– Учитель, кажется, здесь был когда-то большой сад? Не ты ли рассказывал мне эту длинную историю? – спросила она.
Паскаль, весь отдавшийся радости этого чудесного дня, вздрогнул, и на его губах появилась улыбка, бесконечно грустная и нежная.
– Да, да, Параду, огромный сад, рощи, лужайки, фруктовые деревья, цветники, фонтаны и ручейки, вливающиеся в Вьорну. Сад, забытый всеми в течение целого столетия, настоящий сад Спящей Красавицы, где царит Природа… А теперь, видишь, деревья выкорчевали, землю взрыхлили, разровняли, чтобы разделить на участки и продать с торгов. Даже источники и те иссякли, теперь на их месте ядовитое болото… И по сей день каждый раз как я прохожу здесь, у меня разрывается сердце!
Она осмелилась задать еще один вопрос:
– Не здесь ли, в Параду, любили друг друга мой двоюродный брат Серж и твоя приятельница Альбина?
Но Паскаль уже забыл, что подле него Клотильда, и, уйдя в прошлое, устремил глаза вдаль.
– Альбина, о боже! – продолжал он. – Я как живую вижу ее в саду, залитом солнцем: она запрокидывает голову, грудь ее трепещет от смеха. Вся она словно большой букет, благоухающий жизнью. Она радуется простым полевым цветам, цветы обвивают ее шею, украшают белокурые волосы, корсаж, охапки цветов в ее тонких, обнаженных руках, позлащенных загаром… Она убила себя, задохнувшись от их аромата, и я снова вижу ее, но уже мертвую, на ложе из гиацинтов и тубероз, лилейно-белую, со скрещенными на груди руками. Умерла от любви! Как любили друг друга Альбина и Серж в этом огромном саду, полном искушений, на лоне природы – их сообщницы! С какой силой разбил жизненный ураган все ложные путы! Какое торжество жизни!
Смущенная этим страстным потоком слов, Клотильда устремила на Паскаля внимательный взгляд. Она никогда не осмеливалась спросить его о другой истории – до нее доходили слухи об его единственной, тайной любви к некой даме, ныне тоже покойной. Рассказывали, будто он лечил ее и ни разу не отважился поцеловать даже кончики ее пальцев. И до сих пор, дожив почти до шестидесяти лет, Паскаль, застенчивый от природы, чуждался женщин, предпочитая им науку. Но чувствовалось, что в нем не охладел пыл души, что сердце его еще юно и полно до краев, несмотря на седину.
– А та, что умерла, но не забыта…
Клотильда запнулась, голос ее дрожал, щеки пылали неизвестно почему.
– Значит, Серж не любил Альбину, если позволил ей умереть?
Паскаля будто разбудили, неожиданно он растерялся от близости Клотильды: она была так молода и так сияли ее большие, ясные глаза из-под широких полей шляпы! И вдруг словно что-то произошло, оба ощутили какой-то трепет. Они больше не взялись за руки, а пошли рядом.
– Ах, дорогая, мир был бы слишком прекрасен, если бы сами люди не портили всего! Альбина скончалась, а Серж теперь священником в Сент-Этропе, где живет со своей сестрой Дезире, она славная девушка, к счастью, еще не совсем слабоумная. Он же святой человек, я никогда и не считал его иным… Можно быть убийцей и служить богу.
И, не переставая улыбаться, он продолжал говорить жестокую правду о жизни, об омерзительных, страшных пороках человеческого рода. Со спокойным мужеством он говорил о ее непрерывных творческих усилиях, он любил жизнь, несмотря на все зло, на все то отвратительное, что она могла в себе содержать. Пусть жизнь кажется ужасной, разве она все же не велика и прекрасна? Недаром люди борются за нее с таким упорством, во имя ее самой и той, скрытой от нас великой работы, какую она совершает. Конечно, Паскаль был ученый, прозорливец и не верил в идиллическое человечество, живущее среди молочных рек и кисельных берегов; напротив, он видел все зло и все изъяны и в течение вот уже тридцати лет выискивал их, извлекал наружу, систематизировал; но любовь к жизни, восхищение ее силами порождали у Паскаля присущую ему ясность духа, откуда как бы проистекала его любовь к людям, братская нежность и сочувствие к ним, которые угадывались под суровостью и мнимым бесстрастием анатома, увлеченного своими исследованиями.
– Ну, что ж, – продолжал он, оглянувшись в последний раз на обширные унылые поля. – Параду больше не существует, его разгромили, изуродовали, разрушили, но виноградники посадят вновь, хлеб созреет – появятся молодые всходы новых урожаев, и когда-нибудь люди снова будут любить друг друга в дни сбора винограда и жатвы… Источник жизни вечен, и она непрерывно возрождается и идет вперед.
Он опять взял Клотильду под руку; и, идя бок о бок, как добрые друзья, они направились домой, когда на небе уже медленно угасали последние отблески розовато-лиловой вечерней зари. Они шествовали вдвоем: старый, могущественный, добрый царь и прелестная, покорная девушка, на чье плечо он опирался, находя поддержку в ее чудесной юности; и женщины предместья, сидевшие на пороге домов, провожали их растроганной улыбкой.
В Сулейяде их поджидала Мартина. Еще издали она делала им какие-то знаки. Что ж это такое, видно, они совсем позабыли об обеде! Когда же они приблизились, она объявила:
– Ну, теперь вам придется подождать четверть часа. Не могла же я заранее поставить в печь баранью ножку!
Они не вошли в дом, очарованные сумеречным освещением. От сосновой рощи, которую уже скрыла тень, веяло благовонным, смолистым запахом, а по току, еще дышавшему зноем, где задержался последний розовый отблеск, пробегал какой-то легкий трепет. То был как бы вздох облегчения, умиротворенный вздох: вся усадьба, поля, чахлые миндальные деревья и изогнутые оливы на фоне безмятежно-чистого бледнеющего неба вкушали покой, а позади дома платановая роща уже превратилась в сплошную темную массу, откуда доносился неумолчный хрустальный звон фонтана.
– Смотри-ка, – произнес доктор, – господин Белломбр уже пообедал и вышел подышать свежим воздухом!
Он указал рукой в сторону соседнего владения, где на скамейке сидел в наглухо застегнутом сюртуке и при галстуке высокий худой старик лет семидесяти с длинным лицом, изборожденным морщинами, и с неподвижными глазами навыкате.
– Вот кто мудрец! – пробормотала Клотильда. – И он счастлив!
– Он? Надеюсь, что нет!
Паскаль ни к кому не питал ненависти, и только г-н Белломбр, учитель гимназии в отставке, обитавший в своем маленьком домике в обществе одного лишь глухонемого садовника, еще более старого, чем он сам, обладал даром приводить его в исступление.
– Этот субъект всегда боялся жизни, понимаешь, боялся ее… Да, он эгоист, жестокий и скупой! Если он не допускал в свою жизнь женщину, то лишь из страха, что ему придется покупать ей туфли. Он имел дело только с чужими детьми, которые мучили его. Вот почему он ненавидит детей – эту грешную плоть, созданную для розог… Страх перед жизнью, страх перед долгом и обязательствами, заботами и неудачами! Страх перед жизнью, когда из-за причиняемых ею страданий отказываются и от наслаждений, какие она дарит! Ну, пойми же, эта трусость приводит меня в негодование, она непростительна… Надо жить, жить полной жизнью, испробовать все, – лучше страдание, только страдание, чем такое отречение, когда человек умерщвляет в самом себе все живое и человеческое.
Господин Белломбр поднялся и неторопливо побрел по дорожке сада. Клотильда, все время молча следившая за ним глазами, проговорила:
– А между тем и в отречении есть своя радость. Отречься от жизни, посвятить себя тому, что непостижимо, – не в этом ли было всегда великое счастье святых?
– Если они не жили, – вскричал Паскаль, – какие же они святые!
Он почувствовал, что Клотильда возмутилась и вот-вот снова ускользнет от него. Но он знал, что в беспокойной оглядке на потусторонний мир всегда таится неизбывный страх перед жизнью, ненависть к ней. И Паскаль рассмеялся своим обычным добродушным смехом, ласковым и примирительным.
– Ладно, ладно! На сегодня довольно! Хватит ссориться, будем крепко любить друг друга… А вот, кстати, и Мартина, она нас зовет, идем обедать!
Прошел целый месяц, и разлад в Сулейяде день ото дня углублялся; Клотильда особенно страдала от того, что теперь Паскаль запирал на ключ все свои ящики. Он уже не дарил ее былым спокойным доверием, и это ее так оскорбляло, что, окажись шкаф открытым, она бросила бы все папки с делами в огонь, к чему подстрекала ее бабушка. Ссоры вспыхивали то и дело, случалось, Паскаль и Клотильда не обменивались ни словом по два дня.
Однажды утром после очередной размолвки, длившейся второй день, Мартина сказала, подавая завтрак:
– Переходила я давеча через площадь Субпрефектуры и вдруг вижу, к госпоже Ругон входит какой-то приезжий, – сдается мне, я его узнала. И, право, барышня, я ничуть не удивлюсь, если окажется, что это ваш брат.
От неожиданности Паскаль и Клотильда обратились друг к другу:
– Брат?! Да разве бабушка ждала его приезда?
– Нет… не думаю. Впрочем, вот уже полгода, как она его ждет. Я знаю, что с неделю тому назад она снова ему написала.
Доктор и Клотильда принялись расспрашивать Мартину.
– Да, по правде говоря, сударь, наверняка я сказать не могу, ведь уже четыре года я не видела господина Максима, да и то он пробыл тогда у нас всего два часа перед отъездом в Италию, – с тех пор он мог и измениться… Но мне думается, я все же узнала его со спины.
Разговор продолжался. Клотильда, видимо, радовалась, что это маленькое происшествие нарушило тягостное молчание.
– Ну, что ж, если это Максим, – заключил Паскаль, – он нас навестит!
Это и в самом деле был Максим. Долгое время он отказывался приезжать в Плассан, но все же уступил наконец настойчивым уговорам старой г-жи Ругон, которую беспокоила связанная с Максимом незажившая семейная рана. История была давняя, но с каждым днем она принимала все более серьезный оборот.
Пятнадцать лет назад семнадцатилетний Максим наградил ребенком соблазненную им служанку; над этим легкомысленным поступком созревшего раньше времени недоросля просто посмеялись его отец Саккар и мачеха Рене, уязвленная лишь недостойным выбором пасынка. Служанка Жюстина Мего, кроткая, безответная блондинка, которой тоже исполнилось семнадцать лет, была родом из соседней деревни; ее отослали из Парижа обратно в Плассан, назначив тысячу двести франков ежегодно на воспитание маленького Шарля. Три года спустя она вышла замуж за шорника из предместья Плассана, Ансельма Тома, человека рассудительного и хорошего работника, прельстившегося ее деньгами. Впрочем, Жюстина вела себя безупречно, раздобрела и, казалось, совсем излечилась от кашля, внушавшего опасения из-за плохой наследственности, восходившей к целому поколению алкоголиков. Два других ее ребенка, рожденные в законном браке, мальчик десяти и девчурка семи лет, пухлые и розовые, были совершенно здоровы; Жюстина чувствовала бы себя вполне уважаемой и счастливой женщиной, если бы не беспокойство за Шарля. Несмотря на получаемое вознаграждение, Тома ненавидел этого ребенка, прижитого его женой с другим, и обращался с ним очень грубо, отчего втайне страдала Жюстина, хотя и оставалась по-прежнему безропотной и покорной женой. Не чая души в Шарле, она все же охотно отдала бы его в семью отца.
В пятнадцать лет Шарль казался едва ли двенадцатилетним, а по умственному развитию и разговору ему можно было дать не больше пяти лет. Поразительно похожий на свою прапрабабку, тетю Диду, сумасшедшую из Тюлет, он был строен и грациозен; и при взгляде на его лицо, обрамленное длинными, белокурыми, шелковистыми кудрями, невольно приходили на память последние болезненные отпрыски какой-то угасающей династии. Большие светлые глаза мальчика ничего не выражали, а его красота, отмеченная печатью смерти, внушала смутное беспокойство. У него не было ни ума, ни сердца, и он напоминал маленькую избалованную собачонку, которая трется возле ног хозяина, чтобы ее приласкали. Фелисите, очарованная красотой правнука, в котором, по ее уверениям, она узнавала свою кровь, поместила его на свой счет в коллеж; но через полгода его оттуда выгнали, обвинив в постыдных пороках. Она упорствовала, трижды меняла пансион, но каждый раз Шарля снова изгоняли по той же позорной причине. Он не хотел и не мог усвоить никаких знаний и только оказывал дурное влияние на других детей, так что пришлось взять его из пансиона и держать по очереди у всех родственников. Мягкосердечный доктор Паскаль, поверив, что Шарля возможно исцелить, продержал его у себя около года, после чего прервал бесполезный курс лечения, стремясь уберечь Клотильду от всякого соприкосновения с ним. Теперь, если Шарля не было у матери, – а он там почти не жил, – его можно было найти или у Фелисите, или еще у кого-нибудь из родных; изнеженный, всегда кокетливо одетый, окруженный кучей игрушек, он жил как наследный принц вымирающей королевской династии.
Между тем этот незаконнорожденный ребенок с великолепными белокурыми кудрями доставлял немало неприятностей старой г-же Ругон, и, чтобы избежать плассанских пересудов, она решила уговорить Максима взять сына к себе в Париж. Тогда, по крайней мере, позабудется хотя бы эта грязная семейная история. Но Максим очень долго оставался глух к словам бабушки, так как больше всего на свете опасался усложнить собственную жизнь. После смерти жены он разбогател и, вернувшись после войны в свой особняк на проспекте Буа-де-Булонь, с оглядкой расходовал свое состояние. Из кутежей юных лет он вынес спасительный страх перед известного рода наслаждениями и, главное, раз и навсегда решил избегать волнений и не брать на себя никаких обязательств, чтобы прожить возможно дольше. Уже некоторое время его мучили острые боли в ногах, которые он приписывал ревматизму, и он боялся стать инвалидом, прикованным к креслу. Внезапное возвращение во Францию его отца, размах деятельности Саккара на новом поприще окончательно привели его в ужас. Он хорошо знал этого пожирателя миллионов и содрогался от дурных предчувствий, видя, как, дружески посмеиваясь, отец с простодушным видом старается ему услужить. Неужели наступит день, когда Саккар пустит сына по миру, если тот окажется в его власти, беспомощный, неподвижный. И Максимом овладел такой страх перед одиночеством, что он решился наконец повидать Шарля. Если мальчик покажется ему ласковым, смышленым и здоровым, почему бы не увезти его с собой? Тогда у него будет компаньон, наследник, который защитит его от козней отца. И в своем эгоизме Максим уже видел, как его любят, лелеют, как блюдут его интересы. И все же он, пожалуй, не отважился бы на такое путешествие, если бы доктор не послал его на воды в Сен-Жерве. Оттуда до Плассана ему надо было сделать крюк всего в несколько лье, – вот таким образом он однажды утром внезапно оказался в доме старой г-жи Ругон, свалился как снег на голову; он твердо решил, что, расспросив ее о Шарле и повидавшись с ним, он в тот же вечер снова сядет в поезд.
В два часа, когда Паскаль и Клотильда все еще сидели у фонтана под платановыми деревьями за кофе, неожиданно появилась Фелисите в сопровождении Максима.
– Деточка, смотри, какой сюрприз! Я привела твоего брата!
Взволнованная девушка вскочила с места, вглядываясь в этого похудевшего и пожелтевшего незнакомца, которого с трудом узнавала. Со времени их разлуки в 1854 году она видела его всего два раза, один раз в Париже, другой – в Плассане. Но у нее сохранилось воспоминание о нем как об элегантном, подвижном молодом человеке. Теперь щеки его ввалились, волосы поредели, и в них засеребрились белые нити. Однако мало-помалу Клотильда, несмотря на преждевременную немощь Максима, узнала его тонкие, красивые черты, даже теперь не утратившие дразнящей девической прелести.
– Как хорошо ты выглядишь! – только и сказал Максим, целуя сестру.
– А это потому, что я много бываю на солнце, вот и все!.. До чего же я тебе рада!
Паскаль как опытный врач сразу понял, чем болен Максим. Он тоже поцеловал племянника.
– Здравствуй, мальчик! А ведь она права, только на солнце и чувствуешь себя хорошо, все равно как деревья.
Фелисите стремительно направилась к дому. Вернувшись, она крикнула:
– Разве Шарль не здесь?
– Нет. Вчера он был у нас, – ответила Клотильда. – Но дядя Маккар увез его, он пробудет несколько дней в Тюлет.
Фелисите пришла в отчаяние. Она примчалась сюда, уверенная, что застанет мальчика у Паскаля. Как же теперь быть? С обычным спокойствием доктор предложил отправить дядюшке записку, чтобы он привез Шарля завтра утром. Но когда он узнал, что Максим не хочет ночевать в Плассане и твердо намерен уехать с девятичасовым поездом, ему пришла в голову другая мысль. Он пошлет за наемным ландо, и они вчетвером отправятся к Маккару, чтобы повидаться с Шарлем. К тому же это будет превосходная прогулка. От Плассана до Тюлет нет и трех лье, час туда, час обратно, стало быть, можно провести там часа два, даже если надо вернуться домой к семи часам. Мартина приготовит обед, Максим успеет поесть и не опоздает на поезд.
Но Фелисите встревожилась, явно опасаясь предстоящей встречи с Маккаром.
– Ну, уж нет! Я не намерена ехать туда, того и гляди разразится гроза… Не проще ли послать кого-нибудь за Шарлем?
Паскаль покачал головой. Шарля не так-то просто привезти. Никогда не знаешь наперед, какая муха его укусит, порой он раскапризничается и убежит, словно дикий зверек. И старая г-жа Ругон, в ярости от того, что не могла заранее все подготовить, была вынуждена подчиниться и уступить; ей оставалось только уповать на судьбу.
– В конце концов, делайте как хотите! Бог ты мой, какая незадача!
Мартина отправилась за экипажем, и не было еще трех часов, когда ландо, запряженное парой лошадей, тронулось по дороге в Ниццу, отлого спускавшейся к мосту через Вьорну. Оттуда они свернули влево и километра два ехали вдоль лесистого берега реки. Далее дорога углублялась в Сейское ущелье, узкий коридор между двух огромных утесов, опаленных зноем и пожелтевших под жаркими лучами солнца. В расселинах росли сосны, купы деревьев, казавшиеся снизу пучками травы, окаймляли гребни скал, свисая над пропастью. Это был хаос, первозданное нагромождение каменных глыб, дорога в преисподнюю, с резкими поворотами и осыпями кроваво-красной земли, где царило мрачное безмолвие, нарушаемое лишь шорохом орлиных крыл.
Удрученная Фелисите была поглощена своими мыслями и за все время пути не раскрыла рта. Было душно, солнце палило, пробиваясь сквозь пелену синеватых туч. Разговор поддерживал один только Паскаль, который питал страстную любовь к этой дикой природе и старался передать свою любовь племяннику. Но напрасно он восхищался, показывая ему смоковницы, оливы и ежевику, упрямо растущую на скалах, обращая его внимание на жизнь этих скал, мощного остова земли, из глубин которой словно доносилось какое-то дыхание. Максим оставался равнодушен, весь во власти неосознанного страха перед этими громадами, подавлявшими его своей первобытной величавостью. Он предпочитал смотреть на сидевшую напротив сестру. Мало-помалу он поддался ее очарованию – она казалась такой цветущей, безмятежной и счастливой, ему так нравилась ее красивая, круглая головка, чистые линии высокого лба. Порой их глаза встречались, она нежно улыбалась ему, и это его ободряло.
Но вот дикое ущелье начало приобретать более спокойные очертания: скалистые утесы стали ниже, и теперь ландо катилось между пологими косогорами, заросшими тимьяном и лавандой. Это все еще была пустынная, голая земля то зеленоватого, то лиловатого оттенка, откуда даже еле уловимый ветерок доносил пряные ароматы. Затем, миновав последний поворот, они сразу спустились в ложбину Тюлет, орошаемую прохладными источниками. Вдали расстилались луга, кое-где мелькали деревья. Деревня лежала на косогоре среди олив, а поодаль, немного левее, стоял домик Маккара, и окна его смотрели прямо на юг. Эта же дорога вела к дому умалишенных, впереди уже виднелись его белые стены.
Молчавшая всю дорогу Фелисите стала еще угрюмее: она не любила никого знакомить с дядюшкой Маккаром. Вот еще один родственничек, чья смерть покажется семье избавлением. Для доброй славы Ругонов ему давно бы надо покоиться в земле. Но в свои восемьдесят три года старый пьянчуга не сдавался и, весь пропитанный алкоголем, казалось, законсервировался в спирту. В Плассане о нем шла дурная молва, его считали бездельником и негодяем, и старики шепотом передавали страшную историю об убитых, которые были на совести у него и у Ругонов; рассказывали об его предательстве в смутные декабрьские дни 1851 года, о западне, уготованной им смертельно раненным товарищам, которых он бросил на залитой кровью мостовой. Позднее, вернувшись во Францию, он выговорил себе хорошую должность, но тут же предпочел всему маленькое поместье в Тюлет, купленное для него Фелисите. С тех пор он жил здесь припеваючи, думая только о том, как всеми правдами и неправдами приумножить свои владения, и ухитрился заполучить в подарок поле, на которое давно зарился. И все благодаря тому, что оказал услугу своей невестке в те времена, когда ей предстояло вторично отвоевать Плассан у легитимистов. Это тоже была страшная история – ее передавали друг другу на ухо, – о каком-то сумасшедшем, которого потихоньку выпустили ночью из убежища для душевнобольных, а он из мести поджег собственный дом, где заживо сгорели четыре человека. Но, к счастью, все это относилось к прошлому, и остепенившийся Маккар уже не был грозным бандитом, пугалом всей семьи. Теперь он держался чинно, вел себя как хитрый дипломат и только по-прежнему усмехался так, словно ему на все наплевать.
– Дядя у себя, – сказал Паскаль, когда ландо остановилось.
Одноэтажный домик Маккара, похожий на все провансальские строения, был крыт выцветшей черепицей, а стены окрашены в ярко-желтый цвет. Узкую террасу затеняли шпалеры старых тутовых деревьев с изогнутыми толстыми ветвями. Здесь дядюшка курил летом свою трубку. Услышав стук ландо, Маккар подошел к краю террасы, выпрямившись во весь свой высокий рост; на нем был опрятный костюм из синего сукна и меховой картуз, который он неизменно носил круглый год.
Узнав посетителей, он усмехнулся и крикнул:
– Какое блестящее общество! Очень мило с вашей стороны! Сейчас я попотчую вас чем-нибудь освежительным…
Но появление незнакомого лица возбудило его любопытство. Кто этот приезжий? Что ему здесь надо? Максима представили, но дядюшка сразу же прервал объяснения, которые ему начали было давать, чтобы помочь разобраться в сложном клубке родственных связей.
– Отец Шарля, знаю, знаю! Черт побери! Это же сын моего племянничка Саккара. Тот самый, что так выгодно женился и у которого жена скончалась?
Он вглядывался в лицо приезжего, как видно весьма довольный тем, что в свои тридцать два года Максим уже весь в морщинах, а волосы и борода у него с проседью.
– Да, черт возьми! Все мы старимся! – добавил он. – Но мне грех жаловаться. Я еще хоть куда!
Он не скрывал самодовольного торжества, и его налитое кровью лицо пылало, как раскаленная сковорода. Водка давно уже стала для него все равно что вода, и только восьмидесятипятиградусный коньяк еще немного щекотал его огрубевшую глотку; он поглощал спиртное в таком количестве, что был весь пропитан им, как губка. Алкоголь, казалось, выступал из всех его пор. Когда он говорил, из его рта вместе с дыханием распространялись пары спирта.
– Что правда, то правда, вы, дядя, хоть куда! – сказал восхищенный Паскаль. – И ничего для этого не делаете, вот вы и вправе смеяться над нами… Но знаете, чего я боюсь: как бы вы когда-нибудь, раскуривая трубку, не подожгли самого себя, как чашу с пуншем!
Польщенный Маккар шумно расхохотался:
– Шути, шути, племянничек! Стаканчик коньяка почище всех твоих дурацких лекарств… Надеюсь, вы не откажетесь чокнуться со мной? Пусть люди знают, что дядюшка Маккар принял вас по-родственному. Мне-то наплевать на злые языки. У меня всего вдоволь: хлеба и винограда, оливковых и миндальных деревьев, – под стать любому буржуа. Летом я покуриваю трубку в тени моих шелковиц, а зимой прихожу курить сюда, вот к этой стенке, на солнышке. Гм! за такого дядюшку не приходится краснеть… Клотильда, у меня найдется сироп, если захочешь. А вы, дорогая Фелисите, я знаю, предпочитаете анисовку. Что ж, у меня есть все, поверьте, все, чего бы вы ни пожелали!
Он широко развел руками, словно хотел объять разом все, чем владел; но как только этот старый плут, превратившийся ныне в отшельника, начал перечислять нажитые им богатства, Фелисите насторожилась, не спуская с него глаз, готовая его прервать в любую минуту.
– Спасибо, Маккар, мы ничего не хотим… Мы торопимся… Так где же Шарль?
– Шарль? Ладно, ладно, сейчас! Я понимаю, папаша приехал навестить сыночка… Но это не помешает нам пропустить по рюмочке.
Когда же все наотрез отказались, он обиделся и сказал, злобно усмехаясь:
– Шарля здесь нет. Он в больнице, со старухой.
Маккар подвел Максима к краю террасы, показал ему на большие белые постройки и разбитые между ними сады, похожие на тюремные дворики.
– Глядите, племянник, – прямо против нас три дерева. Так вот: у того, что слева, – во дворе фонтан. А пятое окошко справа на первом этаже – тети Диды. Там как раз и находится мальчонка… Да, я только что отвел его туда.
Это было послаблением, допущенным дирекцией. За двадцать один год пребывания в больнице старуха не причинила ни малейшего беспокойства сиделке. Она проводила целые дни в кресле, глядя прямо перед собой, всегда спокойная и тихая; мальчик охотно бывал у нее, да и старуху, видимо, это занимало, – почему на такое нарушение правил смотрели сквозь пальцы и иногда на два-три часа оставляли у нее Шарля, поглощенного вырезыванием картинок.
Новое препятствие еще ухудшило настроение Фелисите. Когда Маккар предложил отправиться за мальчиком всей компанией, впятером, она рассердилась:
– Что за нелепость! Ступайте один и возвращайтесь поскорее. Мы не можем терять времени…
Фелисите еле сдерживала кипевший в ней гнев, и это забавляло дядюшку; почувствовав, что он ее раздражает, он стал настаивать на своем, не переставая издеваться.
– Черт побери! Да ведь нам, дети мои, представляется случай повидать старуху матушку, нашу общую прародительницу. Тут уж отрекаться не приходится, все мы пошли от нее, и хотя бы из простой учтивости следует навестить ее и пожелать ей доброго здоровья, ведь мой племянничек прибыл издалека и небось позабыл, когда видел ее в последний раз. Что до меня, я от нее не отступаюсь, черт меня подери, нет! Она слабоумная, не спорю; но немногие могут похвалиться мамашей, которой перевалило за сто, и поэтому стоит оказать ей немного уважения.
Наступило молчание. Всем стало не по себе. Клотильда, не проронившая до сих пор ни слова, взволновалась и заговорила первая:
– Вы правы, дядюшка, мы отправимся к ней все!
Даже Фелисите была вынуждена уступить. Все снова уселись в ландо. Маккар поместился рядом с кучером. Побледневший от усталости и волнения Максим во время короткого пути расспрашивал Паскаля о Шарле, но под мнимой отцовской заботой скрывалось возраставшее беспокойство. Смущенный властными взглядами матери, Паскаль смягчил правду. Господи, да просто мальчик не отличается крепким здоровьем, поэтому его охотно оставляют на целые дни у дядюшки в деревне, но никакой особой болезни у него нет. Паскаль умолчал, что одно время он надеялся укрепить мальчика, впрыскивая ему экстракт нервного вещества, но пришлось от этого отказаться, так как он постоянно наталкивался на одну и ту же неприятность: малейший укол вызывал у Шарля кровотечения, которые приходилось останавливать тугой повязкой; капельки крови, проступавшие на коже, словно росинки, свидетельствовали о дряблости тканей – следствии вырождения. В особенности мальчик был подвержен кровотечениям из носа, таким внезапным и обильным, что в любую минуту мог истечь кровью, поэтому и нельзя было его оставлять одного. В заключение доктор успокоил Максима, сказав, что все же не теряет надежды: умственные способности Шарля пока дремлют, но, быть может, пробудятся, если он попадет в духовно более развитую среду.
Наконец они подъехали к больнице. Маккар, который все время прислушивался к словам Паскаля, сказал, слезая с козел:
– Мальчонка очень добрый, очень. Да к тому же красив, как ангел!
Максим побледнел еще больше и задрожал, несмотря на удушающую жару, но не задавал больше вопросов. Он оглядел обширные корпуса больницы, многочисленные строения, отделенные друг от друга садами – для мужчин и для женщин, для тихих и для буйнопомешанных. Всюду было безупречно чисто, унылое безмолвие нарушалось только шумом шагов и звяканьем ключей; старый Маккар знал всех сторожей. Впрочем, двери раскрывались не только перед ним, но и перед доктором Паскалем, получившим разрешение лечить некоторых больных. Они прошли по галерее, свернули во двор; тетя Дида жила в одной из комнат первого этажа, оклеенной светлыми обоями, обставленной кроватью, шкафом, столом, креслом и двумя стульями. Сиделка, которой не разрешали ни на минуту покидать свою подопечную, как раз отлучилась. И в комнате за столом сидели только безумная, неподвижно застывшая в своем кресле, и напротив нее, на стуле, – мальчик, занятый вырезыванием картинок.
– Войдите, войдите! – повторял Маккар. – Бояться нечего! Она очень тихая.
Прародительница Ругонов Аделаида Фук, которую ее потомки – целое племя – звали ласковым именем тетя Дида, даже не повернула головы, когда они вошли. С молодых лет она была подвержена тяжелым истерическим припадкам. Пылкая, доходившая в любви до исступления, она, несмотря на повторявшиеся время от времени приступы, дожила до почтенного возраста – восьмидесяти трех лет, когда ужасное горе, глубокое душевное потрясение ввергли ее в безумие. Это случилось двадцать один год тому назад, и с тех пор ее сознательная жизнь приостановилась, умственные способности угасли, – исцеление было невозможным. И теперь, в возрасте ста четырех лет, помешанная старуха с окостеневшим мозгом, равнодушная ко всему на свете, так и жила здесь, забытая всеми; ее безумие могло продолжаться нескончаемо долго, не приводя к смерти. Между тем вместе со старческой дряхлостью наступила и атрофия мышц. Время как будто съело ее плоть, кости были покрыты только кожей, тетя Дида так ослабела, что приходилось переносить ее с кровати на кресло. Превратившись в пожелтевший скелет, высохший, как столетнее дерево, от которого осталась только кора, она все еще держалась прямо в своем кресле, а на ее длинном худом лице жили только глаза. Она не спускала взгляда с Шарля.
Клотильда приблизилась, испытывая легкую дрожь.
– Тетя Дида, это мы… Мы пришли вас навестить. Разве вы не узнаете меня? Я ваша правнучка, я забегаю иной раз, чтобы вас проведать…