Посвящается моему мужу, прямому потомку настоящего Джона Лоури, и вождю Вашаки, который предсказывал, что о нем будут писать книги
Оригинальное название: Where the lost wander
Text Copyright © 2020 by Amy Sutorius Harmon
This edition is made possible under a license arrangement originating with Amazon Publishing,
www.apub.com in collaboration with Synopsis Literary Agency.
© ООО «Клевер-Медиа-Групп», 2022
КОЛЕСО РАЗВАЛИЛОСЬ. С тех пор как мы отправились в путь в мае, это случалось уже не раз: то ось отвалится, то обод треснет. Но сейчас перед нами лежит долгий путь через сухую землю, где нельзя даже дать животным попастись, – не лучшее место для стоянки. Однако выбора у нас не было. Папа и мой брат Уоррен уже много часов возятся с колесом, а мистер Бингам помогает им. Уиллу и Уэббу велено высматривать Уайатта и Джона, но стоит ясный, солнечный и теплый день, так что мальчишки играют в прятки среди камней и колючих кустиков шалфея, гоняясь друг за другом. Я им не мешаю. У меня нет сил, чтобы ругаться или искать им занятие получше. Уилл держит в руках лук – подарок Джона. Я смотрю, как мой братец целится в воображаемого врага. Стрела срывается с тетивы, свистит в воздухе и летит куда-то вниз, в овраг. Уилл уверенно и метко выпускает еще несколько стрел, а потом ныряет за очередной каменистый выступ. Уэбб следует за ним по пятам, как верный щенок, с нетерпением ожидая своей очереди. В последние несколько недель почти все время светило солнце. Я бы не отказалась от прохладного ветерка или даже снежных хлопьев, которые можно поймать языком, хотя зима совсем не подходит для путешествия в повозках.
Младенцы тоже не подходят, но прямо сейчас Элси, жена Гомера Бингама, рожает, лежа в своей повозке, пока мужчины пытаются починить нашу. Караван ушел вперед. Нас обещали подождать у ручьев, до которых якобы всего день пути, нужно только догнать остальных по колее. Но мы и так уже на добрую милю отошли от основной колеи: прошлым вечером пришлось свернуть с дороги, чтобы найти воду и пастбище. Вот тогда-то у папы сломалось колесо, а Элси Бингам объявила, что ни шагу больше не сможет пройти. Ей все равно придется идти дальше. Не сегодня, но завтра точно. Придется снова перебираться через перевалы и переправляться через реки. Когда мама родила малыша Ульфа, она уже на следующий день была на ногах.
Я молилась, чтобы Бог послал мне сестренку. Как же я молилась! У мамы и так уже было четыре сына, а я не смогу оставаться с ней всегда. Мне двадцать, я уже успела выйти замуж и овдоветь, к тому же, когда мы доберемся до Калифорнии, я займусь собственными планами. Маме нужна была еще одна дочь – те, что умерли в младенчестве, не считаются, – чтобы помогать по хозяйству, когда я не смогу этого делать. Увы, мои молитвы не были услышаны: Господь послал маме еще одного сына, а мне еще одного брата. Но я недолго предавалась разочарованию. Стоило мне увидеть малыша Ульфа, который корчился, заливался плачем и боролся за каждый вдох, и я приняла его. Это был мой ребенок. Наш. Часть семьи.
– Он так похож на тебя в детстве, Наоми! – воскликнула мама. – А что, он вполне мог бы сойти за твоего собственного ребенка.
Мне и впрямь с самого начала казалось, что это мой сын, но, лишившись мужа, обремененная заботами о братьях, я не задумывалась о том, когда сама заведу малышей. Однако мама говорит, что уже много лет видит во сне моих детей.
Маме снятся очень яркие сны. Папа говорит, что это видения, как у Иосифа в Библии, того самого, что носил разноцветный плащ и был продан в рабство в Египет. Отец даже купил маме плащ как у Иосифа – из овечьей шерсти, раскрашенной в разные цвета и сотканной в единое полотно, – чтобы ей было что надеть по пути на Запад. Та пожурила его за лишние траты, но явно была рада.
Погода стоит жаркая, но мама по-прежнему не снимает плащ. Ей все время холодно, а малыш Ульф вечно голоден. Она говорит, что ее старое изношенное тело не готово было выкармливать еще одного ребенка. Но Господь рассудил иначе. Господь и наш папа. Я сказала отцу, что пора бы оставить маму в покое. Я искренне хотела промолчать, но иногда стоит мне что-то подумать, и слова сами срываются с губ. Папа до сих пор меня не простил, а мама страшно ругалась:
– Наоми Мэй, если я захочу, чтобы мой муж оставил меня в покое, мне ничто не мешает самой ему об этом сообщить!
– Я знаю, мам. Ты всегда говоришь что думаешь. Я вся в тебя.
Это ее рассмешило.
До меня доносится голос мамы. Она говорит бедняжке Элси Бингам, чтобы та встала на колени. Я прячу в сумочку блокнот в кожаном переплете и карандаш, беру Ульфа и несу его к Герте, нашей козе, которая пасется вместе с выпряженными из повозок волами. Мама попросила меня забрать малыша: его плач нервировал Элси, да и места мало. Трава вокруг дороги редкая, и все, что здесь росло, уже съедено под корешок. Между камней пробивается ленивый родничок. Животные столпились вокруг него.
Я дергаю Герту за вымя, но та даже не поднимает головы от мелкой лужицы, из которой пьет. Я ловлю в ладонь теплую струйку молока, обтираю им вымя, а потом подношу Ульфа к козе, чтобы его голодные, изогнутые в форме лука губки обхватили сосок. Если присесть и положить малыша к себе на колени, можно доить животное и кормить ребенка одновременно. Со временем я успела приловчиться, а Герта привыкла и уже не пытается убежать. Я никогда раньше не встречала таких покладистых коз; обычно они возмущенно вопят, точно израильтяне, когда Моисей уничтожил их золотого тельца.
Герта блеет, чем сбивает меня с толку. Я замираю. Звук повторяется. Это не Герта.
– Элси родила, – говорю я малышу Ульфу.
Тот смотрит на меня снизу вверх. Мама говорит, что со временем его глаза станут такими же зелеными, как у меня.
– Слава богу, – выдыхаю я.
Моим словам вторит мистер Бингам.
– Слава богу! – гремит его голос.
Мужчины выпрямляются, забыв про сломанное колесо. Папа издает торжествующий возглас и хлопает мистера Бингама по спине, радуясь за него и бедняжку Элси. До меня доносится еще один клич. Я не обращаю внимания – меня отвлекает малыш, который вертится у меня на коленях, и мысли о новом младенце, только что пришедшем в мир. Наверное, это Уэбб и Уилл присоединились к общему ликованию. Стоит мне подумать об этом, как я встревоженно вскидываю взгляд. Нет, звуки не похожи на голоса моих братьев. Кругом холмы, овраги и валуны – множество мест, где можно спрятаться. Из-за ближайшего утеса возникают индейцы верхом на лошадях – вооруженные копьями, украшенные перьями – и обрушиваются на нас. Один из воинов окровавленными руками зажимает рану на животе, из которой торчит стрела. Я цепенею, не веря своим глазам. Не мог ли Уилл случайно его подстрелить?
Герта вырывается и убегает. Я успеваю заметить, что молоко продолжает капать из вымени, оставляя влажные следы на сухой земле. Волы тоже разбегаются, а я не могу пошевелиться. У меня на глазах индейцы набрасываются на папу, Уоррена и мистера Бингама. Взъерошенные, с закатанными рукавами и пыльными потными лицами, мужчины успевают лишь растерянно уставиться на налетчиков. Отец падает, даже не вскрикнув, Уоррен пятится, протестующе выставив перед собой руки. Мистер Бингам пытается прикрыть голову, но безуспешно: дубинка с жутковатым звуком разбивает ему лицо, и он падает ничком в придорожные кусты.
Я прижимаю Ульфа к груди, застыв с разинутым ртом. Передо мной вырастает воин. Его волосы развеваются, обнаженный торс блестит, а рука сжимает дубинку. Я хочу зажмуриться и зажать себе уши, но оцепенение не позволяет мне этого сделать. Я могу лишь смотреть прямо на него. Он издает яростный вопль и заносит дубинку. Я слышу, как меня зовет мама: «Наоми! НА-О-МИ!» Но последний слог резко обрывается.
Меня сковал лед, но уши горят огнем: каждый крик боли и каждый победный клич достигают моих барабанных перепонок и отзываются многократным эхом. Воин пытается вырвать у меня Ульфа, но я не отпускаю – не потому что сильная, просто руки окаменели от ужаса. Я не могу отвести взгляд от своего палача. Тот что-то говорит, но для меня его речь лишь набор бессмысленных звуков. Я продолжаю смотреть. Воин заносит дубинку над моей головой. Я прижимаюсь щекой к кудрявой макушке Ульфа. Тупой безболезненный удар оглушает и ослепляет меня.
Время ускоряется и вновь замедляется. Мое собственное дыхание отдается у меня в ушах. Я чувствую, как прижимаю к груди Ульфа и в то же время будто поднимаюсь над собственным телом и откуда-то сверху вижу последствия резни. Папа и Уоррен. Мистер Бингам. Индеец со стрелой в животе тоже мертв. Разноцветные перья трепещут под мирным синим небом. Это и впрямь стрела Уилла. Теперь я в этом уверена, но я нигде не вижу ни его самого, ни Уэбба.
Мертвого индейца закидывают на спину лошади. Мрачные лица его спутников искажены гневом. Они ничего не берут из повозок: ни муку, ни сахар, ни бекон. Не берут и волов, которые остаются мирными даже посреди резни. Но остальных животных индейцы уводят с собой. И меня. Меня и малыша Ульфа. Повозки они сжигают.
Усилием воли я пытаюсь подняться ввысь, к небу, где меня ждут мама, папа и Уоррен. Некоторое время я провожу в блаженном забытьи, в полупрозрачном бреду. Но я не умерла. Я иду вперед, по-прежнему держа Ульфа на руках. Что-то дергает и тянет меня вниз, сокращая расстояние между моим парящим сознанием и шагающим телом. Натяжение усиливается, и я понимаю, что у меня на шее веревка. Веревка натягивается, когда я спотыкаюсь, и снова ослабевает, стоит мне выпрямиться. На негнущихся ногах я бреду следом за пегим пони. Пятна на его крупе напоминают кровь, которая пропитала парусиновые стены повозки Бингамов. Как же много было крови! И криков. Крики, вопли… А потом тишина.
Сейчас тоже тихо, и я не знаю, как долго иду в этом странном полузабытьи, глядя перед собой невидящим взглядом, прячась от осознания происходящего. Внезапно накатывает жуткая тошнота. Она застает меня врасплох. Я падаю на колени, и каша, которую я съела на завтрак много часов назад, оказывается на земле. Травинки, над которыми я наклонилась, щекочут мне лицо. Ульф заходится плачем. Веревка у меня на шее натягивается, и перед глазами все плывет. Чья-то рука хватает меня за косу, заставляя приподняться. Индейцы начинают спорить между собой, выхватив оружие. Ульф все кричит не умолкая. Я прижимаю его к груди, трусь щекой о его щечку и говорю ему на ухо:
– Тише, Ульф.
Звук моего голоса пугает нас обоих. Я не знаю, почему до сих пор жива. И почему жив Ульф. Моя кожа горит в ожидании боли. Я готовлюсь к тому, что в любую секунду мне рассекут лоб клинком. Этого не происходит. Я поднимаю взгляд на ближайшего индейца. Тот с шипением подносит кончик ножа к моему лицу, чуть ниже правого глаза. Я чувствую боль от укола. Из ранки выступает кровь. Тяжелая капля медленно ползет вниз по щеке. Его спутники улюлюкают, и эти крики заглушают плач Ульфа. Я вскакиваю на ноги и пытаюсь бежать, но веревка на шее дергает меня назад, и я падаю в собственную рвоту.
Человек, который порезал мне щеку, снова запрыгивает на лошадь. Мы продолжаем путь. Теперь с высоты за мной наблюдает лишь мой собственный страх, сама же я проваливаюсь в милосердное оцепенение. Ни мыслей, ни боли. Я по-прежнему держу брата на руках, а где-то там, у меня за спиной, вместе с дымом горящих повозок растворяется в небе вся моя жизнь.
Май 1853
ОНА СИДИТ НА КРАЕШКЕ бочки прямо посреди широкой улицы – желтое платье и белая шляпка придают ей сходство с цветком – и наблюдает за толпой прохожих. Все куда-то торопятся, пыльные и недовольные, а она сидит, чинно выпрямив спину, сложив руки на коленях, и смотрит на всех, как будто ей самой спешить некуда. Может, ей велено стеречь содержимое бочки. Впрочем, нет, я припоминаю, что бочка стояла здесь и вчера, и позавчера, и уверен, что в ней ничего нет.
У меня на голове новая шляпа, а на ногах новые сапоги. В руках я несу стопку холщовых рубашек и штанов, которые затолкаю в седельные сумки в довесок к кофейным зернам, табаку и бусинам, они пригодятся мне на пути в Форт-Кирни. Возможно, меня привлекает яркий цвет ее платья или женственная фигура, или просто дело в том, что она единственная сидит неподвижно посреди спешащей толпы. Так или иначе, я замираю, заинтригованно наблюдая за ней и перекладывая свою ношу из руки в руку.
Через несколько мгновений ее взгляд останавливается на мне. Я не отвожу глаз – не из гордости или высокомерия, хотя знаю, что отца, к примеру, раздражает мой прямой взгляд. Но я уставился на нее просто из чувства самосохранения: мне важно понять, с кем я имею дело. Она, похоже, удивляется, что я продолжаю смотреть. Потом улыбается. Эта приветственная улыбка и красивые губы приводят меня в замешательство, и я отвожу взгляд. И тут же хмурюсь, осознав, что сделал. Я позволил ей сбить меня с толку, смутился, точно Котелок, мой мамонтовый осел. Я тут же вновь поднимаю взгляд. Шея горит, в груди становится тесно. Она спрыгивает с бочки и идет ко мне. Я слежу за ее приближением. Мне нравится грация ее движений, упрямый подбородок, но я знаю, что любуюсь впустую. Вероятно, она просто пройдет мимо, прошуршав юбками и похлопав ресницами, намеренно проявляя безразличие, как свойственно большинству красивых женщин. Но нет, она останавливается прямо передо мной и протягивает руку, продолжая улыбаться и спокойно смотреть на меня без малейшего кокетства.
– Здравствуйте. Я Наоми Мэй. Мой папа купил мулов у вашего отца, мистера Джона Лоури. Или вас обоих зовут Джон Лоури? Кажется, папа что-то такое говорил.
Ее ладонь перепачкана, кончики пальцев черные, а ногти короткие, как у меня. Грязная рука совсем не сочетается с ее аккуратным нарядом и светлой кожей. Она замечает, как я смотрю на ее пальцы, и слегка морщится. Закусывает губу, будто расстроена, что я заметил, но руку не убирает. Я не принимаю рукопожатие и не отвечаю на вопросы. Вместо этого я приподнимаю шляпу свободной рукой, чтобы приветствовать даму, но не касаясь ее.
– Мэм.
Она продолжает улыбаться, но руку опускает. У нее удивительно зеленые глаза, россыпь коричневых веснушек покрывает щеки и нос. Красивый прямой нос приятной формы. Да и все в ней приятно глазу. Мне хочется провести пальцем по собственному носу и нащупать горбинку на переносице. Я тут же чувствую себя глупо. С чего вдруг мне сравнивать себя с хрупкой белокожей женщиной? Мы молча рассматриваем друг друга, и я вдруг осознаю, что не помню, о чем она спрашивала и что говорила. Кажется, я даже собственное имя успел забыть.
– Вы ведь мистер Лоури, верно? – помедлив, мягко уточняет она, будто услышав мои мысли.
Потом до меня доходит, что она просто повторила вопрос.
– Э-э, да, мэм.
Я снова приподнимаю шляпу, извинившись, делаю шаг в сторону и удаляюсь. С губ срывается тихое ругательство. Оно словно покалывает язык, но я сглатываю и иду дальше. Я мужчина, мне свойственно обращать внимание на хорошеньких женщин. Тут нечего стыдиться и не о чем задумываться. Но она не просто хорошенькая. Она меня заинтересовала. Мне хочется оглянуться.
Сегодня в Сент-Джозефе царит суета. Стоит весна, караваны переселенцев готовятся отправиться на Запад. За прошедшие две недели мой отец продал больше мулов, чем за всю прошлую весну. Все хотят купить мулов Лоури, но мы уже распродали своих и за тех, что продаем сейчас, с которыми мы не работали, а просто выкупили, не отвечаем. Отец сразу говорит покупателям, что это не мулы Лоури, и отдает их дешевле. Интересно, какие животные достались ее отцу: наши или совсем зеленые, только что купленные с рук? Она знает, кто я такой, хотя я ее никогда раньше не видел. Я бы запомнил.
Я оглядываюсь. Ничего не могу с собой поделать. Она смотрит на меня, чуть наклонив набок голову в шляпке, сцепив руки перед собой и прижав их к подолу слегка выцветшего желтого платья. Она снова улыбается, точно ее вовсе не расстроило, что я отказался с ней разговаривать. Да и с чего ей расстраиваться? По мне и так видно, что она меня заинтересовала. Я чувствую себя последним болваном.
Она так и стоит посреди улицы. Вокруг нее куда-то торопятся прохожие, повозки и лошади, мужчины таскают мешки с мукой, женщины водят за собой детей. Она знает мое имя, и это почему-то меня тревожит, несмотря на то, что меня с самого детства зовут Джоном Лоури. Меня назвали в честь отца, тоже Джона Лоури, хотя он меня стыдится. Или, может, ему стыдно за себя. Не знаю. Его жена, Дженни, всегда называет меня Джон Лоури – не Джон и не Джонни, – чтобы почаще напоминать нам обоим, кто я такой. В племени моей матери меня называли Две Ноги. Одной ногой в мире белых, другой – в мире пауни. Но я не разделился пополам, не освоился в обоих мирах. Нет, я остался чужим и тут, и там.
Мать дергает меня за волосы, исступленно, яростно, с неожиданной жестокостью. Я кричу, и она падает на колени, опустив голову. Ровный пробор между ее косами – словно дорога, ведущая вниз. Я касаюсь этой линии, чтобы напомнить матери, что я все еще здесь. Из ее груди вырывается тихий вой, как будто я причиняю ей боль.
– Джон Лоури, – говорит мама и хлопает ладонями по деревянным половицам, словно подчеркивая свои слова.
Белая женщина комкает в руках фартук, а мужчина, сидящий у очага, молчит.
– Джон Лоури. Сын. Джон Лоури, – настаивает моя мать, а я не понимаю, что она пытается этим сказать.
Мне немного знаком язык белых. Мама берет меня с собой, когда ходит на работу к ним в дома и на фермы.
– Сын жить здесь, – решительно требует она.
– Мэри! – восклицает белая женщина и тянет к ней руки.
Я не раз слышал, как другие тоже называли ее Мэри. Мама мотает головой и стонет, повторяя свое имя на языке пауни. Она снова встает и дергает меня за волосы, прямо как детвора в деревне. У меня кудри – у пауни таких не бывает. Я ненавижу свои волосы, но мама никогда раньше так не делала.
– Белый ребенок, – говорит она. – Джон Лоури. Сын. – Мать указывает на моего отца. – Сын.
Я прогоняю эти воспоминания и открываю дверь в лавку отца, больше не оглядываясь, чтобы проверить, осталась ли девушка стоять посреди улицы. В передней части магазина мой отец торгует снаряжением – всем, что необходимо, чтобы запрячь животных в повозку, а на заднем дворе – мулами. Там сооружены загоны и стойла, а на соседней улице стоит двухэтажный дощатый дом – владения Дженни. Мой отец сумел разбогатеть с тех пор, как прибыл в Сент-Джо[1] с одним ослом, двумя кобылами, тремя детьми и женой, которая была против переезда.
Дженни могла бы выгнать меня. И мою мать тоже. Но она этого не сделала. Я был никому не нужен: ни маминому племени, ни народу отца. Но в доме Дженни меня не презирали, не били и не морили голодом. Она заботилась о нас. О нем. И продолжает заботиться. В хозяйстве все налажено, на столе всегда ждет еда. Отец, в свою очередь, тоже заботится о ней: дает пропитание и кров, принимает решения. Впрочем, точно так же он заботится о мулах и кобылах. Осмелюсь предположить, что они ему больше по нраву. Отец никогда не бывал с нами жесток, ни разу не поднял руку ни на меня, ни на семью, однако он холоден и молчалив. Раньше я его боялся и старался всегда следить за ним, чтобы держаться на расстоянии.
Я обнаруживаю, что отец один в лавке. Это редкость. Он предпочитает работать с животными. Лерой Перкинс торгует снаряжением, а мы с отцом продаем мулов. На время моего отсутствия ему придется нанять нового помощника. Я буду скучать по лавке. В загонах пахнет хаосом – по́том и лошадьми, пылью и навозом, а здесь – порядком, выделанной кожей, маслом и железом. Я втягиваю носом этот чистый аромат и задерживаю дыхание. На выдохе с моих губ срывается вопрос:
– Ты продал мулов человеку по фамилии Мэй?
Отец поднимает на меня нечитаемый взгляд. Мне знакомо это выражение лица. Он думает. У моего отца голубые глаза и красные щеки. В детстве он казался мне огромным, хотя теперь я такого же роста. И такого же телосложения: высокий, широкоплечий, узкобедрый, с длинными ногами, большими ступнями и крепкими руками. Мне не достались его льдистые глаза и соломенные – теперь уже седые – волосы, но двигаюсь я так же, как он. Та же походка. Та же осанка. Я научился быть похожим на него или, может, с самого начала был на него похож. Теперь я уже не боюсь его. Я просто устал жить в его тени.
– С ним, возможно, была дочь, – добавляю я, стараясь, чтобы мое лицо ничего не выдало.
Но, боюсь, отца не проведешь. Его напряженно наморщенный лоб разглаживается.
– Уильям Мэй. С ним была вся его семья. Куча детей, некоторые взрослые, другие помладше, и жена, судя по всему, ждет еще одного.
Я молчу, думая о Наоми Мэй, ее желтом платье, зеленых глазах и веснушках на переносице.
– А что? – отрывисто спрашивает отец, будто ждет дурных вестей.
– Хорошие ему достались мулы?
– Не наши. Но хорошо сочетаются друг с другом. Надежные, привычные к повозкам и людям. Повозки у него тянут волы. Мулов он купил на всякий случай. Бо́льшую часть времени на них будут ехать верхом или перевозить мелкие грузы.
Я киваю, удовлетворенный таким ответом.
– Теперь я вспомнил его дочь. Блестящие глаза. Задает много вопросов. – Отец снова поднимает взгляд на меня. – Хорошенькая.
Я фыркаю, изображая безразличие. Мы с отцом никогда не обсуждаем женщин и вообще не тратим время на пустую болтовню. Обычно мы говорим только о мулах – на этом все. Поэтому меня удивляет это неожиданное замечание.
– Они пойдут с караваном Эбботта, так что ты сможешь присмотреть… за мулами. Раз они тебя так тревожат, – добавляет он.
Я киваю, стараясь не выдать свое волнение. Грант Эбботт, брат Дженни, считает себя траппером[2], хотя занимался охотой совсем недолго. В сорок девятом он отправился в Калифорнию, но разбогатеть так и не сумел. Он уже три раза бывал в Орегоне и наконец решил, что сопровождать переселенцев выгоднее, чем промышлять охотой и золотоискательством. К тому же этот малый просто не способен сидеть на месте. Он уговорил меня отправиться с ним в Форт-Кирни, по ту сторону реки Платт. Я уже раз десять перегонял туда мулов. Всякий раз я думал, не продолжить ли мне путь на Запад, и всякий раз возвращался в Сент-Джо к отцу.
Если я иду с караваном, мне не нужно нанимать помощника, а Грант Эбботт заплатит мне за помощь в охране и других делах, да и несколько лишних мулов могут быть полезны. С большим караваном всегда проще и безопаснее, хотя двигаться приходится намного медленнее. Я всегда обходился без неприятностей. Я хорошо управляюсь с животными, ни к кому не лезу, хорошо работаю. Я простой погонщик мулов, а мой слегка необычный вид, как правило, никого не смущает. Только однажды меня обозвал «грязным краснокожим» человек, который сам никогда не мылся. Но через два дня он умер от холеры, потому что поленился подняться выше по течению за чистой водой.
– Ты готов? – спрашивает отец, хотя и так знает, что я готов.
Мулы, которых заказал капитан Демпси, уже стоят в отдельном загоне, чтобы их случайно не продали. Они навьючены и накормлены, а грузы, которые они повезут, в том числе мое снаряжение, уже собраны. Я показываю свою ношу:
– Мне осталось только это отнести. Рубашки и штаны. Пойдут на обмен.
– Холстина намного удобнее замши, – соглашается отец. Он сегодня удивительно разговорчив, я уже не знаю, что и думать. – Дженни просила напомнить тебе, чтобы ты зашел домой постричься, – добавляет он.
– Прямо сейчас схожу к ней, – покладисто отвечаю я.
Дженни никогда не забывает о подобных вещах. Когда у меня слишком отрастают волосы, я становлюсь больше похож на пауни, чем на сына мистера Лоури, и окружающих это настораживает. Поэтому я коротко стригусь и аккуратно причесываюсь. Я не носил длинные волосы с детства. Когда я только попал в дом к отцу, Дженни попыталась распутать мои колтуны, но в итоге просто их остригла. С тех пор мои кудри так и не отросли. Долгое время я был уверен, что они ушли вслед за моей матерью вместо меня.
Дженни предложила мне называть ее мамой, но я не могу. Я понимаю, что она просит об этом не из гордости или стыда. Просто всем нам удобнее, чтобы другие люди считали меня ее сыном. Дженни светлокожая, но глаза у нее карие, а волосы каштановые. Жители Сент-Джо думают, что я пошел в нее, а не в отца, хотя я намного смуглее. Ну или они просто предпочитают не задаваться такими вопросами. Девочки – мои единокровные сестры – унаследовали от отца цвет глаз, а волосы у них светлее, чем у Дженни. Я обращаюсь к ней по имени, когда рядом никого нет. При чужих людях я называю ее «мэм» или вообще никак. Для меня назвать ее матерью – это все равно что отречься от той девушки-пауни с тяжелыми косами и кривой улыбкой.
Моя мать отворачивается и уходит прочь, приказав мне остаться. Я бегу за ней. Ее худые руки решительно отталкивают меня. Лицо застыло, подбородок упрямо выпячен. Глаза яростно сверкают. Я много раз видел это выражение на ее лице и знаю, что она не уступит, но мне все равно. Я не отстаю. Мать хватает меня за спутанные волосы и снова подводит к мужчине, который выскочил из дома вслед за нами. Она показывает на него, затем на меня. И опять пытается уйти. Я все равно плетусь за ней, и тогда она садится, скрестив ноги, положив руки на колени и глядя прямо перед собой. Я устраиваюсь рядом. Так мы сидим всю ночь, пока моя мать притворяется, что не видит меня. Она больна. С каждым вдохом в ее груди что-то трещит, словно погремушка лекаря; кожа горячая на ощупь, но мама не жалуется. После того как она, несмотря на все просьбы, отказывается сойти с места или вернуться в дом, белый человек приносит нам одеяла. Утром я просыпаюсь под открытым небом. Мамин взгляд давно остановился, а тело остыло.
Белый человек уносит ее, а его жена ведет меня в дом. Внутри меня пустота: в груди, в голове, в глазах. Я не плачу, потому что внутри ничего нет. Я уверен, что мне все это снится. Две девочки с тонкими косичками, едва доходящими до плеч, пристально смотрят на меня. Они маленькие, младше меня, а глаза у них такие же голубые, как у белого мужчины, который унес мою мать. А вот белая женщина темноглаза и темноволоса, как я, хотя кожа у нее белая, как луна, а щеки розовые. Я предпочитаю смотреть на нее, а не на голубоглазых детей и надеюсь, что она успеет покормить меня до того, как я проснусь. У меня внутри пусто.
– Это индеец, мамочка? – спрашивает у белой женщины одна из девочек.
– Это мальчик, у которого нет семьи, Сара.
– Значит, мы станем его семьей?
У младшей девочки не хватает двух зубов, поэтому она шепелявит, но я легко ее понимаю. Я часто проводил время с белыми детьми.
– А как его зовут? – спрашивает беззубая малышка.
– Его зовут Джон Лоури, Хэтти, – отвечает белая женщина.
– Это не индейское имя, – морщится Сара. – Так зовут папу.
– Да. Просто он папин сын, – мягко объясняет женщина.
Я начинаю плакать. Из моего горла вырывается вой, и девочки зажимают уши. Младшая заходится плачем вместе со мной, и у меня внутри уже не пусто. Меня переполняют ужас и вода. Она льется у меня из глаз и изо рта.
– Ты вернешься, Джон? – спрашивает отец.
Он смотрит на учетную книгу, лежащую перед ним, но его рука, сжимающая карандаш, неподвижна. Я ничего не понимаю.
– Я буду где-то через час. А где Лерой? Ты хочешь, чтобы я помог на заднем дворе?
– Нет. Не сейчас. Я не об этом. Ты вернешься… в Сент-Джо?
Я сжимаюсь, услышав эти слова, точно он говорит, что не хочет, чтобы я возвращался. Но потом отец поднимает взгляд, и я вижу, как в его глазах, словно солнце на поверхности воды, блестит напряжение. Его лицо кажется бесстрастным, слова звучат безразлично, но в глазах плещутся переполняющие его чувства, и это сбивает меня с толку.
– Куда же я денусь? – говорю я.
Отец кивает, как будто ему достаточно такого ответа. Я решаю, что разговор окончен, и поворачиваюсь к двери, но он вдруг продолжает:
– Я бы понял, если бы ты решил не возвращаться. Мир большой. – Отец приподнимает руку, указывая на все, что находится к западу от широкой реки Миссури, которая протекает рядом с Сент-Джозефом. – Я слышал, что рядом с Форт-Кирни есть деревня пауни.
– Ты хочешь, чтобы я ушел жить к пауни? – Мой голос звучит так сухо, что не выдает чувств, спрятанных глубоко внутри, как подземная река. – Думаешь, там мое место?
Его плечи слегка опускаются.
– Нет. Я этого не хочу.
У меня вырывается недоверчивый смешок. Не то чтобы я злился. На мою долю не выпало никаких немыслимых страданий. Мне не за что мстить отцу, и я не пытаюсь его уязвить. Но все это неожиданно, и я вдруг обнаруживаю, что мое удивление пронизано болью.
После смерти матери я иногда убегал в деревню пауни, чтобы навестить бабушку, но остальные жители племени не питали ко мне теплых чувств и ждали, что я им что-нибудь принесу. Они голодали, а я нет. Однажды я украл у Дженни всю муку и сахар, чтобы пауни меня приняли. Я знал, что отец купит еще, а у моих соплеменников ничего не было. Дженни, не пряча слез, высекла меня прутом, а сестры смотрели на порку из окна. Она сказала, что, если не накажет меня, я продолжу в том же духе. А я все равно продолжал, несмотря на порку. Отец всякий раз добывал еще еды, хотя на это уходило немало времени, и порой мы неделями обходились без хлеба.
Вскоре после этого мы переехали в Сент-Джозеф, и отец продал все, что имел, чтобы купить хорошего осла для разведения мулов. Индепенденс, находившийся южнее, и так был переполнен заводчиками и погонщиками мулов. Сент-Джозеф оказался городком поменьше, но тоже хорошо подходил на роль перевалочного пункта для тех, кто направлялся в Орегон. Отец сказал жене, что новомодное стремление перебраться на Запад непременно обеспечит спрос на мулов. Дженни была уверена, что мы все умрем с голоду, хотя кормить целую деревню пауни было, надо думать, немногим лучше. Но отец не ошибся. Мулы оказались его призванием. Он не просто преуспел в их разведении – он понимал этих животных, а они понимали его. Через пять лет он уже стал главным поставщиком вьючных мулов для гарнизонов Форт-Ливенворта и Кемп-Кирни, что на реке Миссури. Когда Кемп-Кирни переехал с берега Тейбл-Крик в глушь Небраски, на берег Платта, я отправился туда вместе с армейским обозом и перегнал дюжину отцовских мулов через двести миль прерий. Я проделываю это каждую весну уже пять лет подряд, и завтра мне предстоит снова отправиться в путь.
– Я любил ее, – говорит отец, и я с трудом узнаю его голос.
Эти слова прерывают мои размышления о попытках обменять мешки с мукой на чужое расположение и о нашем переезде в Сент-Джо.