bannerbannerbanner
Проза Лидии Гинзбург

Эмили Ван Баскирк
Проза Лидии Гинзбург

Полная версия

Благодарности

Эта книга не обрела бы окончательную форму без содействия очень многих людей, которые на протяжении нескольких лет великодушно делились со мной информацией и знаниями. Для начала я хотела бы поблагодарить научного руководителя моей диссертации, на которой основана эта книга, Стефани Сэндлер, за то, что все эти годы она давала мне мудрые советы, энергично воодушевляла и поддерживала меня. Мне принесло огромную пользу сотрудничество с Андреем Зориным в нескольких проектах, касавшихся Гинзбург; его увлеченность прозой Гинзбург вдохновляла мои исследования на ранних этапах, он помог мне решить несколько вопросов текстологического и исторического толка и много лет был для меня одним из главных учителей. Ксения Кумпан щедро помогала мне с расшифровкой рукописей, делилась воспоминаниями и мыслями о Лидии Яковлевне Гинзбург и ее окружении. Ирина Паперно внимательно читала и комментировала мою работу. Кэрил Эмерсон в своих отзывах на несколько глав дала мне пищу для дальнейших размышлений. Уильям Миллс Тодд III и Джастин Уэйр, будучи оппонентами на защите моей диссертации, дали ценные отзывы на мою работу и оказали мне самую заботливую поддержку.

Я глубоко признательна Александру Кушнеру за то, что он дал мне возможность работать, поощрял мой труд и делился воспоминаниями о Лидии Гинзбург. Он великодушно разрешил мне работать с материалами архива Гинзбург, пока они находились у него на хранении, а впоследствии содействовал моим изысканиям в Российской национальной библиотеке и неизменно давал мне разрешения на использование и публикацию архивных рукописей. Я благодарю Марину Любимову за неоценимую помощь и выражаю признательность всем библиотекарям из Отдела рукописей Российской национальной библиотеки.

На протяжении всех этих лет многие друзья и коллеги так или иначе помогали осуществлению моего проекта. Благодарю профессорско-преподавательский состав кафедры славистики Гарвардского университета, моих соучеников-аспирантов по Гарварду, коллег из Дэвисовского центра российских и евразийских исследований (Davis Center for Russian and Eurasian Studies), а также профессорско-преподавательский состав кафедры славистики Принстонского университета, где я начала учить русский язык. Я благодарна своим коллегам и студентам, а также сотрудникам Ратгерского университета, особенно сотрудникам кафедры немецкого, русского и восточноевропейских языков и литературы, программы «Сравнительное литературоведение» и Центра культурологического анализа. Перечислю тех, кому я выражаю особую благодарность: Кэрол Авинс, Полина Барскова, Алексей Иванов, Эндрю Кан, Андрей Курилкин, Станислав Савицкий, Мария Свиченская, Лидия Семенова, сотрудники издательства «Новое литературное обозрение» и авторы статей, включенных в сборник Lydia Ginzburg’s Alternative Literary Identities. За вопросы ко мне и отзывы о моих докладах я благодарю участников Зубовских семинаров в Российском институте истории искусств (РИИИ РАН), Банных чтений и коллоквиума «Человек и личность как предмет исторического исследования. Россия, конец XIX–XX в.» в Европейском университете в Санкт-Петербурге, а также участников панелей и слушателей на конференциях, которые проводились AATSEEL (American Association of Teachers of Slavic and East European Languages), ASEEES (Association for Slavic, East European, and Eurasian Studies), ICCEES (International Council for Central and East Eureopan Studies) и NeMLA (Northeast Modern Language Association). Я глубоко признательна Пенелопе Бёрт за высококвалифицированную помощь с редактированием книги. Благодарю также анонимных рецензентов издательства Princeton University Press, корректора Дженнифер Харрис, составителя указателей Джеймса Кёртиса, моего редактора Анн Савареез и других сотрудников этого издательства. Выражаю благодарность Светлане Силаковой, которая перевела эту книгу на русский язык, и редактору русского издания Татьяне Тимаковой.

Многие друзья Гинзбург великодушно делились со мной в интервью своими воспоминаниями: это были Константин Азадовский, Яков Багров, Яков Гордин, Надежда Золина, Альбин Конечный, Николай Кононов, Нина Королева, ныне покойная Елена Кумпан, Ксения Кумпан, Александр Кушнер, Джон Малмстад, Алексей Машевский, ныне покойный Елеазар Мелетинский, Галина Муравьева, Елена Невзглядова, Ирина Паперно, Ирэна Подольская, Елена Рабинович, покойная Нина Снеткова, Уильям Тодд, Зоя Томашевская, Мариэтта Турьян, ныне покойная Елена Шварц и другие.

Отдельные части некоторых глав этой книги первоначально увидели свет в форме статей в журналах Slavic Review и «Новое литературное обозрение», а также в сборнике Lydia Ginzburg’s Alternative Literary Identities. Я благодарна тем, кто дал свою оценку этим ранним, впоследствии переработанным мной исследованиям.

Выражаю благодарность многочисленным организациям, поддержавшим мои исследования и работу над книгой: Национальному фонду гуманитарных наук, Научному совету Ратгерского университета, Центру культурологического анализа Ратгерского университета, Дэвисовскому центру российских и евразийских исследований при Гарвардском университете, Совету по стипендиям в области гуманитарных наук фонда Уайтинг, Совету по исследованиям в области общественных наук и Совету имени Фредерика Шелдона, выделяющему стипендии на поездки.

Пояснения по вопросам орфографии, транслитерации и ссылок на архивные документы

При транслитерации цитат и названий с русского языка на английский я опиралась на обновленную систему транслитерации, принятую в Библиотеке Конгресса США.

Архив Гинзбург находится в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге и каталогизирован еще не полностью. При ссылках на архивные материалы я указываю аббревиатуру ОР РНБ (Отдел рукописей Российской национальной библиотеки) и основной номер, присвоенный всему архиву Гинзбург, – 1377. При ссылках на записные книжки я использую систему нумерации, которую применяла Гинзбург («ЗК» и римская цифра). На автографы, сделанные на отдельных листах, я ссылаюсь, используя заглавия, которые дала им Гинзбург (если таковые заглавия имеются), либо на описательные названия черновиков или папок, в которых лежали эти автографы, а также упоминаю приблизительные даты. В определенных случаях (например, когда папки на данный момент имеют ошибочные названия или когда я работала с данными материалами уже после того, как в 2011 году в РГБ была передана оставшаяся часть архива) я ссылаюсь на данные из каталога архива (пока еще не окончательного). Ссылаясь на материалы из архивов брата Гинзбург Виктора Типота и ее племянницы Натальи Викторовны Соколовой, которые хранятся в Российском государственном архиве литературы и искусства в Москве, я указываю аббревиатуру РГАЛИ (Российский государственный архив литературы и искусства) и полные шифры конкретных единиц хранения из каталога РГАЛИ.

Введение

На протяжении семи десятилетий Лидия Гинзбург (1902–1990) описывала реальность повседневной жизни и исторических перемен в Советской России. В различного рода записях и повествованиях она задействовала уникальные в ее понимании возможности «промежуточных» жанров («человеческих документов», мемуарных очерков, эссе, автобиографических текстов и проч.), чтобы обогатить литературу репрезентацией новых сфер мышления и жизни. Гинзбург с беспрецедентной проницательностью и ясностью фиксировала, как ее современники формируют свои личности и автоконцепции, реагируя на опыт советской жизни. Однако в англоязычном мире Лидию Гинзбург доселе знают в основном как исследователя литературы (автора книги «О психологической прозе», в 1991 году опубликованной издательством Принстонского университета (Princeton University Press) в переводе на английский), а также как «мемуаристку», описавшую блокаду Ленинграда в годы Второй мировой войны (в 1995 году издательство «Харвилл» (Harvill Press) опубликовало под названием Blockade Diary («Блокадный дневник») ее «Записки блокадного человека»).

Гинзбург полагала, что у нее два призвания: первое – призвание ученого, а второе, еще более важное – призвание писателя. В конце 1970‐х, подводя итоги пятидесяти лет, на протяжении которых она писала в стол, Гинзбург сетовала: «Полвека (уже больше) я веду двойной разговор – о жизни и о литературе. Полвека длится двоящееся беспокойство: когда о литературе – значит, занимаюсь не главным делом; когда о жизни – занимаюсь нереализуемым»[1].

Репутация Гинзбург становилась все весомее по мере того, как широкой аудитории открывался доступ к новым граням ее литературной деятельности. Образ Гинзбург в сознании читателей кардинально менялся несколько раз, подвергаясь переосмыслению: она воспринималась то как авторитетный историк литературы, специалист по русскому романтизму, Михаилу Лермонтову и Александру Герцену; то как видный специалист по лирической поэзии, в чьих исследованиях объединены исторический, текстологический и гуманистический анализ;[2] то как автор оригинальной теории промежуточной литературы; то как проницательный создатель мемуарных очерков о виднейших русских литераторах первой половины ХХ века, в том числе о Владимире Маяковском, Николае Олейникове, Юрии Тынянове и Анне Ахматовой; то как автор поистине революционных, основанных на личном опыте философско-психологических аналитических работ о жизни в блокадном Ленинграде. Лишь недавно Гинзбург начала приобретать репутацию писательницы, создавшей новую разновидность прозы, где сплелись самоанализ, философско-исторические размышления и своеобычная социально-литературная психология. Теперь в научных работах на английском и русском языках Лидию Гинзбург начинают позиционировать по-новому – как сложную и интригующую фигуру, глазами которой можно, словно с удобного наблюдательного пункта, обозреть советскую эпоху с начала до конца.

 

До самого последнего времени значение Лидии Гинзбург было трудно оценить, поскольку, несмотря на все впечатляющие публикации, совокупный корпус ее текстов и его размах оставались неизвестными. Книга, которую вы держите в руках, основана на десяти годах скрупулезной работы с полным корпусом текстов Гинзбург, многие из которых, следует отметить, доступны читателю только в ее личном архиве и до сих пор не опубликованы. В результате исследований я пришла к новой интерпретации поисков Гинзбург – ее поисков иного способа письма, который соответствовал бы временам, когда ей выпало жить. В центр своего анализа я помещаю не крупные произведения (более-менее известные читателю повествования, эссе и научные монографии), а скорее те тексты (в том числе много незаконченных), которые, по-видимому, меньше всего вписываются в стандартные жанры художественной литературы и литературной критики. Полагаю, эти малоизвестные тексты повлияют на наше понимание жизни в эпоху модерна и советского опыта.

Гинзбург достигла совершеннолетия вскоре после двух революций 1917 года и оказалась едва ли не самой талантливой среди учеников русских формалистов. Хотя она всю жизнь занималась исследованиями литературы, самые глубокие труды, представляющие собой ее вклад в науку, стали доступны широкому читателю лишь в 1970‐е годы. Ее книги «О психологической прозе» (первое издание – 1971) и «О литературном герое» (1979) помогают нам глубже понять, как автоконцепции перемещаются из литературы в жизнь и из жизни в литературу, как в литературных персонажах отражаются меняющиеся представления о человеческой личности. Гинзбург демонстрирует, как эстетические построения промежуточной литературы становятся связующим звеном между построениями, характерными для повседневной жизни, и романными построениями, тем самым способствуя эволюции литературы и самопознанию человека.

Экспериментировать с промежуточной литературой Гинзбург начала в 1925 году, занося в записные книжки остроты, исторические анекдоты, афоризмы, а также размышления о людях из ее окружения – ученых, принадлежавших к школе формалистов, писателях и простых людях. Ее проект эволюционировал в течение семи десятилетий советской истории, в ходе которых она писала эссе и очерки в стол (почти на всем протяжении жизни, кроме нескольких последних лет, публикация этих текстов при всем желании автора была невозможна и в основном даже невообразима), критически анализируя в них жизнь русской интеллигенции – социального слоя, ценности которого, на взгляд Гинзбург, подвергались нескончаемым атакам. Гинзбург прожила достаточно долгую жизнь, чтобы извлечь пользу из смягчения цензуры в эру гласности, и ошеломляла российских читателей все более пространными изданиями своих нетривиальных историй, остроумных исторических анекдотов и вдумчивых размышлений, в которых сочетались различные промежуточные жанры, то есть формы мемуарно-документальной и художественной прозы. Литературовед Сергей Козлов вспоминает, что в 1980‐е годы чувствовал, как и многие его современники, что «Гинзбург дарила нам язык и концептуальный аппарат для понимания самих себя и окружающих». Один читатель из круга знакомых Козлова говорил о Лидии Гинзбург: «Она мне объясняла меня самого»[3].

Почему же даже на излете советского периода Гинзбург столь успешно «объясняла» интеллигенции «ее саму»? Десятки лет в своих жанровых экспериментах она преследовала две все более дерзкие цели: 1) создать новую концепцию человека, которая соответствовала бы катастрофическому ХХ веку; 2) прийти к новой литературной форме взамен психологического романа, который, по мнению Гинзбург, к тому времени устарел. Обе задачи она решала индуктивным методом, наполняя записные книжки и эссе, бросавшие вызов жанровым канонам, скрупулезными самонаблюдениями и беспощадным анализом характеров и поведения современников. Она могла объяснить интеллигенцию самой интеллигенции, поскольку выдвинула убедительные доводы о связях личности с историей и нашла форму выражения, позволявшую раскрыть эти связи; такой формой оказался не роман, не какая-либо из больших литературных форм, а фрагментарное повествование промежуточного жанра, лавирующее между историей и художественной литературой.

В годы Второй мировой войны Гинзбург сетовала, что литература по большей части впала в состояние недоразвитости и скучных повторов. Она поставила литературе диагноз, рассудив, что корень проблемы в неспособности открыть «новую принципиальную концепцию человека»[4]. Гинзбург нашла связь между двумя взаимосвязанными кризисами, охватившими ее эпоху, – кризисом ценностей и кризисом литературы; оба порождались отсутствием новой концепции человека, которая могла бы выразить моральную неопределенность в новых исторических обстоятельствах, а также фрагментацией и социальной обусловленностью, затруднявшими формирование идентичности у человека эпохи модерна. Войны и революции, писала Гинзбург, безвозвратно низвергли индивидуалистическую идеологию XIX века, подорвав веру в безусловную ценность уникального человека – веру, которая, в свою очередь, зиждилась прежде всего на вере в существование предопределенных Богом абсолютов. Эти события растоптали и мечту о том, что общество изменится к лучшему: с одного взгляда на сталинскую Россию и нацистскую Германию можно было осознать неискоренимость социального зла. Начиная с 1930‐х годов и в послевоенные десятилетия Гинзбург (в своих текстах, в то время не предназначавшихся для печати) призывала современников прекратить литературные диспуты, которые сводились к оплакиванию утраченной самоценной души, и вместо этого задуматься, «как бы выжить и как бы прожить, не потеряв образа человеческого»[5]. Ее опасения находят параллели в опасениях европейских интеллектуалов (например, Жана-Поля Сартра), которые тоже обсуждали, как должно измениться искусство в ответ на тотальную катастрофу человечества в годы Второй мировой войны.

Стержневая часть моей книги – исследование разработанной Гинзбург концепции человека после кризиса индивидуализма, концепции «постиндивидуалистического человека» (или self, постиндивидуалистического «я»), как я это называю. Если выразиться словами Гинзбург, это «сознание», которое «при всей субъективности ‹…› не смеет уже удивляться собственной конечности»[6]. Английское слово self не имеет эквивалента в русском языке (правда, в русском есть возвратная частица «себя», близкая к слову self во многих языках, и в этом смысле используется слово «я», в кавычках). Исследователь жанра автобиографии Пол Джон Икин определяет the self как «всеобъемлющий термин, обозначающий совокупность нашего субъективного опыта», а специалист по интеллектуальной истории Джеральд Сигал – как «особенное существо, которое представляет собой каждый человек»[7]. Я имею в виду эти значения self, связанные с субъективностью, опытом и личными особенностями, но опираюсь и на основополагающее исследование Чарльза Тейлора «Истоки „Я“», где он утверждает: «…когда мы говорим о людях как о selves, то имеем в виду, что люди – существа достаточно глубокие и сложноустроенные, чтобы обладать некой идентичностью… (или пытаться ее обрести)»[8]. В обеих концепциях человека – и у Гинзбург, и у Тейлора – главная роль принадлежит этике и повествованию, но Гинзбург сильнее, чем Тейлор, сомневается в существовании стабильной, перманентной идентичности человека, а также делает особый упор на социальном аспекте (на том, что мы могли бы назвать «личностью» или сравнить с «социальным „Я“» из теорий Уильяма Джеймса)[9].

Один из центральных элементов теории Гинзбург о человеке и структуре личности – мысль, что мы стараемся осознавать свои переживания как ценность, между тем как наше понимание ценностей берет начало в процессах социализации и интериоризации в нашей социальной среде. Душевная жизнь человека ХХ века состоит из изолированных моментов, которые быстро изглаживаются из памяти и не могут сформировать какую-либо «длящуюся связь взаимопроникающих элементов»[10]. Эту отчужденность от абсолютных ценностей не следует путать со своенравной свободой, которая ассоциируется с героями Достоевского. Основные действующие лица, появляющиеся в документальной прозе Гинзбург, схожи с вымышленными героями Кафки и Хемингуэя, у них нет лишнего времени на идеи, которые потрясут мир (идеи типа «все позволено»), поскольку эти герои обречены существовать в «давящем мире объективного ужаса жизни» (из эссе 1958 года, опубликованного в конце 80‐х)[11]. Как лаконично формулирует Гинзбург в поздней научной работе «О литературном герое» (1979), современный герой не предопределяется идеями – он «управляем механизмом социализации, интериоризации, ожиданий, запретов, ценностей своей среды, своей „референтной группы“»[12].

 

Следуя долгой философской традиции, соединившей этику, личность и повествование, Гинзбург делает центральной темой своих текстов этический потенциал постиндивидуалистического человека. Гинзбург, атеистка, подбирает, чтобы найти им повторное применение, элементы гуманистической традиции XIX века и контрабандой протаскивает их в средоточие века ХХ-го. Она «сбрасывает со своего парохода» объемные миры, замысловатые сюжетные структуры и изображение внутренней жизни индивидуализированных литературных героев. Отказ от всех этих элементов отличает Гинзбург от ее современника Василия Гроссмана, который писал традиционные «толстовские» романы о войне и сталинском терроре, применяя в общем и целом приемы психологической прозы. В определенных аспектах Гинзбург ближе к поразительному летописцу ГУЛага Варламу Шаламову, который уверял, что читатели, прошедшие через революции, войны и концлагеря, не нуждаются в романах. В своей документальной прозе Шаламов отвергал «литературщину», сводя к минимуму описания внешности и предыстории персонажей или вообще обходясь без таких описаний[13]. Гинзбург тоже показывает читателю только конкретные, сиюминутные переживания своих фрагментарных героев, но, в отличие от Шаламова, заменяет приемы художественной литературы анализом[14].

Самоотстраненный, проводимый извне анализ – ключевой метод для подхода Гинзбург к постиндивидуалистическому человеку, отражающий ощущение, что в ее эпоху «конфликт литературного персонажа стал опять внешним конфликтом, как во времена допсихологические» (еще одна цитата из эссе 1958 года, созвучная ее научному труду «О литературном герое»)[15]. Самоотстранение роднит эстетику Гинзбург с ее же этикой: анализ извне помогает создать некое «построение личности», с которым можно, пытаясь сохранить «образ человеческий», связать поступки, никак не связанные между собой. Самоотстранение помогает объяснить и тот факт, что Гинзбург дистанцируется от традиционной автобиографии. Как утверждал Роберт Фолкенфлик, «представление о себе как о Другом – одно из условий автобиографического повествования»[16]. Но Гинзбург поднимает это «одруговление» на новый уровень, рассматривая «я» как произвольно выбранный образец для анализа – не как автономное существо, а как неотъемлемый элемент общественного строя. «Я», выступающее в роли стороннего наблюдателя, – некая анализирующая события отвлеченная фигура, половая принадлежность которой не указана, фигура, которая обычно ведет рассказ в третьем лице. Центральный персонаж – альтер эго Гинзбург – тоже говорит о себе в третьем лице и подвергается легкой фикционализации, чтобы сделать его более репрезентативным в историческом отношении.

Творческие работы Гинзбург лучше всего могут быть поняты в контексте двух кризисов – кризиса индивидуализма и кризиса романа, – которые в первые десятилетия ХХ века имели резонанс во всей Европе. Согласно знаменитой фразе Осипа Мандельштама в статье «Конец романа» (1922), в ХХ веке индивиду недостает сил и даже чувства времени, без которых нельзя сохранить полномасштабную биографию, образующую композиционный «позвоночник» романа[17]. Советские прозаики, пытаясь изобразить новую реальность, должны были сопротивляться наследию реалистического романа ХIX века, а также усилиям формалистов по демифологизации литературных приемов и тому воздействию, которое оказывала на культуру большевистская революция. Некоторые литературные течения сочли, что литература может обновиться, обратившись к факту и документу (к тому, что более радикальные идеологи из «Левого фронта искусств» – ЛЕФа – называли «литературой факта»).

Я принимаю во внимание весь корпус текстов Гинзбург, но сосредотачиваюсь в основном на 1930‐х и 1940‐х годах, когда она активно экспериментировала во множестве направлений сразу. Одно время она, под влиянием нараставшего в СССР 1930‐х годов интереса к роману, считала авторов записных книжек «литературными импотентами», которым не хватает «положительных идей». И все же открытое отвращение, которое она питала к фикциональности романа, побудило Гинзбург предпочесть незавершенность текстов и записей в записных книжках. Ее мечта (в 1930‐е годы облеченная в слова) состояла в том, чтобы создать жанр, которому невозможно подобрать название, максимально близкий к «дневнику по типу романа», жанр, в рамках которого она могла бы, «не выдумывая и не вспоминая», «фиксировать протекание жизни»[18]. Я детально, со ссылками на черновики из архива Гинзбург, рассматриваю повествования, которые, возможно, стали частью этого романизированного дневника:[19] «Возвращение домой» (1929–1936), «Заблуждение воли» (ок. 1934), «Мысль, описавшая круг» (ок. 1934 – 1936 либо 1939), «Рассказ о жалости и о жестокости» (ок. 1942 – 1944), «День Оттера» (ок. 1943 – 1945) и «Записки блокадного человека» (авторская дата – «1942–1962–1983»). В этих произведениях чувствуется стремление Гинзбург навести мосты между романом и историей самой себя (и своей среды). Она полагала:

Сейчас работа историка и работа «романиста» (условное название для человека известным способом концепирующего действительность) до некоторого предела должна быть однородна. И то и другое – понимание жизни; то-есть [sic! – Э. Б.] описание фактов и объяснение связей между ними[20].

Персонажи Гинзбург принадлежат, как и она сама, к кругам интеллигентов-гуманитариев, получивших воспитание в дореволюционный период. Радикальные исторические перемены, с которыми столкнулось это поколение, обычно действовали на характеры «остраняюще» и обнажали «автоконцепции»: примерно раз в десятилетие люди заново изобретали себе внешний имидж, чтобы выжить. В сталинскую эпоху Гинзбург интересовал стержневой сюжет истории, затронувший жизнь всех и каждого из этих людей: в какой мере они могли по-прежнему функционировать в качестве интеллектуалов, в то время как Советское государство становилось все более репрессивным? После смерти Сталина Гинзбург наблюдает, как уцелевшие беспрерывно вносят коррективы в свои публичные высказывания и имидж, чтобы как можно выгоднее воспользоваться возможностями либерализации. Гинзбург учитывает тот факт, что у индивидов крайне ограниченна свобода выбора собственного пути, но все равно возлагает на них ответственность за их поведение.

При анализе собственного пути Гинзбург ищет в историческом опыте своего поколения типичные элементы. Поиски ею баланса между «неповторимо личным» и «исторически закономерным» я наиболее детально рассматриваю при анализе ее текстов о любви; тема любви ставила перед Гинзбург специфический набор трудноосуществимых задач не только в литературе, но и в частной жизни. В кругу ближайших друзей Гинзбург самоидентифицировалась как лесбиянка во времена, когда в русской/советской литературе и обществе однополое желание табуировалось (да и сегодня все еще табуируется); это формировало опыт своей инаковости, причем Гинзбург упорно уклонялась от идеализации или какой-либо репрезентации этого опыта. Однако при внимательном исследовании обнаруживается, что об однополой любви в текстах Гинзбург говорится конкретно, хоть и обиняками. Гинзбург выражает свой частный опыт лесбиянки, «вписывая» свою субъектную позицию в грамматические формы третьего лица мужского рода единственного числа и тем самым сочиняя гипотетические драмы о гетеросексуальном, как кажется на первый взгляд, желании. Ее решение применить к описанию любви традиционный подход создает необычные эффекты – например, подогревает ее критическое отношение к «нормальным» женщинам (тем, которые, если употреблять ее старомодную терминологию, не относятся к числу «инвертированных»). Но фикционализация гендера и сексуальности противоречит этическому договору между Гинзбург и миром (договору, по условиям которого слова отражают и обязаны отражать действительность, причем добываются они ценой жизненного опыта и страданий)[21].

Вопрос о смешении художественного вымысла с автобиографией занимает основное место и в главе моей книги о «Записках блокадного человека» – самом популярном из произведений Гинзбург в мире (оно издано в переводах на английский, немецкий, шведский, французский и нидерландский языки). Блокада Ленинграда была для ее жертв катастрофическим опытом, но, по иронии судьбы, вселила во многих людей, включая Гинзбург, позитивное ощущение деятельной сопричастности к грандиозному поворотному моменту истории в период, когда Советский Союз шел с боями к победе над нацизмом. Для Гинзбург и других блокада стала персональным экзаменом на предмет того, возможно ли «выжить и прожить, не потеряв образа человеческого»[22]. Гинзбург помещает в центр «Записок блокадного человека» героя мужского пола, которого именует «Эн»; согласно ее замыслу, это типичный представитель ленинградской интеллигенции. Казалось бы, тем самым Гинзбург делает шаг в направлении художественной литературы, но это часть ее попыток репрезентировать максимально широкий исторический опыт.

Однако по неопубликованным рукописям видно, что Гинзбург ориентирует свое произведение в сторону беллетристики еще и для того, чтобы скрыть самые сильные и трагические из своих блокадных переживаний, связанные со смертью матери от голода. Этот роковой эпизод она описывает в квазификциональной форме в «Рассказе о жалости и о жестокости»[23]. В рассказе обнажается чувство вины, с котором герой вспоминает тягостные последние недели жизни своей тетки и ее смерть. В «Записках блокадного человека» Гинзбург намекает на эти переживания завуалированно и крайне скупо, вместе с тем гораздо детальнее, чем в «Рассказе…», воссоздавая реалии блокадного существования (реалии эти, возможно, помогают объяснить причины небезупречного поведения героя в «Рассказе о жалости и о жестокости»). То есть в разных повествованиях Гинзбург делала свою работу, выступая в качестве историка-прозаика, объясняющего связи между «фактами». Создавая «Записки блокадного человека», Гинзбург следовала модели, уже хорошо известной ей по исследованиям жизни и творчества Герцена – писателя, который претворил мучительные эпизоды своей частной жизни (трагическую судьбу родных, свои неудачи, чувство вины и угрызения совести) во всеобъемлющие мемуары об истории своей эпохи.

Я провожу параллели между Гинзбург и писателями, которых она исследует в книге «О психологической прозе», – такими как Герцен, Толстой и Пруст, – но вместе с тем делаю акцент на многочисленных факторах, обуславливающих несходство Гинзбург с этими моделями. По профессии Гинзбург была литературоведом, а прозу писала в стол. Ее аудитория часто ограничивалась небольшой группой слушателей, и ее поэтика была сформирована привычкой зачитывать свои тексты вслух. Эти чтения в «своем кругу» начались, по-видимому, в конце 1920‐х годов. В пору сталинского террора чтения, вероятнее всего, прекратились (по иронии судьбы этот факт, возможно, раскрепостил Гинзбург – позволил ей писать о современниках более жесткие очерки), а возобновились в конце 1950‐х или начале 1960‐х и продолжались до последних лет ее жизни. В последние годы жизни Гинзбург младшие друзья перепечатывали ее статьи на машинке в связи с планами их публикаций; вкусы этих друзей влияли на состав книг Гинзбург. Тот факт, что Гинзбург много лет не имела широкой читательской аудитории, а также отсутствие как возможностей публиковаться, так и требований, с которыми пришлось бы считаться при публикации, препятствовали созданию «целостных» произведений. Но то, что она работала в промежуточных жанрах, означало, что она уже в докомпьютерную эпоху применяла операцию «копировать и вставить» – переносила целые фразы, формулировки и эссе из записных книжек в научные работы или большие повествования. Бывало и наоборот: в итоге ей удалось опубликовать в качестве коротких эссе выдержки из неоконченных больших повествований.

1Гинзбург Л. Вариант старой темы // Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство – СПб, 2002. С. 269. Ниже я ссылаюсь на эту книгу как на Гинзбург 2002.
2См.: Gustafson R. F. Гинзбург’s Theory of the Lyric // Canadian-American Slavic Studies 19, 2 (Summer 1985). Р. 135–139.
3Козлов С. Победа и поражение Лидии Гинзбург // Новое литературное обозрение. 2012. № 114. На английском языке: Kozlov S. Lydia Ginzburg’s Victory and Defeat / Trans. Emily Van Buskirk // Lydia Ginzburg’s Alternative Literary Identities / Eds. E. Van Buskirk and A. Zorin. Oxford: Peter Lang AG, 2012. P. 23.
4Гинзбург Л. Записная книжка 1943–1946 гг. // Гинзбург Л. Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека / Сост. Э. Ван Баскирк и А. Зорин. М.: Новое издательство, 2011. С. 204. Далее я ссылаюсь на эту книгу как на Гинзбург 2011.
5Гинзбург Л. Торжество заката // Гинзбург 2002. С. 198.
6«При всей субъективности это сознание, в сущности, неиндивидуалистично, – оно не смеет уже удивляться собственной конечности» (Гинзбург Л. Мысль, описавшая круг // Гинзбург 2002. С. 574).
7Eakin P. J. Living Autobiographically: How We Create Identity in Narrative. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2008. P. xiv; Seigel J. The Idea of the Self: Thought and Experience in Western Europe since the Seventeenth Century. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2005. P. 3.
8Taylor Ch. Sources of the Self: The Making of Modern Identity. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1989. P. 32. Эллипсис мой. Тейлор дает следующее определение идентичности: «Моя идентичность определяется обязательствами и идентификациями, очерчивающими те рамки или горизонты, в которых я могу попробовать установить в каждом индивидуальном случае, что хорошо, что ценно, что следует делать, что я поддерживаю либо против чего выступаю. Другими словами, это горизонт, очерчивающий область, внутри которой я способен занимать какую-то позицию» (Ibid. P. 27).
9James W. Psychology: Briefer Course. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984. P. 161–163.
10Гинзбург Л. Заблуждение воли // Гинзбург 2002. С. 583.
11Гинзбург Л. Торжество заката // Там же. С. 199.
12Гинзбург Л. О литературном герое. Л.: Сов. писатель, 1979. С. 135.
13Шаламов В. О прозе (1965) // Шаламов В. Собрание сочинений: В 6 т. Т. 5 М.: Терра – Книжный клуб, 2005. С. 144–157.
14Хотя Шаламов отвергает «литературщину», его минималистические рассказы имеют некоторые признаки беллетристики: их персонажи (иногда обнажающие свои мысли перед повествователем, что является признаком художественной литературы) движутся в трехмерном мире. Насколько Шаламов далек от Гинзбург, явствует из его заявления: «Анализ „Колымских рассказов“ в самом отсутствии анализа» (Там же. С. 154).
15Гинзбург Л. Торжество заката // Гинзбург 2002. С. 198–199.
16Folkenflik R. The Self as Other // The Culture of Autobiography: Constructions of Self-Representation / Ed. R. Folkenflik. Stanford, CA: Stanford University Press, 1993. P. 222.
17Мандельштам О. Конец романа // Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 2. С. 201–205.
18Гинзбург 2002. С. 142. Этот важный пассаж я рассматриваю в главе 2.
19Я избегаю термина «роман-дневник» из‐за его коннотаций, поскольку он создает впечатление, что перед нами вымышленное повествование в форме дневника. См., например, определение Лорны Мартенс: роман-дневник – это «вымышленное повествование в прозе, которое один повествователь пишет изо дня в день от первого лица, не обращаясь к какому-либо вымышленному адресату или реципиенту» (Martens L. The Diary Novel. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 1985. P. 4).
20Гинзбург Л. Неопубликованная запись. ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК VIII–IX (июль 1933 – январь 1935). С. 37–38.
21Например, Гинзбург пишет: «Новое понимание действительности возможно только когда каждая словесная формулировка добывается из нового опыта» (ОР РНБ. Ф. 1377. ЗК VIII–IX (июль 1933 – январь 1935). С. 35–36, 37–38. В записи от 1935 года, критикуя символизм, она пишет: «Слова, пустые, как упраздненные ассигнации, слова, не оправданные больше ни творческими усилиями, ни страданием, ни социальными потрясениями, в свое время положившими основания их ценности» (Гинзбург 2002. С. 125).
22Гинзбург 2002. С. 198; из эссе 1958 года «Торжество заката» (цитировалось выше).
23«Рассказ о жалости и о жестокости», остававшийся неизвестным, пока я не обнаружила его в архиве, был опубликован в книге 2011 года «Проходящие характеры», составленной Андреем Зориным и мной.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru