн Гэри Харрис (Harris J. G. A Biographical Introduction // Canadian-American Slavic Studies. 1994. 28, 2–3 (Summer – Fall). Р. 126–145). Хотя в очерке есть несколько неточностей, это ценная первая биография, основанная на интервью Гинзбург и семейных фотографиях из собрания Гинзбург, а также ее опубликованных эссе.
36Гинзбург 2002. С. 296.
37Наталья Викторовна (дочь Надежды Викторовны Блюменфельд) некоторое время была замужем за знаменитым поэтом Константином Симоновым. Во многих источниках утверждается, что их брак был гражданским. Позднее она вышла замуж за Павла Соколова. К тексту биографии, который хранится в ее архиве в Москве, она предпослала следующее вступление: «…Берясь за эту работу, я вовсе не претендую на анализ стиля и круга идей Лидии Гинзбург, это сделают без меня другие. Я просто знаю кое-что о Люсе как о человеке и не хотела бы, чтобы это затерялось, ушло вместе со мной. Согласно моим верованиям, крупицы прошлого, пусть даже незначительные, надо сохранять бережно, тщательно. Авось кому-нибудь пригодится. Местами моя работа напоминает семейную хронику. Что ж, пусть так и будет. Вспоминания получились клочковатые, отрывочные. По одним периодам у меня больше впечатлений и материалов (записей, писем), по другим – меньше, есть и вовсе провалы. Тут уж ничего не поделаешь» (РГАЛИ. Ф. 3270. Оп. 1. Д. 27). Соколова Наталья Викторовна. Лидия Гинзбург, родня, знакомые. Материалы к биографии (1990‐е годы, 93 страницы), 2.
38История сценического псевдонима Виктора Гинзбурга такова: русское слово «начальник» было сокращено и переиначено так, что получилось «чайник», а «чайник» переведено на английский – «teapot». В результате вышло «Типот».
39Отец Лидии Гинзбург умер в возрасте 45 лет 14 декабря (по старому стилю) 1909 года. Он и его брат не только владели фабрикой и лабораторией дрожжей, использовавшихся в пивоварении, но и издавали отраслевую газету «Вестник винокурения». В 6 номере «Вестника винокурения» (от 30 мая 1910 года) на с. 62–67 напечатан некролог Якову Гинзбургу. Краткое извещение о его смерти ранее появилось в 20 номере «Вестника винокурения» (от 31 декабря 1909 года).
40В другой части мемуаров Наталья Соколова описывает брата и двух сестер Раисы, о которых у нее сохранились воспоминания: Авенир, Люба и Соня Гольденберг жили вместе в Останкине, которое тогда было пригородом Москвы; туда они переехали в середине 1920‐х годов. Никто из них так и не вступил в брак. Авенир преподавал математику. Сестра Соня умерла до войны, сестра Люба – после войны. Лидия Гинзбург навещала их, когда бывала в Москве, и иногда посылала Авениру деньги. По сведениям Натальи Соколовой, у них была еще одна сестра, которую звали Юльца, любимица Лидии Яковлевны. Она эмигрировала из России вместе с мужем и жила в Чехословакии, детей у нее не было.
41Соколова Н. В. Лидия Гинзбург, родня, знакомые. С. 3–4.
42См. автобиографию Гинзбург, написанную для предоставления в официальные органы (воспроизведена в: Гинзбург 2011. С. 503).
43Соколова Н. В. Лидия Гинзбург, родня, знакомые. С. 5.
44В качестве признака их зажиточности Соколова упоминает тот факт, что мороженое в их доме подавалось на стол в серебряной миске. Однако они были не настолько богаты, чтобы в оперном театре занимать места в ложе (в отличие от Блюменфельдов, бабушки и деда Соколовой по материнской линии). В архивах уцелели фотографии дома, где выросла Гинзбург, – виды из внутреннего двора и с лестничной клетки. По словам Александра Кушнера, в 1980‐е годы кто-то из молодых друзей Лидии Гинзбург съездил туда и привез ей фотографии, чтобы она опознала и прокомментировала эти виды. О гувернантках-немках см.: Гинзбург 2002. С. 393.
45См. попытки Гинзбург прочесть рецензию на украинском языке, отраженные в ее письме Борису Бухштабу: Письма Л. Я. Гинзбург Б. Я. Бухштабу / Коммент. и предисл. Дениса Устинова // Новое литературное обозрение. 2001. № 3 (49). С. 355.
46См.: Соколова Н. Оглядываясь назад… // Вопросы литературы. 1994. № 5. С. 285–292. См. также гл. 3.
47Странная, но красноречивая примета того, как сексуальная ориентация Гинзбург могла восприниматься даже близкими родственниками: пересказывая историю об этом несчастном случае, Соколова утверждает, что он мог быть причиной гомосексуальности ее тети (Соколова Н. В. Лидия Гинзбург, родня, знакомые. С. 29).
48Там же. С. 4. Виктор Типот, учившийся в Дармштадте (Германия) на химика, выбрал лютеранство («аугсбургское вероисповедание Меланхтона, если я не путаю», как называет это вероисповедание Соколова); по словам Соколовой, к тому времени он уже был атеистом и при выборе веры руководствовался прагматическими соображениями. Авенир Гольденберг принял православие, чтобы изучать математику; его сестры последовали его примеру. Там же. С. 7.
49Гинзбург 2002. С. 393.
50Гинзбург Л. Дневник 1918–1919 гг. ОР РНБ. Ф. 1377.
51Гинзбург 2002. С. 392. Эта запись, опубликованная посмертно, взята из ЗК II (1927). С. 74–77. ОР РНБ. Ф. 1377. Гинзбург мало писала о еврейских идентичностях. Исключение – эссе блокадного периода «Еврейский вопрос», опубликованное в: Гинзбург 2011. С. 191–194. В моем переводе на английский оно опубликовано в: Lydia Ginzburg’s Alternative Literary Identities. Р. 353–357. Еще одно исключение – опубликованное посмертно эссе 1989 года, в котором содержатся размышления о том, что Пастернак, Бабель, Мандельштам и другие относились к иудаизму и своей еврейской идентичности по-разному. О себе она пишет в этом тексте так: «Так же, как у меня есть внешние расовые признаки, так, вероятно, есть еврейские черты ума и характера. Но это факт биологический; у меня они не социализированы, не подняты до структурного смысла. И я знаю, что ношу в себе частицу судьбы и мысли русской интеллигенции. А противоречие все же не отпускает…» (Гинзбург 2002. С. 427–428).
52Там же. С. 277.
53Гинзбург 2002. С. 281.
54По-видимому, она жила не в самом городе, а в пригороде Парголово у своей тети Любови Гольденберг. ОР РНБ. Ф. 1377. Дневник 1920–1922 гг. С. 21.
55Она продолжает: «Петербург был для меня каким-то поворотным пунктом, кладезем настоящей жизни, фантастическим городом Пушкина и Достоевского, в нем мне мерещились какие-то большие духовные испытания подстерегающие меня творческая тоска. [Вставлено: Я и нашла тоску, но не творческую а скучную мертвую 20 сент. 20 г.] Там все должно было переродиться, начаться. На слово Петербург (Петроград я не люблю) у меня довольно плоская ассоциация. Мне все представлялись какие-то мутно светлые не-то громады не то колонны, как из холодного, серого гранита и тоска, тоска, но в этой тоске и разрешение всего» (орфографические ошибки и архаизмы исправлены мной. – Э. Б. ОР РНБ. Ф. 1377. Гинзбург Л. Дневник 1920–1922 гг. С. 1).
56Например, население города драматично сократилось, поскольку мужчины ушли на фронт (на Первую мировую войну, а затем на Гражданскую), а семьи уезжали в поисках продовольствия в сельскую местность. Во время Гражданской войны войска белых под командованием генерала Юденича недолгое время осаждали город. Примечательные описания холода, голода и страданий в Петрограде во время блокады 1919 года см. в эссе Виктора Шкловского от 1920 года «Петербург в блокаде» или в рассказе Евгения Замятина «Пещера», написанном в 1920 году и опубликованном в 1922‐м (см.: Замятин Е. Собр. соч.: В 5 т. / Сост. Ст. Никоненко и А. Тюрин. Т. 1. М.: Русская книга, 2003. С. 548).
57Гинзбург 2002. С. 72. Когда Гинзбург и Типот учились в Одессе, в круг их друзей входил Александр Наумович Фрумкин (его первая жена, Вера Инбер, тоже была другом семьи). По рассказам Гинзбург ее племяннице, Шура Фрумкин говорил о химии так вдохновенно, как мало кто говорит о поэзии (Соколова Н. В. С. 5).
58Гинзбург 2002. С. 192.
59Там же. Также: ОР РНБ. Ф. 1377. Гинзбург Л. Дневник 1920–1922 гг. С. 42–43.
60Гинзбург 2002. С. 21. Гинзбург бросила писать стихи в возрасте 22 лет, когда выбрала себе профессию и призвание.
61ОР РНБ. Ф. 1377. Гинзбург Л. Дневник 1920–1922 гг. С. 67.
62Там же. С. 128–130.
63Гинзбург 2002. С. 41. Запись датирована июлем 1927 года.
64Это были Троцкие, позднее Тронские (фамилию они сменили вынужденно, чтобы перестать быть однофамильцами Льва Троцкого). Нина Лазаревна Гурфинкель (1898–1984) была одной из ближайших подруг Гинзбург в детстве и юности. Их дружба продолжалась и после того, как Нина Гурфинкель (ее фамилия писалась латиницей как Gourfinkel) эмигрировала в Париж. Информацию о биографии Нины Гурфинкель и библиографию ее научных работ по славистике см.: Schatzman R. Nina Gourfinkel // Revue des etudes slaves. 1991. 63, 3. Р. 705–723. Гинзбург дружила и со старшей сестрой Нины, Марией Лазаревной, которая вышла замуж за филолога-классика Иосифа Троцкого, позднее сменившего фамилию на Тронский. Эта супружеская пара помогла Гинзбург поступить в Институт истории искусств. Как я узнала от Ксении Кумпан, изучавшей историю Института, в 1922 году прием студентов не был ограничен временными рамками и многие студенты поступили в это учебное заведение в ноябре или декабре. Возможно, Гинзбург даже не экзаменовали. Делу помогло то, что она уже знала французский и немецкий языки. В записной книжке 1929–1931 годов Гинзбург сделала запись, которая подтверждает версию, что ее приему в Институт поспособствовали Тронские: «Милый Коля [Коварский], и он, сам того не подозревая, участвовал в действе моего профессионального воскресения: во-время доклада он встал, чтобы зажечь свет в темнеющей аудитории – это показалось мне лестным; на другой день он пришел к Мар. Лаз. расшаркался и сказал: Позвольте вас поблагодарить за подарок, который вы сделали Инст. Ист. Искусств. В предыдущий же раз он говорил ей, морща свой красивый нос и добродушно улыбаясь: Фу! Знаете, она ужасно не нравится мне, эта ваша девочка» (ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК V (1929–31). С. 48).
65Интервью Ксении Кумпан.
66В последней записи в дневнике за 1922–1923 годы (сделанной в мае 1923 года, на странице 136) двадцатиоднолетняя Гинзбург пишет, что получила объективное подтверждение своих талантов. Более полное описание этого момента она оставила в ЗК V (1929–31), с. 40–41. Доклад был посвящен балладе Готфрида Августа Бюргера «Ленора» в русских переводах Василия Жуковского и Павла Катенина. Гинзбург пишет: «Ни разу больше я не испытала и никогда не испытаю не только ничего равного, но и ничего похожего на то, что я испытала весной 1923 г., когда Тынянов расхвалил „Ленору“, мой первый студенческий доклад. [Вставка с левой страницы: ] Вообще меня много и шумно хвалили в студенческие годы, потом сразу перестали. Так у нас ознаменовывается наступления, если не академической зрелости, то академической взрослости. В последний раз меня хвалили в 26-ом г., за первого „Вяземского“. [Возвращение на правую страницу: ] ‹…› В какой-то степени этот вечер решил мою жизнь. Я не считаю свою жизнь блестяще разрешенной задачей, но во всяком случае я не пошла к чертям, а могла пойти; ходить оставалось не далеко». Датировано: «Ялта, 14 сентября, 1929» (ОР РНБ. Ф. 1377).
67Денис Устинов отмечает, что теоретиком, снискавшим самое большое уважение у учеников формалистов, был Тынянов, хотя Эйхенбаум больше заботился о том, чтобы учить и наставлять студентов (см.: Устинов Д. Формализм и младоформалисты // Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50). С. 303.
68ОР РНБ. Ф. 1377. Дневник 1922–1923 гг. С. 137–138 (правая и левая страницы).
69Гинзбург 2002. С. 56.
70Там же. С. 295.
71Там же.
72До конца 1927 года эта группа продолжала работу под единоличным руководством Эйхенбаума, а затем члены группы порвали с ним, поскольку он переключился на исследование «литературного быта», и продолжили работу самостоятельно, причем другими студентами руководил Виктор Гофман. См.: Гинзбург Л. Проблема поведения // Гинзбург 2002. С. 444–445. См. также: Устинов Д. Формализм и младоформалисты. С. 302–305, 313–314.
73В 1926 году Гинзбург окончила Высшие государственные курсы искусствоведения (ВГКИ) Государственного института истории искусств. Она стала научным сотрудником II разряда Отдела словесных искусств ГИИИ и преподавателем-ассистентом ВГКИ – читала курсы и вела семинары по истории русской литературы (см.: Гинзбург 2011. С. 504).
74Классическое описание событий см. в: Erlich V. Russian Formalism: History and Doctrine. 3rd ed. New Haven, CT: Yale University Press, 1981 [1955], особенно р. 118–139. Русский перевод: Эрлих В. Русский формализм. История и теория. СПб.: Академический проект, 1996. См. также то, что Кэрол Эни (Carol Any) написала о переживании этого кризиса Эйхенбаумом, в: Boris Eikhenbaum: Voices of a Russian Formalist. Stanford, CA: Stanford University Press, 1994. Р. 80–103.
75Эйхенбаум тоже был временно отстранен; это стало последствием состоявшегося в марте 1927 года «диспута» между основными лидерами формалистов и некоторыми марксистами, представителями университета. Об истории взаимоотношений Гинзбург с университетом в те годы см. комментарий Дениса Устинова в публикации «Письма Л. Я. Гинзбург Б. Я. Бухштабу» (С. 345, 385–386). См. также: Российский Институт истории искусств в мемуарах / Сост. И. В. Сепман. СПб.: РИИИ, 2003. С. 266. О диспуте с марксистами см. публикацию и примечания Дениса Устинова: Материалы диспута «Марксизм и формальный метод» 6 марта 1927 г. // Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50). С. 247–278. Словосочетание «ввиду недостаточного применения марксистского метода» можно найти в комментариях Дениса Устинова к письмам Гинзбург к Бухштабу (С. 345). Он приводит ссылку на архивные материалы: ПФА РАН. Ф. 302. Оп. 2. Ед. хр. 62. Л. 14, 16.
76Статья Гинзбург называлась «Опыт философской лирики (Веневитинов)» и была опубликована в сборнике «Поэтика», составленном В. Жирмунским (Л.: Academia, 1929. С. 72–104). Об истории Института истории искусств в этот период его уничтожения см.: Кумпан К. А. Институт истории искусств на рубеже 1920–1930‐х годов // Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде. По архивным материалам. М.: Новое литературное обозрение, 2014. С. 8–128. Кумпан пишет: «Судя по известному письму Л. Я. Гинзбург В. Б. Шкловскому от 17 января 1930 г., Малахов на заседании ЛИТО громил сборник „Поэтика V“, в частности опубликованную в нем статью корреспондентки „Опыт философской лирики (Веневитинов)“» (цит. по: Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50). С. 315–316; дата на письме 1929 г. – описка корреспондентки, поскольку «Поэтика» в январе 1929 года еще не вышла). В начале 1930 года Малахов был секретарем Словесного отделения, но ни в комиссиях по обследованию, ни в комиссиях по чистке не участвовал, хотя в прессе и ИРКе продолжал громить «формалистов» (см. упоминания об этом: Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство – СПб, 2002. С. 97, 106; Кумпан – Там же. С. 62–63.
77См. письмо Гинзбург Шкловскому в: Устинов Д. Формализм и младоформалисты. С. 314. См. также: Савицкий С. Спор с учителем: начало литературного/исследовательского проекта Л. Гинзбург // Новое литературное обозрение. 2006. № 6 (82). С. 129–154.
78Запутанные отношения между младоформалистами и их учителями, существовавшие в свете того, что сами формалисты-учителя ориентировались на радикальное новаторство, исследуются Денисом Устиновым в его статье «Формализм и младоформалисты». Дополнительной причиной разрыва, полагала Гинзбург, было ошибочное мнение ее учителей, будто она попала под интеллектуальное влияние Виктора Жирмунского – составителя книги, где была опубликована ее статья о Веневитинове (Гинзбург умоляла Тынянова понять, что она его ученица, а для Жирмунского всего лишь друг). Гинзбург объясняет этот конфликт племяннице в письме, которое процитировано в мемуарах Соколовой. В своем роде это комментарий к найденному Соколовой письму, которое прислала Типоту Лена Гернет, дружившая с ним и его сестрой Лидией: «В 1930 разбирался конфликт между нами (младшими) и метрами. Причины у него были как исторические (неизбежно наступающий конфликт между учителями и учениками), так и психологические (они сердились на наше сближение с Жирмунскими и Гуковским, мы – на их равнодушие). Словом, налицо было все, чему полагается быть при разрывах любовных и академических. Я тогда обладала еще способностью к сильным реакциям и реагировала письмами (огромными) – Борису Михайловичу с объяснениями и Шкловскому с объяснениями объяснений. Шкловский, как видишь, даже напугал родственников. От всей истории у меня осталось и хранится письмо Тынянова, весьма сердитое» (Соколова Н. В. Лидия Гинзбург, родня, знакомые. С. 42).
79В январе 1930 года, откровенно рассказывая Шкловскому обо всем этом, Гинзбург написала: «Для меня война уже кончилась. Ликвидация была для меня глубоко личным внутренним поступком (поэтому и не следовало его опубликовать); она была ликвидацией ученичества, пафоса, годов учения, Института. Никаких внешних результатов она для меня, разумеется, не имеет, никаких внешних обязательств она с меня не сняла. В публичных выступлениях, в печати, в разговорах с посторонними людьми я сейчас также мало считаю себя вправе проявить неуважение, как два месяца тому назад. И это отнюдь не из „благородства“; тем менее из кротости… это потому, что для меня обязательства к традициям переживают обязательства к людям». Письмо Гинзбург к Шкловскому опубликовано Денисом Устиновым в «Новом литературном обозрении» (2001. № 4 (50). С. 315–319, цитата на с. 319). 1929 год в рукописи и публикации указан ошибочно: Гинзбург написала это письмо в январе 1930 года.
80См.: Гинзбург 2002. С. 114–115.
81См.: Там же. С. 414.
82Официальная дата издания – 1932 год, но в записях Гинзбург сообщается, что первые экземпляры поступили в продажу в феврале 1933 года (ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК VIII (1933). С. 1, запись датирована 18 февраля 1933 года). Сложности, с которыми столкнулась Гинзбург при работе над этой книгой, я рассматриваю в гл. 2.
83Она жила по адресу: канал Грибоедова, 24, квартира 5, на верхнем этаже. Переезд подтвержден письмом Гинзбург Типоту, датированным 21 октября 1928 года (РГАЛИ. Ф. 2897. Оп. 1. Д. 88. Типот Виктор Яковлевич). Соколова в мемуарах утверждает, что братья Гуковские, зная, что их принудят вселить дополнительных жильцов в их квартиру, загодя выбрали соседей по квартире сами: Гуковские «[решили] самоуплотниться (не ждать же, когда жилотдел их уплотнит, вселят кого попало)» (Соколова Н. В. Лидия Гинзбург, родня, знакомые. С. 22). Позднее братья Гуковские переехали на Васильевский остров.
84Там же. См. также письмо Гинзбург Типоту, датированное 23 марта 1931 года (РГАЛИ. Ф. 2897. Оп. 1. Д. 88).
85В ее автобиографии не указано в точности, в каком году она перестала работать руководителем кружка на «Красном треугольнике». См.: Гинзбург 2011. С. 503–505.
86Первоначально она планировала написать о «Толстом в 60‐х годах», а затем выбрала другую тему диссертации – о лирической поэзии 30‐х годов XIX века, но так и не воплотила эти планы. В январе 1932 года она написала: «Совсем не так давно, до смешного даже недавно, я впервые выговорила словами, что моя диссертация – книга о поэзии 1830‐х годов – никогда не будет написана» (Гинзбург 2002. С. 99; запись опубликована ею в разделе «1931 год»). Ее планы учебы и исследований, в том числе описание задуманной ею диссертации, опубликованы и прокомментированы Денисом Устиновым (Письма Л. Я. Гинзбург Б. Я. Бухштабу // Новое литературное обозрение. 2001. № 3 (49). С. 380–383).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru