В первые месяцы 1776 года в колониях стал распространяться памфлет, который я без конца перечитывала, держа наготове перо и бумагу. Памфлет, опубликованный анонимно, носил название «Здравый смысл» и призывал не просто к пересмотру отношений с Англией, но к независимости.
Он был таким длинным, что газеты не печатали его целиком и никто не думал прибить его к дереву или столбу, будто обычное объявление, но Сильванус Конант зачитывал с кафедры выдержки из него; правда, прихожане шикали, едва услышав о независимости, а некоторые даже уходили из церкви.
Слово «независимость» было не из тех, которые склоняют на все лады в каждой беседе; стремление к ней многим представлялось шагом за грань допустимого. И все же это слово превратилось в боевой клич.
Войны хотели не все. И хотя за последний год около сотни мужчин из Мидлборо и окрестностей присоединились к армии Джорджа Вашингтона и каждый месяц в нее вступали все новые местные ополченцы, даже здесь сторонников войны было немногим больше, чем тех, кто ее порицал.
Обвинения в предательстве звучали отовсюду; те, кто хотел оставаться под властью Англии, начали называть себя лоялистами – подразумевая, что для их идейных противников нет ничего святого, что они, вероятно, от природы порочны.
– Кому они лояльны? Королю и флагу? Мне думается, лучше быть лояльным своим соотечественникам, – бурчал дьякон Томас.
Несколько месяцев спустя я получила грязное, замызганное письмо с буквами «Дж» и «П» на сургучной печати и подписью «Полк. Дж. Патерсон, 26-й полк» в уголке. Я осторожно надломила печать, потрясенная, что письмо вообще добралось до меня: от братьев мы не получали ни весточки. Послание состояло всего из нескольких абзацев, содержавших краткие и четкие ответы на вопросы, которые я задавала Элизабет. В самом конце значилось:
Народ следует убедить. Уговорить. Памфлет – лишь первая ласточка, знак, что население колоний смягчается в своем отношении к идеям независимости, но знак этот очень важен. Тот, кто написал те строки, сумел подобрать самые сильные и веские аргументы.
Имя автора памфлета по-прежнему оставалось неизвестным, по крайней мере широкой публике, и я втайне мечтала, что его сочинила женщина. Кто-то вроде меня. И почему, собственно, нет? За анонимной личностью с одинаковым успехом могли скрываться как женщина, так и мужчина. Личность автора занимала меня почти так же сильно, как и написанные им слова.
Джон Патерсон оказался прав. Позже, летом, в декларации, составленной Томасом Джефферсоном из Виргинии, Континентальный конгресс объявил объединенные колонии «свободными и независимыми штатами».
Я написала мистеру Патерсону, решив избавить бедняжку Элизабет от моих идеалистических бредней.
14 августа 1776 года
Дорогой полковник Патерсон!
Я стала замечать красоту, которая нам дается бесплатно, – запах сырой земли, цвет рассветного и закатного неба, утреннюю тишину, чириканье птиц, шум падающего с высоты потока воды. Каждому из нас доступны самые чудесные вещи в мире, и мысль об этом меня утешает.
И все же ничто не порадовало меня больше и не обнадежило сильнее, чем слова только что опубликованной декларации. Жизнь, свобода и стремление к счастью. Я повторяла эти провозглашения снова и снова, пока они не стали для меня словами нового языка. Теперь даже мои шаги отдаются в такт им. Жизнь, свобода и стремление к счастью. Никогда прежде сказанное не проникало так глубоко в мою душу и не воодушевляло. Ибо на что нам жизнь без свободы и на что нам свобода без стремления к счастью?
Как вам кажется, в декларации говорится обо всех людях? И о мужчинах, и о женщинах? Ведь ее слова касаются всех – или не касаются никого. Человек не может получить «неотчуждаемые права», а потом объявить, что эти права неотчуждаемы лишь для некоторых. Преподобный Конант объяснил, что «неотчуждаемые» – значит, такие, которые дарованы не человеком, но Господом, принадлежат нам, поскольку мы существуем.
Конечно, здесь есть о чем поразмыслить, есть от чего исполниться надеждой и обрести цель. Те, кто подписал декларацию, отдали в залог того, что в ней сказано, свою жизнь, имущество и священное доброе имя. Имущества у меня нет, моя жизнь не принадлежит мне, но я бы отдала ее в залог декларации, если бы только могла.
Остаюсь вашей смиренной слугой, мистер Патерсон!
Дебора Самсон
Фрэнсис вступил в армию в январе семьдесят седьмого, когда до нас дошли воодушевляющие известия о битвах при Трентоне и Принстоне. Генерал Вашингтон переправился через реку Делавэр в непроглядной тьме, под снегом и градом, больше того, в ночь на Рождество, и застал врасплох полки гессенских наемников. За этим последовала победа над лордом Корнуоллисом, и мы снова загорелись надеждой. Фрэнсис не смог больше ждать.
Я сходила с ним в дом преподобного Кальдера из Третьей баптистской церкви, где вербовщик записывал в армию местных мужчин, а месяц спустя Фрэнсис ушел. Мы понимали, что он не останется.
Дэвид и Дэниел покинули ферму, ничего не сказав ни отцу, ни матери. Но попросили меня сделать это за них.
– Я не могу, – отчаянно сопротивлялась я. – Вы, мальчишки, всегда хотите, чтобы я вас покрывала… делала за вас всю работу. Но в этом я помогать не стану.
– Но ты ведь не будешь нас останавливать, Роб?
– Нет. Я бы тоже ушла. Если бы могла. Но вы должны сказать родителям. Хотя бы письмо им оставьте.
– Мы не умеем писать так, как ты. Скажи родителям и позаботься о них. Ты ведь их не оставишь? – спросил Дэвид. Он всегда отличался добротой.
Я кивнула, хотя обещать не могла. Я не была Томасам дочерью, моя служба у них подходила к концу. Когда закончится договор, меня не будут удерживать ни закон, ни зов крови. Во мне росло желание убежать. Я тоже хотела пойти на войну.
– Скоро закончится срок твоего договора. Тебе исполнится восемнадцать. Может быть, ты выйдешь замуж? – спросил у меня Сильванус Конант после воскресной проповеди. Он вышел из церкви, погрелся на солнце, покружил среди прихожан, а потом, по своему обыкновению, подошел ко мне.
– Замуж? Но за кого? Все ушли на войну. Я выше любого из мальчишек и стариков, которые еще остались, – отвечала я.
– Да. Ростом ты не уступаешь мне, – подметил он. – И когда только ты так выросла?
К четырнадцати годам я почти на фут переросла крошечную миссис Томас: при росте в четыре фута девять дюймов та была пусть и ненамного, но все же ниже большинства женщин. Я, наоборот, превосходила большинство – по крайней мере, ростом. А Сильванус Конант в последнее время как будто съежился.
– Я не хочу смотреть на мужа свысока, – призналась я.
– Тогда выбери статного мужчину.
– Псалом шестьдесят седьмой, стих седьмой: «Бог одиноких вводит в дом, освобождает узников от оков, а непокорные остаются в знойной пустыне», – сказала я. – Я одинока, связана по рукам и ногам и непокорна. Боюсь, меня ждет лишь знойная пустыня.
– Нам надлежит применять к себе слова Писания, Дебора, но узницей ты никогда не была, – заметил преподобный Конант, усмехнувшись моей трактовке псалма. – К тому же ты удивительно богата.
От изумления я вскинула брови, но он пояснил:
– Ты удивительно многим одарена. А Томасы огорчились бы, узнай они, что ты так о них отзываешься.
– Знаю, что огорчились бы, – согласилась я.
Он продолжал, морща лоб, и я разглядела тревогу в его голубых глазах:
– Ты всегда была для меня отрадой. У меня нет детей, но в своем сердце я признал тебя, как только увидел. Ты походила на жеребенка – большие глаза, длинные руки и ноги – и так хотела угодить, казалась такой смышленой, трогательной. Ты заслуживала куда большего, чем миссис Тэтчер, – признаю это, несмотря на все мое уважение к старой даме. Ты ведь не слишком по ней скучала, Дебора?
– Я по ней вовсе не скучала, – честно призналась я.
Преподобный Конант снова рассмеялся. Он никогда не хмурился, услышав непочтительные слова, которые то и дело слетали у меня с языка. Он всегда больше ценил искренность, а не приличия. Быть может, в том, что я стала такой, какой стала, есть и его вина.
– Она проявляла чрезмерную суровость и… – казалось, он подыскивал верное слово, – ревность.
– Ревность? – ахнула я.
– Вдова Тэтчер была стара. Ее жизнь шла к концу. А ты была молода, сильна, неутомима, и твой разум не успели замутить ни страдания, ни годы.
– Я достаточно настрадалась.
При этих словах он нахмурился, и морщинка, пролегавшая у него меж бровей, стала глубже. Я вдруг поняла, что он постарел и будто выцвел.
– Но ведь здесь ты стала счастлива? В семье Томас? – снова спросил он. – Миссис Томас говорит, что нет таких дел, с которыми ты бы не справилась. Ты огородничаешь, плотничаешь, готовишь, шьешь. Юный Иеремия рассказал мне, что ты стреляешь лучше любого из братьев.
– Я очень многого не могу делать, – вздохнула я. – Но изменить это не способна. – Мои слова прозвучали горько – совсем на меня не похоже. Обычно я не жаловалась. В особенности преподобному Сильванусу Конанту, который всегда был мне другом и опорой. – Если я хоть что-то умею, хоть чего-то добилась, то лишь потому, что вы верили в меня, – прибавила я уже спокойнее.
– Ты никогда не нуждалась в поощрении, – заметил он.
– Но вы всегда меня поощряли, – парировала я, чувствуя, что в горле встал ком. Преподобный Конант был мне так дорог.
– Успокой старика, дитя, – попросил он. – Скажи, что я тебя не подвел.
– Нет. Не подвели, ни одного раза. Если бы вы попросили, я бы вызубрила всю Библию, от корки до корки.
– Ты ее почти вызубрила.
– Я хочу прочесть вам одну цитату, – сказала я.
– Ах вот как? И откуда же она? Из Книги Откровений или, быть может, из «Гамлета»? – Он поддразнивал меня, но ведь я однажды выучила все догматы Вестминстерской ассамблеи лишь для того, чтобы меня потрепали по голове и похвалили.
– Это декларация. Вы читали ее?
– Читал.
– И что вы о ней думаете? – нетерпеливо спросила я.
Его глаза блеснули.
– Я не составил конкретного мнения. Напомни-ка, о чем там сказано?
Он всегда был таким: поощрял мое образование, какие бы формы оно ни принимало, и искренне восхищался, когда я узнавала что-то новое.
– Когда ход событий… – пылко начала я.
Он молчал, пока я говорила, а мой голос звучал так же звонко, как его, когда он час назад проповедовал с кафедры.
Как-то раз в воскресенье преподобный Конант не пришел к мессе. Прихожане подождали, но потом вошли в церковь. Внутри царила зловещая пустота. Прождав в нетерпении еще с четверть часа, люди отправили дьякона Томаса в дом священника, чтобы узнать, почему преподобный задерживается. Сильванус Конант лежал на полу у кровати, в ночной рубашке и ночном колпаке. Дьякон Томас сказал, что священник, наверное, хотел встать на колени и помолиться, но его сердце не выдержало. Весь город скорбел по нему, но никто не горевал сильнее, чем я. Я написала Элизабет о его смерти:
Я потеряла истинного друга и защитника. Не могу представить свою жизнь без него. Он был вам дядей, и потому мне надлежит принести вам соболезнования, но я безутешна. Знаю, что не должна жаловаться, не теперь, когда многие отдали свои жизни и когда ваш возлюбленный Джон каждую минуту рискует собой, но я любила преподобного Конанта, а теперь его нет, и я не могу с этим смириться. Кто станет слушать, как я пересказываю все, что запомнила, и восхищаться моим умом? Кто будет поощрять мою учебу, не ставя ограничений? Как я сумею высидеть хоть одну воскресную службу в церкви?
Томасы говорят, что мне следует ходить в церковь, что Сильванус хотел бы, чтобы я бывала на службе, но я не могу этого вытерпеть. Если мертвые видят нас, я буду надеяться, что он сможет меня простить.
Я посещала церковь не из преданности Господу Богу, но лишь из преданности ему. Он любил Бога, и потому я тоже Его люблю, хотя и не уверена, что Господь там, в церкви. В прошлую субботу я пошла в Третью баптистскую церковь, решив проверить, не увижу ли там Его. Может, Он и заглядывал в окно, но я Его не почувствовала. Правда, во время службы я не скорбела по своему другу и потому, возможно, отправлюсь туда снова.
Баптисты радуются, что я пришла к ним, так, словно им удалось переманить меня на свою сторону. Теперь в Мидлборо мало новообращенных, за которых наши две церкви могли бы побороться. Мне нравится чувствовать себя желанной, но уверена, что их внимание ко мне скоро иссякнет – особенно когда они поймут, что я вовсе не такая послушная и преданная, какой кажусь сейчас. Скоро они заметят мои странности и будут рады, что я так по-настоящему и не вошла в их общину.
Я осознала, каким подарком для меня явились вы, дорогая Элизабет. Все эти годы вы могли бы ругать меня, стыдить, могли попросту не отвечать. Но вы решили разделить со мной свою жизнь и любовь, свою веру и силу и приняли меня с распростертыми объятиями. Из всех даров, которые я получила от вашего дяди, самым большим благословением явилась переписка с вами. За это я всегда буду ему обязана.
Дорогая Элизабет, засим я остаюсь вашей самой верной и самой смиренной слугой,
Дебора Самсон
Некоторые мужчины вернулись домой. Они брели по городу, их ноги были обмотаны тряпками, одежда напоминала лохмотья, на лицах читались воспоминания о пережитых ужасах. Срок их службы закончился, и они достаточно повидали. Просить тех, чьи семьи в их отсутствие влачили самое жалкое существование, вернуться обратно в армию означало бы требовать слишком большой жертвы. И все же многие возвращались.
Новости долетали до нас лишь обрывками: отголоски боев, отзвуки побед и слухи о поражениях. А потом, однажды, прискакал всадник и привез запечатанное сургучом письмо для дьякона и миссис Томас. Всадник не улыбнулся, не попросил напоить коня. Он не хотел задерживаться.
Натаниэль погиб. Пал в сражении при Брендивайне. Красивое название – и страшное поражение.
Месяц спустя всадник прискакал снова.
Элайджа погиб в Джермантауне. И Эдвард вместе с ним.
В третий раз всадник не смог встретиться взглядом с дьяконом Томасом. Хозяин протянул мне письмо.
– Какой из сыновей? – прошептал он. – Который из них на сей раз?
Дэвид, так тревожившийся за родителей, не пережил прививку от черной оспы и умер в госпитале в Филадельфии. Я гадала, был ли с ним Дэниел, и молилась, чтобы Натаниэль, Элайджа и Эдвард встретили его в конце пути. Пенсильвания забрала их всех.
Мы привыкли, что их нет рядом, и они по-прежнему отсутствовали, но теперь это отсутствие стало безвременным. Мы терзали себя мыслями о том, как они мучились, и не знали, куда скрыться от страданий. Не было тел, которые мы похоронили бы, холодных рук, которые можно было бы сжать в последний раз. Лишь воспоминания. Неловкий поцелуй и возможность счастья. Все, что оставил мне Натаниэль. И он никогда уже не станет чем-то еще. А мне не придется ни отказать ему, ни уступить и согласиться.
Это было бы просто. Если бы он вернулся домой и протянул мне руку, я бы наверняка приняла ее. Даже если это неправильно, даже если не любила его так, как – мне казалось – могла любить. Но я наверняка согласилась бы на его предложение.
Один. Второй. Третий. Четвертый. Одним махом. Мы больше не верили, что не погибнет и пятый. И шестой, и все остальные. Потеря не распределяется равномерно. Я хорошо усвоила этот урок. Кому-то достаются комки, а кому-то жидкая кашица, но судьба не смотрит на страдания матери и не решает: «Так уж и быть, на этот раз я ее пожалею».
В тот год, в сезон смертей, я часто сидела на холме, глядела на кусочек мира, который мне дано было видеть, и молила Господа смягчить судьбу. Она казалась мне жестокой, но я не верила, что и Бог жесток.
Но судьба с нами еще не закончила, и Бог ее не остановил.
День, когда мне исполнилось восемнадцать, 17 декабря 1777 года, ничем не отличался ни от предыдущего, ни от последовавших за ним. Я ждала его почти восемь лет, с тех пор, как поступила на службу к Томасам, надеясь, что к тому времени разработаю план и выберу путь к новой жизни, в которой никто не сможет мною помыкать или контролировать. Но свобода не лежит от нас слева, справа, вверху или внизу. Она познается в сравнении.
У птицы свободы больше, чем у лошади, а у собаки – больше, чем у овцы. Правда, свобода животного зависит от его ценности или отсутствия таковой. У мужчины свободы больше, чем у женщины, но истинная свобода дарована лишь немногим. Она требует здоровья, денег и ума – я обладала двумя из трех и все же в день своего восемнадцатилетия ни на дюйм не приблизилась к свободе. В тот день рождения я рыдала в подушку, мечтая лишь, чтобы мне дали чуть больше времени.
– Останься с нами, Дебора. Ты заслужила право жить в этом доме столько, сколько потребуется, а я не могу вынести мысли, что ты уйдешь, – сказала миссис Томас, и я с благодарностью согласилась на отсрочку.
– Мне больше некуда идти, – ответила я, печалясь из-за того, что так и было на самом деле.
Смерть близких лишила меня всяких ориентиров. К тому же мой день рождения приходился на середину декабря, когда дни коротки и темны, а до весны еще очень далеко. Моих накоплений хватило на прялку и ткацкий станок, и я проводила за ними долгие часы, но мне не хватало солнца, чтобы согреть мои щеки, и я не знала, на что тратить безудержную энергию, которая бурлила и плескалась у меня внутри, пока вокруг царила зимняя спячка. Я наколола куда больше дров, чем нам было нужно, и расчистила от снега двор перед птичником. Джерри жаловался, что на моем фоне выглядит бледно, но теперь, когда братья ушли, работы у оставшихся на ферме прибавилось.
Я получила письмо от Джона Патерсона. Он отправил его полгода назад. Прежде, чем умер Сильванус, прежде, чем Дэвид и Дэниел ушли на войну. Прежде. Прежде. Но оно пришло в день моего рождения, которого я ждала на протяжении стольких лет и который теперь оплакивала, и я увидела в этом знамение судьбы.
Джона Патерсона произвели в бригадные генералы. На сургучной печати значились его имя и звание, под которыми стояло: «Ньюбургский лагерь». Он получил мое письмо о декларации, хотя теперь казалось, что с тех пор, как я его написала, прошла целая жизнь. Интересно, сколько месяцев оно скиталось по извилистым путям ненадежной, едва работавшей почтовой системы, прежде чем достичь адресата. Мы получили письмо от Нэта – единственное, которое до нас добралось, – уже после того, как он погиб. Из-за понесенных утрат обычная для меня жажда общения угасла, но едва я взялась читать письмо, как страсть снова разгорелась в груди.
Элизабет говорила, что Джона отправили в Канаду с четырьмя войсковыми бригадами, а потом, когда кампанию решили не проводить, отозвали обратно. Его полк сильно пострадал от болезней и других бед: из шестисот человек, с которыми он покинул Нью-Йорк, выжила лишь половина. Они соединились с генералом Ли, когда британцы захватили форт Вашингтон, а самого Ли взяли в плен и позднее признали предателем. У Джона Патерсона были все основания для уныния, но в его письме я не нашла ни слова сожаления.
23 июня 1777 года
Дорогая мисс Самсон!
Мы сражаемся не за того, у кого есть все и кто жаждет большего, но за того, у кого ничего нет. Нигде на земле ни мужчина, ни женщина, рожденные в определенных обстоятельствах, не могут надеяться на то, чтобы раз и навсегда вырваться из этих обстоятельств. Наши судьбы предопределены с того момента, когда мы поселяемся в чреве матери, с момента, когда делаем первый вдох. Но все же, возможно, здесь, в нашей стране, мы сумеем это изменить.
Наши жизни так коротки. Почти ничто из того, что делаем мы с вами, не повлияет ни на наше поколение, ни на следующее. Ваши предки – происхождение у вас самое завидное – сошли на этот континент более полутора сотен лет назад. Мы никогда не узнаем, чего им стоило пересечь океан ради воплощения мечты, – но теперь мы живем здесь.
Какой будет жизнь спустя сто пятьдесят лет? Полагаю, потомки станут воспринимать наши поступки как нечто само собой разумеющееся – так же, как мы сейчас воспринимаем деяния предков. Тогда, спустя столько лет, никто не будет помнить о Джоне Патерсоне. Даже дети моих детей не будут по-настоящему знать ни обо мне, ни о моих устремлениях, но с Божьей помощью они пожнут плоды моих усилий.
Многие думают, ради чего все это. Я думаю, ради чего все это. И все же истина – вековая истина – заключается в том, что мы трудимся не ради себя самих. Мы строим не свои жизни, но жизни грядущих поколений. Америка станет маяком для мира – я верю в это всем сердцем, – но, чтобы зажечь этот маяк, нам придется многим пожертвовать.
Вам нужно побывать в Леноксе, в доме Патерсонов. Элизабет будет рада. Она считает вас младшей сестрой. Ленокс – совсем не Париж, но, если вам нужен новый горизонт, наш дом всегда открыт для вас. Поблизости живут моя мать и две сестры – дорогая сестра Рут умерла в январе, – и для меня большим утешением служит то, что все они рядом и поддерживают друг друга. Сам я не знаю, когда вернусь. Я едва ли понимаю, во что ввязался, и молюсь лишь о том, чтобы у меня достало сил довести начатое до конца.
Бригадный генерал Джон Патерсон
Это письмо показалось мне таким прекрасным и воодушевляющим, что я истерла его, перечитывая и запоминая целые абзацы, без конца радуясь, что мне выпало счастье его получить. Я чувствовала, что это было скорее письмо не мне, но самому себе, будто Джон Патерсон старался поддержать себя в момент особенной уязвимости. Это было его заявление, адресованное всему миру, а мне лишь повезло его прочитать.
Все лучшие молодые люди, и образованные, и не слишком, ушли на войну, и в Мидлборо не осталось никого, кто смог бы учить детей в школе. Когда я узнала об этом, то вызвалась занять место учителя, а дьякон и миссис Томас за меня поручились.
– Она знает наизусть почти всю Библию, а в придачу читает и пишет, как настоящий грамотей, – заявил дьякон Томас, и меня приняли.
Правда, мое жалование целиком зависело от щедрости семей, с которыми меня связывала работа.
– Когда покажешь себя, мы подумаем об увеличении платы, – пообещал мировой судья, и я согласилась, но за все время, пока я учила детей в стоявшей близ Третьей баптистской церкви школе в одну комнату, я не получила от него ни шиллинга.
Мы учили буквы и цифры, исследовали имевшиеся в нашем распоряжении карты. До йельского образования было далеко, но я неплохо справлялась, к тому же стоило мне поднять на учеников «устрашающий» взгляд, и они – почти всегда – делали то, что я от них требовала.
Я унаследовала книги преподобного Конанта и готова была поделиться ими, но дети – я с радостью отметила, что девочек среди них почти столько же, сколько и мальчиков, – пока не доросли до Шекспира. Так что я пересказывала им сюжеты пьес, зачитывала фрагменты и сама дополняла повествование.
На переменах мы развлекались борьбой на локтях и состязаниями в беге, но я никому не позволяла себя одолеть. Такое поведение не подобало учительнице, но на мальчиков производило сильное впечатление, а девочек восхищало.
Каждый школьный день я посвящала время самым разным вещам: мы вязали узлы, учились шить, распознавали местные растения и животных. Образование – это не только знание грамоты и арифметики. В нем есть место чуду, а еще оно превращает детей в умелых и полезных для общества людей.
Я говорила ученикам, что им не обязательно любить все занятия и все уметь, хотя при этом чувствовала себя лицемеркой, ведь от себя я всегда и в любой области требовала превосходного результата. Я не проводила уроков и не давала заданий, предназначенных только для мальчиков или только для девочек. Образование, которое получали мои ученики, подходило всем, и, как ни странно, этому почти никто не противился – даже родители.
Вероятно, они немногого ждали от девчонки-учительницы. Они знали, что это временно, а когда война закончится и жизнь «вернется в нормальное русло», я оставлю школу. Однако представление о «нормальности» изменилось, и хотя я была первой учительницей в школе Мидлборо, но подозревала, что вряд ли стану последней. Когда один человек взбирается на гору, достигает вершины, за ним по пятам следуют другие, жаждущие покорить эту же высоту.
Элизабет я писала:
Я наконец-то бываю в школе, в месте, которое долго оставалось для меня под запретом, и я в восторге от этого. Школа работает только в зимние месяцы, по несколько часов в день, так что по вечерам и ранним утром, до начала уроков, у меня есть время, чтобы ткать и помогать Томасам.
Иеремия – мой старший ученик, и я рада видеть его в классной комнате, смотреть, как он улыбается мне с последнего ряда. Не знаю, долго ли он продержится в школе. Он жаждет отправиться на войну, и я уверена, что едва он достигнет подходящего возраста, как уйдет, так же, как сделали остальные. Я молюсь, чтобы этого не случилось. Я слишком сильно буду скучать по нему.
Работа учительницей помогла смирить мой неугомонный характер и дала мне цель в жизни. Я стараюсь быть женщиной из Притчей, такой же, как вы, но думаю, что мне больше соответствуют строки из Послания к Римлянам, 12:2: «Не приспосабливайтесь к образу жизни этого мира, но преображайтесь, обновляя ваш разум».
Я боюсь, что буду вынуждена навсегда приспособиться к своему маленькому мирку, однако, быть может, его границы не столь жестки и неумолимы, как мне когда-то казалось. Вас наверняка не удивит то, что я пробую эти границы на прочность.
Мой друг, я думаю о вас каждый день и молюсь за вас, ваших дочерей и дорогого Джона. Прошу, напишите мне и подтвердите, что у вас все в порядке.
Дебора
Летом 1780 года, когда дни стали длиннее, я отправилась в Плимптон, к матери: нам предстояло встретиться впервые за десять лет. Мы не виделись с тех пор, как меня отослали из дома. Она написала, умоляя приехать, и потому дьякон и миссис Томас завезли меня к ней по пути в Бостон: они ехали повидать брата дьякона, с которым не встречались с тех пор, как осада обескровила город в начале войны.
Моя мать мало изменилась, хотя в ее темных волосах теперь серебрились седые пряди, а складки у рта и между бровей казались глубже. Она взяла мои руки в свои и вгляделась мне в лицо – возможно, желая увидеть ребенка, которым я когда-то была.
– Ты такая высокая, – озабоченно объявила она, и ее морщинки обозначились заметнее.
Не такой я представляла нашу встречу спустя столько лет.
– Д-да.
– Не знаю, одобрит ли это мистер Кру.
– Мистер Кру?
– Наш сосед. Я рассказала ему о тебе. Он довольно зажиточен. Он подыскивает жену, Дебора.
– Так вы… поэтому велели мне приехать? – спросила я.
– Да. Это хорошая возможность. Ты свободна от обязательств, и тебе уже двадцать. Ты должна выйти замуж.
Она думала, что помогает мне. Я видела это в ее глазах, чувствовала в нетерпеливых движениях. Эта мысль помогла мне сохранить спокойствие, хотя внутри у меня все сжалось от страха и разочарования.
Моя тетушка и ее муж радушно приветствовали меня, но сразу ушли – отправились в гости, – а мы с мамой остались сидеть за небольшим столом, на который были выставлены хлеб, масло и нарезанные помидоры. Мы ели молча, зная, что чужие друг другу. Вскоре мать опять заговорила о мистере Кру.
– Вы говорите, что рассказали ему обо мне. Что именно? – спросила я, подняв глаза от тарелки.
Она помедлила, не представляя, что ответить. Что она могла рассказать? Она едва меня знала. За долгие годы мы обменялись лишь несколькими письмами, которые не сообщали почти ничего, кроме того, что мы живы, что нас миновала судьба несчастной Дороти Мэй. Нет, для матери я была совершенно чужой.
– Я сказала ему, какая ты умелая. Мне известно о твоих достижениях. Миссис Томас писала, что ты ни разу не болела. Зубы у тебя крепкие и ровные… фигура ладная. К тому же ты умеешь ткать. Как и все Брэдфорды. Полагаю, нет ничего такого, чего он потребовал бы от жены и чего ты не смогла бы ему дать.
– Что, если в нем нет того, чего я требую от будущего мужа?
Она моргнула:
– Ты уже не так юна, чтобы выбирать, Дебора. И можешь рассчитывать лишь на худшую партию. Он не хорош собой, хотя я часто думаю, что завидная внешность – наказание. Твой отец был очень красивым мужчиной. И мы оба из-за этого пострадали.
Мое внимание привлекли ее последние слова, и потому я не стала обижаться на первое замечание.
– Неужели? И как же он из-за этого пострадал?
– Он решил, что заслуживает больше, чем предназначила ему жизнь. Будь у него скромная внешность, он, возможно, не стал бы гордецом.
– Будь он и правда гордецом, он не отказался бы от ответственности, – возразила я.
– Он пропал без вести в море.
– Пропал в море? – Этой версии я прежде не слышала. – Мама, он не утонул и не пропал без вести. Он бросил нас. Вам не следует его защищать.
Казалось, моя прямота ее поразила.
– Ему было стыдно, – прошептала она.
– И его чувства оказались для него важнее семьи?
– Он лишился наследства. И это его сломало. Он пытался заработать на жизнь крестьянским трудом, но знал, что создан для более значительных дел.
– Для более значительных?
– Он был так красив и умен. Талантлив. Странно, если бы он не попытался добиться большего, чем позволяли наши обстоятельства. Ему следовало попытаться, не так ли?
Она лгала самой себе. Я не могла понять, то ли она так часто повторяла эту историю, что в конце концов поверила в нее, то ли ей легче было выдавать себя за вдову, чем признаваться, что муж ее оставил. Я решила, что последнее вероятнее первого, и разозлилась на нее и на любого, кто решил бы ее осудить – будто она виновата в его ошибках. Вдова сохраняла достоинство. А брошенная жена – нет.
– Он хотел повидать мир, – пояснила она. – Он жаждал новых знаний.
– А вы их не жаждали? – спросила я.
Она фыркнула, будто показывая, что подобные мысли представлялись ей глупостью:
– Вы, дети, выросли. Вы все здоровы. И крепки. Мое дело сделано.
Она не ответила на мой вопрос, но я понимала, что не добьюсь от нее признания. Она привыкла не думать о несбыточных вещах.
Я не хотела ненавидеть мать, но я ее не любила и не желала слушать ее объяснений. Она меня не воспитывала. Она не работала ради того, чтобы у меня все было благополучно. Я всего добилась сама, собственным трудом.
Я поднялась с места. Не могла больше терпеть ее общество. Предполагалось, что я останусь до завтра, когда вернутся дьякон и миссис Томас, но в тот момент я решила, что пешком вернусь в Мидлборо, если придется. Башмаки на мне были крепкие.
– Твоя сестра Сильвия родила еще одного ребенка. Теперь у нее четверо, – торопливо сказала мать, заметив, что я собираюсь сбежать. – Она пишет, что все дети здоровы и крепки.
– Рада, что у нее все хорошо, – прошептала я.