bannerbannerbanner
Гонцы весны

Элизабет Вернер
Гонцы весны

Полная версия

Глава 9

Наступил следующий день, последний, который Освальду предстояло провести в Эттерсберге. Граф Эдмунд еще не вернулся с охоты, но его ждали с часу на час, зато из столицы около полудня прибыл барон Гейдек. Он нашел для себя удобным не присутствовать на праздновании совершеннолетия племянника, соединенном с официальным объявлением его помолвки; лишь теперь, более нем через два месяца, он решился посетить Эттерсберг. Несмотря на то, что помолвка племянника состоялась и отменить ее уже было нельзя, у него с сестрой по этому поводу произошел, по-видимому, очень крупный разговор. Больше часа они оставались наедине, но упреки Гейдека не привели ни к какому результату, хотя графиня в глубине души уже и сама сожалела о своей «поспешности».

Наконец графиня, явно расстроенная, ушла к себе в комнату. Усевшись за письменным столом, она открыла сейф. Разговор с бароном, должно быть, разбередил или пробудил старые воспоминания, и то, что она вынула из сейфа, было связано с ними. Это был довольно большой, старинной работы медальон, по-видимому, с портретом внутри; он, вероятно, долгие годы лежал нетронутый, так как пожелтел от времени. Графиня открыла медальон и стала внимательно его рассматривать. На ее лице появилось какое-то странное выражение, не свойственное ей. Это были смутные, почти полубессознательные грезы, заставляющие человека забывать настоящее и уносящие в давно прошедшее, где снова просыпаются воспоминания, давно забытые радости и страдания и воскресают образы, долгие годы находившиеся в забвении.

Графиня не замечала времени и вздрогнула наполовину от испуга, наполовину от недовольства, когда вдруг неожиданно открылась дверь. Быстрым движением захлопнув медальон, она прикрыла его рукой и в то же время с недовольством взглянула на того, кто нарушил ее уединение. Это был старый слуга Эбергард. Он был очень взволнован и, не дожидаясь вопросов своей госпожи, прерывающимся голосом начал свой доклад:

– Его сиятельство господин граф только что возвратились.

– Ну так где же он? – спросила графиня, привыкшая, что по возвращении сын прежде всего являлся к ней.

– У себя в комнате, – доложил Эбергард. – Когда подъехал экипаж, господин фон Эттерсберг был случайно внизу на лестнице и проводил господина графа наверх.

Графиня побледнела.

– Проводил наверх? Что это значит? Разве что-нибудь случилось?

– Да, мне кажется, – запинаясь промолвил старый слуга. – Кучер говорит о несчастном случае на охоте. Ружье господина графа нечаянно разрядилось и ранило его…

Эбергарду не удалось закончить свой доклад, так как графиня с громким криком ужаса откинулась назад, а затем, ничего больше не спрашивая и не слушая, бросилась в покои сына. Старый слуга хотел было поспешить за ней, но в этот момент в салон с другой стороны вошел Освальд.

– Где тетя? – быстро спросил он.

– Вероятно, уже у господина графа, – ответил Эбергард, указывая на открытую дверь. – Графиня очень испугалась, когда я принес им известие о несчастье.

– Как можно быть таким неосторожным! – недовольно передернул плечами Освальд. – У графа небольшая рана на руке и больше ничего. Из-за этого вовсе не надо было так пугать графиню. Теперь ступайте и сообщите обо всем барону Гейдеку, чтобы и он не испугался этого известия!

Эбергард ушел исполнять приказание; Освальд намеревался также покинуть комнату, но вдруг его взгляд, рассеянно и равнодушно скользнувший по письменному столу, упал на лежавший медальон.

Любопытство не было пороком Освальда, и он счел бы нескромным рассматривать что-нибудь, хотя бы лежавшее и открыто в комнате его тетки; но в данный момент им управляло очень простительное заблуждение. Он еще вчера просил графиню отдать ему портрет покойного отца, находившийся некогда у его брата, и, вероятно, валявшийся где-нибудь в вещах. Графиня обещала посмотреть, и Освальд, решив, что она, вероятно, нашла то, что он просил, схватил медальон и открыл его.

В медальоне, действительно, находился портрет, писанный по слоновой кости, но не тот, который рассчитывал увидеть Освальд. Уже при первом взгляде на него молодой человек остолбенел и, казалось, чрезвычайно изумился.

– Портрет Эдмунда? – вполголоса промолвил он. – Странно, что я до сих пор никогда не видел его!.. Да ведь он никогда не носил формы.

С возрастающим изумлением смотрел он то на портрет молодого графа, то на старомодный потускневший медальон, в котором он, очевидно, находился давно. Дело было в высшей степени загадочным.

«Что это значит? – задумался Освальд. – Портрет старый, и все же на нем Эдмунд такой, какой теперь. Хотя сходство все же неполное: здесь есть какая-то совершенно чужая черточка и… Ах!»

Словно молния, молодого человека осенило сознание истины и разрешило загадку. Он порывисто подошел вплотную к большому портрету графа Эдмунда, написанному масляными красками и висевшему на стене, и с открытым медальоном в руках стал сличать оба. На обоих портретах были одни и те же черты, те же линии, даже темные волосы и глаза, только выражение лица на большом портрете было не таким, как на маленьком, так обманчиво похожем на Эдмунда, словно он сам позировал для него, и в то же время изображавшем другого, совершенно другого!

– Итак, значит, я был прав в своем подозрении! – глухо вырвалось у Освальда.

В этом восклицании не было ни торжества, ни злорадства; наоборот, в нем слышался непритворный ужас. Но когда его взгляд упал на письменный стол и все еще открытый сейф, всякое другое чувство уступило место прорвавшейся горечи.

– Совершенно верно! – пробормотал Освальд. – Она тщательно запрятала это, и посторонний глаз никогда не увидел бы его, если бы страх за Эдмунда не ослепил ее сознание. И нужно же было попасть этому как раз в мои руки… здесь более чем случай. Я все-таки думаю, – здесь Освальд гордо и грозно выпрямился, – что имею право спросить, кто изображен на этом портрете, и до тех пор не выпущу его из рук, пока мне не будет дан ответ. – Сунув медальон в боковой карман, он быстро вышел из комнаты.

Страшное известие, принесенное Эбергардом графине, оказалось в действительности более чем преувеличенным. Несчастный случай с Эдмундом не был столь серьезным. При неосторожном прыжке через кочку его ружье разрядилось, но выстрел задел, к счастью, только левую руку, причем это была скорее царапина, чем рана. Несмотря на это, все в замке заволновались; барон Гейдек тотчас же поспешил к племяннику, а графиня не успокоилась до тех пор, пока спешно вызванный доктор не заверил ее, что нет ни малейшей опасности и что от царапины через несколько дней не останется и следа.

Сам Эдмунд относился к происшествию с юмором. Он высмеивал и вышучивал все заботы матери, энергично протестовал против того, чтобы с ним обращались как с раненым, и едва подчинился предписанию доктора не вставать с дивана.

Наступил вечер. Освальд был один у себя в комнате, которой не покидал со времени своего открытия. Горевшая на столе лампа слабо освещала большую и мрачную комнату с темными обоями. На столе лежали различные письма и бумаги, которые Освальд перед отъездом хотел привести в порядок. Но теперь он больше не думал об этом, а неутомимо ходил по комнате, причем сильная бледность лица и высоко вздымавшаяся грудь выдавали его глубокое волнение. То, что смутным, мучительным подозрением долгие годы таилось в его душе, что он часто-часто всеми силами отгонял от себя, с полной очевидностью обнаружилось теперь. Хотя связь событий и история портрета оставались для него загадкой, но они превращали в уверенность долго тлевшее подозрение и вызывали в нем целую бурю противоречивых чувств.

Наконец Освальд остановился перед письменным столом и снова взял роковой портрет, лежавший там среди бумаг.

– В конце концов, что пользы из всего! – горько сказал он. – Мне не надо теперь никакого другого доказательства, но у меня не хватает подтверждения, а единственный человек во всем мире, кто может дать его, будет молчать. Она скорее умрет, чем выскажет признание, которое уничтожит одновременно и ее, и сына, а заставить сделать это признание я не могу. Я не смею отдать на поругание честь нашего рода, даже если бы речь шла о владении Эттерсбергом. И все-таки я должен иметь уверенность, да, во что бы то ни стало!

Он медленно закрыл медальон и снова положил его на стол, в мрачной задумчивости глядя перед собой.

– Есть, может быть, единственный путь. Что, если я покажу этот портрет Эдмунду и попрошу его выяснить это? Он добьется правды у матери, если очень захочет, а он захочет, когда я зароню в его душу подозрение; в этом отношении я знаю его. Конечно, удар жестоко поразит Эдмунда с его легко ранимым чувством чести, с его честным, открытым характером, никогда не знавшим никакой лжи. Он будет вырван из безмятежного спокойствия, из полноты счастья, заклеймен позорным убеждением, что был орудием обмана!.. Я думаю, поняв это, он погибнет.

Любовь к другу юности вспыхнула в душе Освальда с прежней силой, но вместе с ней проснулись и другие, враждебные чувства. Они грозно указывали на неслыханный обман и шептали молодому человеку лукавые речи:

«Неужели ты действительно смолчишь и откажешься от мести, которую тебе вручает сама судьба! Неужели ты молча уйдешь отсюда в темное, зыбкое будущее, подчинишься посторонним, будешь с трудом пробивать себе дорогу и, может быть, погибнешь в напрасной борьбе, между тем как можешь стать господином на той земле, которая по праву принадлежит тебе? Неужели эта женщина, бывшая всегда твоим лютым врагом, должна торжествовать, предоставляя сыну все блага жизни, в то время как тебя, униженного, изгоняют из земли твоих предков? Кто спрашивает тебя о твоих чувствах, о твоей борьбе? Употреби оружие, посланное тебе случаем! Ты знаешь место, где оно поразит наверняка».

Эти обвинительные голоса были правы и находили слишком громкий отклик в сердце Освальда. Все унижения, все обиды, испытанные им в течение многих лет, снова встали перед ним, терзая его душу. Все чувства превратились в ненависть. Графиня задрожала бы от ужаса, если бы увидела теперь лицо племянника. Он не мог выступить против нее с открытым обвинением, но знал, чем легко было ее уязвить.

 

– Другого пути у меня нет! – решительно проговорил он. – Мне она не уступит ни шага, будет бороться до последнего дыхания. Только Эдмунд способен вырвать у нее тайну. Так пусть же он узнает! Я не желаю больше быть жертвой предательства.

Легкие шаги в коридоре прервали ход его мыслей. Он быстро спрятал медальон под бумаги, лежавшие на столе, и бросил недовольный взгляд на дверь, но вздрогнул, увидев входившего, и воскликнул:

– Эдмунд, ты?

– Ну, не пугайся же так, словно ты видишь перед собой привидение! – промолвил молодой граф, тщательно закрывая за собой дверь. – Я еще пока живой и даже пришел собственной персоной показать тебе, что ты, вопреки моей так называемой ране, не имеешь никакой надежды на майорат.

Эдмунд не подозревал, как поразили двоюродного брата его появление и непринужденная шутка именно в этот момент. Освальду пришлось приложить невероятное усилие, чтобы овладеть собой, и он почти сурово ответил брату:

– Как можно быть таким неосторожным и идти по длинному холодному коридору! Тебе ведь нельзя сегодня покидать своей комнаты.

– Я очень мало обращаю внимания на мудрые предписания доктора, – легкомысленно заметил Эдмунд. – Неужели ты думаешь, что я позволю обращаться с собой как с тяжело раненым из-за того, что у меня оцарапана рука? Ради матери я выдержал несколько часов, а теперь довольно. Мой слуга получил строгий наказ говорить всем, что я сплю, а я пришел к тебе поболтать. Я не могу обойтись без тебя, Освальд; ведь сегодня ты проводишь в Эттерсберге последний вечер.

В последних словах было столько теплоты, что Освальд невольно отвернулся.

– Тогда пойдем, по крайней мере, к тебе в комнату, – поспешно предложил он.

– Нет, здесь безопаснее, – стоял на своем Эдмунд, – опускаясь в кресло. – Мне нужно много рассказать тебе… например, как я получил эту знаменитую рану, взволновавшую весь Эттерсберг, хотя о ней не стоило бы говорить.

Освальд беспокойно взглянул на бумаги, под которыми лежал спрятанный медальон.

– Как это случилось? – рассеянно спросил он. – Мне сказали, что когда ты прыгал через кочку, твое ружье разрядилось?

– Да, так мы рассказали прислуге, и мама с дядей также не узнают ничего другого. Но перед тобой мне нечего скрывать. Я дрался на дуэли с одним из приглашенных на охоту гостей, бароном Занденом.

– С Занденом? – насторожился Освальд. – Что же произошло между вами?

– Он позволил себе оскорбительное выражение в мой адрес, Я потребовал у него объяснений; слово за слово разгорелся спор, и в конце концов мы решили наутро свести наши счеты. Как видишь, обошлось довольно благополучно. Мне придется самое большее с неделю носить руку на повязке, а Занден отделался такой же царапиной на плече.

– Значит, из-за этого ты оставался там лишнюю ночь?! Почему же ты не вызвал Меня нарочным?

– Как секунданта? Это было лишнее, эту услугу мне оказал наш хозяин, а в качестве огорченного родственника ты все равно явился бы слишком поздно.

– Эдмунд, не говори так легкомысленно о серьезных вещах! – с недовольством промолвил Освальд. – Во время любой дуэли на карту приходится ставить жизнь.

– Боже мой! По-твоему, мне надо было бы сначала составить завещание, торжественно вызвать тебя для прощания и оставить трогательное «прости» Гедвиге. К таким вещам следует относиться как можно проще и полагаться на свое счастье.

– Как видно, слова противника были для тебя далеко не так безразличны. Чем он, собственно, так оскорбил тебя?

– Речь зашла о старом процессе из-за Дорнау. Меня дразнили тем, что я проникся практической идеей закончить процесс свадьбой. Я беспечно ответил на эту шутку. Тут Занден произнес такую фразу: «Так как Дорнау переходит к Эттерсбергу, то все предыдущие старания в этом отношении были совершенно напрасны».

– Ты ведь знаешь, что твоя невеста отказала барону, – пожимая плечами, сказал Освальд, – Естественно, что при каждом удобном и неудобном случае он готов уколоть тебя.

– Да, но его фраза была направлена против моей матери, – проворчал Эдмунд. – Ведь ни для кого не тайна, что она решительно восстала против брака своей двоюродной сестры с Рюстовым и всегда была на стороне разгневанного отца. Она очень высокого мнения о своем происхождении и своих сословных правах и считала своей обязанностью со всей энергией вступаться за них. Именно поэтому я так высоко ценю жертву, которую она приносит мне. Но свои слова барон Занден произнес так, будто завещание было внушено дяде Францу из корыстных целей, чтобы Дорнау досталось мне. Неужели я должен терпеть это?

– Ты заходишь слишком далеко. Не думаю, чтобы Занден думал именно так.

– Все равно, я понял это именно так. Почему же он не отрицал, когда я потребовал у него объяснения? Может быть, я и погорячился, но в этом отношении я очень щепетилен. Ты часто упрекаешь меня в легкомыслии, но есть границы, за которые оно не переходит, и тогда я смотрю на вещи серьезнее, чем ты.

– Я знаю это, – медленно сказал Освальд. – В двух случаях ты можешь чувствовать глубоко и серьезно: когда затрагиваются твое чувство чести и твоя мать!

– И они составляют одно целое! – почти грозно воскликнул Эдмунд, – и кто оскорбит их хоть тенью подозрения, тот будет иметь дело со мной!

Он вскочил и гордо выпрямился. Обычно веселое и беспечное выражение его лица сменилось глубокой серьезностью, а глаза горели страстным волнением.

Освальд замолчал; встав около письменного стола, он приготовился отбросить бумаги и вынуть портрет, но, услышав последние слова графа, невольно остановился. Почему в этот момент должен был состояться именно такой разговор?

– Я никогда не подозревал, что это завещание могло дать повод к такому толкованию, – снова начал Эдмунд, – В противном случае уже тогда, когда умер дядя, я отказался бы от наследства и никогда не допустил бы процесса. Если бы Гедвига осталась мне чужой и судьба присудила мне Дорнау, мне кажется, клеветники не побоялись бы сделать меня пособником обмана.

– Можно быть и жертвой обмана, – глухо проговорил Освальд.

– Жертвой? – повторил граф, быстро оборачиваясь к брату. – Что ты хочешь этим сказать?

Рука Освальда лежала на бумагах, скрывавших роковой медальон, но он холодно ответил:

– Ничего! Я не думал сейчас о Дорнау. Нам ведь известно лучше чем кому бы то ни было, что дядя Франц действовал по своей воле. Но завещание составлено в твою пользу, в ущерб дочери; в таких случаях есть место клевете, и она толкует о постороннем влиянии. В данной ситуации, что вполне естественно, могли подумать, что мать требовала всего в интересах сына.

– Тогда это было бы мошенничеством, – снова вспыхнул Эдмунд. – Я не понимаю тебя, Освальд. Как ты можешь с таким равнодушием говорить о таком позоре? Или как ты это назовешь, когда законного наследника отстраняют, а его место занимает другой, ему достается все имущество? Я называю это обманом, поступком бесчестным, и одна мысль о том, что нечто подобное можно связать с именем Эттерсбергов, заставляет закипать во мне кровь.

Рука Освальда медленно скользнула по столу, и он отошел в угол комнаты, куда не падал свет лампы.

– Подобное подозрение к тебе было бы жестокой несправедливостью, – сказал он с ударением. – Но свет всегда судит зло; правда, ему часто приходится делать неприятные открытия. Как раз в нашем кругу подчас разыгрываются темные семейные драмы, долгие годы скрывающиеся от всех. Но вдруг по воле случая они становятся известны, и кто-нибудь, занимающий блестящее положение, таит в себе сознание вины, которая, если бы открылась, уничтожила бы его.

– Ну, я не был бы способен на это, – ответил граф, поворачивая к брату свое прекрасное открытое лицо. – Я должен смотреть на свет и на себя честными глазами, должен свободно дышать и иметь возможность презирать всякое преступление, всякий обман, иначе для меня нет больше жизни. Темные семейные драмы! Конечно, их бывает больше, чем полагают, но я не потерпел бы такой тени на моем роде и сам вывел бы все на чистую воду.

– А если бы ты вынужден был молчать ради семейной чести?

– Тогда я, вероятно, умер бы, потому что не мог бы жить с сознанием, что на мне и на моем имени клеймо позора.

Освальд провел рукой по лбу, покрытому холодным потом, между тем как его взгляд напряженно следил за каждым движением брата. Быть может, теперь вовсе не требовалось помощи с его стороны, случай снимал с него тяжелую обязанность, которая все-таки должна быть выполнена. Эдмунд подошел к письменному столу и, продолжая возбужденно говорить, перебирал бумаги, не глядя на них. Еще немного, и он мог увидеть медальон, старомодная форма которого должна будет обратить на себя его внимание, и тогда катастрофа неминуема.

– По крайней мере, теперь знают, как я отношусь к такого рода намекам, – продолжал он, – а урок, полученный Занденом, послужит на пользу и другим. Для клеветы нет ничего святого; своим жалом она поражает и то, что для другого составляет высокий и чистый идеал.

– Идеалы падают в грязь, – проронил Освальд. – Ты, конечно, этого еще не испытал.

– Я говорил о моей матери, – с глубоким чувством промолвил молодой граф.

Освальд ничего не ответил, он, к счастью, стоял в тени, поэтому собеседник не видел, как мучил его этот серьезный разговор. Крайне редко случалось, чтобы Эдмунд был серьезен, и как раз сегодня он был в таком состоянии, как раз сегодня выказывал всю глубину своих чувств. При этом правой рукой он продолжал машинально перебирать бумаги, приближаясь к роковому месту. У Освальда дрожали руки, он хотел отвлечь от стола ничего не подозревавшего брата, но ничего не придумал, и молодой человек остался на своем месте.

– Ты понимаешь теперь, почему я не сказал маме об этой дуэли, несмотря на ее благоприятный исход, – снова начал Эдмунд. – Она спросила бы о причине, и это оскорбило бы ее. Пока я жив, ни малейшее оскорбление не должно ее коснуться. Я скорее лишусь жизни, чем допущу, чтобы ее оклеветали.

Лист за листом перекладывал он отдельные бумаги и взялся уже за последний, под которым лежал медальон; но в тот же миг Освальд схватил его за руку и помешал откинуть лист в сторону.

– Что это значит? – удивленно спросил Эдмунд. – Что с тобой?

Вместо ответа Освальд, обняв его, отвел в сторону.

– Пойдем, Эдмунд! Сядем лучше на диване.

– Почему ты насильно уводишь меня от своего письменного стола? У тебя такой вид, словно он сейчас взорвется. Не положил ли ты туда мины?

– Может быть! – со странной улыбкой ответил Освальд. – Оставь бумаги и пойди сюда!

– О, тебе нечего бояться нескромности с моей стороны, – с волнением заметил граф. – Для этого вовсе не надо было с таким строгим видом класть руку на бумаги. Я и не взглянул бы на них; я взял их в руки совершенно случайно. По-видимому, у тебя имеются там секреты, и я вообще мешаю тебе приводить в порядок твои бумаги. Тогда я лучше уйду.

Он сделал было движение, как бы желая уйти, но Освальд крепко схватил его за руку, воскликнув:

– Нет, Эдмунд, так ты не смеешь уйти от меня. Во всяком случае, не смеешь сегодня.

– Да, правда… ты ведь проводишь здесь последний вечер, – наполовину ворчливо, наполовину уже примирительно промолвил Эдмунд. – Ты делаешь все, что только возможно, чтобы показать мне, как ты равнодушен к этому.

– Ты неправ! Разлука для меня тяжелее, чем ты думаешь. Голос Освальда задрожал так заметно, что Эдмунд с изумлением взглянул на него, и всю его обидчивость как рукой сняло.

– Боже мой, что с тобой? Ты бледен как смерть. Вообще, ты был крайне странен весь вечер. Впрочем, я догадываюсь. В старых бумагах и письмах ты нашел что-нибудь такое, что вызвало воспоминания о твоих родителях, и эти воспоминания тяжелы.

– О да, очень тяжелы! – с глубоким вздохом промолвил Освальд. – Но теперь я справился с ними. Ты прав, меня расстроили старые воспоминания. Теперь я навсегда покончу с ними.

– В таком случае я уйду, – заявил Эдмунд. – Я забыл, что тебе еще многое необходимо привести в порядок, а рано утром мы еще увидимся. Спокойной ночи, Освальд!

– Спокойной ночи, Эдмунд! Часто я был резким и холодным по отношению к тебе, в то время когда ты так тепло относился ко мне. Но я все-таки очень любил тебя, и глубину этого чувства я понял только теперь, в этот час.

– В час разлуки! – упрекнул Эдмунд, сердечно отвечая на его объятие. – Иначе это признание никогда не сорвалось бы с твоих уст. Несмотря на это, я все-таки знал, что значу для тебя.

– И все же не совсем. Я сам узнал это только с сегодняшнего дня. Но теперь ступай! Тебе все-таки не следует долго оставаться на ногах с твоей раной. Иди и ложись в постель!

 

Положив руку на плечо двоюродного брата, он проводил его за дверь и по коридору. Там они расстались, но, прежде чем граф успел вернуться к себе в комнату, Освальд снова стоял у письменного стола с портретом в руках. Он еще раз глянул на него, а затем решительно закрыл медальон, проговорив вполголоса:

– Он умер бы из-за этого; такой ценой я не хотел бы стать владельцем майората.

Рейтинг@Mail.ru