Кот как иностранец решил рискнуть. Он хотел притвориться, что не понимает английского. Позже Лоуренс узнал, что Кот благополучно добрался до Лондона. Остальные трое спутников Лоуренса ушли на дно, забаррикадировались в коттедже Льюиса в Барроу. Но изгнанник задыхался в четырех стенах. Он пробрался на побережье в поисках корабля, идущего на юг.
Там пески светились в ласковых лучах августовского солнца. Он смотрел, как к берегу, храбро борясь с волнами, движется суденышко, груженное бретонским луком. Белые паруса во всем великолепии были мучительно прекрасны. Эти лодки уже стали достоянием прошлого.
Лоуренсу еще не исполнилось двадцати девяти. В тот день он понял, что никогда не сможет любить страну – даже свою собственную – за имперскую мощь. И не сможет ненавидеть никакой народ целиком. Он не мог, оставаясь верным себе, исполниться воинственности на том лишь основании, что он – англичанин, как не может исполниться воинственности роза на том лишь основании, что она – роза88.
На заднем сиденье авто спящая Фрида пускала слюни Лоуренсу на отворот куртки. Она спала, уронив голову ему на грудь, в непостижимой близости душ, соединенных жребием – или брошенных судьбой, как жребий. Последние несколько месяцев они почти непрерывно ссорились и очень редко наслаждались друг другом как муж и жена. Но регистрация брака – обретение респектабельности – была единственной причиной, по которой они приехали в Англию. Ну и еще Фрида хотела, вернув себе статус приличной мужней жены, добиться встречи с детьми. Но ничего не вышло. В глазах света она все равно была падшей женщиной, бросившей детей ради молодого любовника. То, что они застряли в Англии, ранее так бесповоротно покинутой, окончательно ухудшало дело.
Он поправил плед, прикрывающий им ноги.
Когда их впервые бросило друг к другу, Лоуренса не волновало, что она уже замужем. Ее брак с Уикли не был подлинным союзом душ. Как рассудил Лоуренс, невозможно «украсть» женщину, если брак, в котором она сейчас, – не настоящее единение.
А теперь они постепенно свыкались с мыслью, что не подходят друг другу. Фрида светская женщина, искушенная, а он – что себя обманывать – узок. Узкие плечи, худое тело, не пара ее мягкой обширной женственности. Узкие взгляды, робость выскочки из низов, от которой никак не избавиться. Узкий луч внимания, сфокусированный в одной точке.
Счастливей всего она была, когда они пели вместе или когда он находил ей новый дом. Пусть Лоуренсу неприятны ее аппетиты, сидящий внутри первозданный голод, который он не в силах утолить, но он не станет приструнивать ее на манер жандарма: она уже сбежала от властного надзора одного мужа, чтобы быть с ним, Лоуренсом. Пусть он не может удовлетворить ее в постели, но точно знает, что его растущая слава писателя, знакомства в свете доставляют ей ни с чем не сравнимое удовольствие.
Тогда, в Ноттингеме, в начале марта 1912 года, когда они встретились, он всего лишь пришел в назначенный час к своему бывшему преподавателю – отобедать и спросить совета. Но профессор Уикли где-то задержался, и Лоуренса приняла миссис Уикли. Она села напротив и обворожительно подалась к нему, чтобы лучше понимать его ноттингемский английский говор. Ее собственная речь с деловитыми немецкими ритмами звучала чудесно.
Они много смеялись над взаимным непониманием. Потом она с неожиданной прямотой спросила, указывая на его траурную повязку: «Кто умер?» Он объяснил, что чуть больше года назад умерла его мать, которой он обязан больше, чем кому-либо. «Больше года, говорите?» Она прищурилась и переменила тему, заговорила об «Эдипе» Софокла. Она была старше его на шесть лет, и у него стучала кровь в ушах.
Она выпрямила скрещенные ноги и потерла икру, повергнув его в восторг. День был теплый. У нее за спиной ветерок раздувал красные бархатные шторы на французских окнах, обрамляя ее, как казалось Лоуренсу, подобием женской промежности – средоточием мягких складок. Он ни о чем не мог думать, кроме обширной колыбели ее бедер.
Тогда он решил, что прекрасней женщины не встречал за всю жизнь. Со временем он узнает, что стал третьим, с кем она изменила мужу. Фрида была честна и не утруждала себя английским лицемерием и стыдливостью.
И все же она принадлежит мне, как повелела Природа, говорил он себе. Он верил в брак, в священное слияние тел, и радовался, что наконец может отринуть всяческие похоти плоти, когда будто лишаешься рассудка, сам не свой. Но Фрида – вольный дух. Даже при решении самых приземленных вопросов она сохраняла уверенность в себе, характерную для людей ее круга. Она происходила из рода фон Рихтгофен, о чем не уставала напоминать, и излучала мощную ауру «ничейности», характерную, как ни смешно, и для девственниц. Лоуренса это чаровало и бесило.
Во время побега любовников в Италию через немецкую родину Фриды она была верна своим позывам. Однажды Лоуренс пошел за припасами на местный рынок, а Фриде захотелось отдохнуть и расслабиться на берегу реки Изар. По возвращении она призналась, что расслабилась чересчур сильно. Оказалось, она переплыла на тот берег холодной реки – на дворе стоял май, совсем не теплый, – чтобы предложить себя дровосеку. «Он выглядел одиноким», – объяснила она.
На следующей неделе, когда они продолжили путешествие на юг, Фрида встретила на лестнице постоялого двора немецкого кавалерийского офицера и совокупилась с ним в номере наверху. В тот вечер она заявила своему английскому любовнику, что офицер был очень милый и так славно шептал нежные слова на ее родном языке, но теперь она проголодалась и ей срочно нужно поужинать. Лоуренс облил ее презрением, но в душе изумлялся ее силе духа и смелости.
К августу, через полгода после первой встречи у бархатных занавесок, они вошли в Италию пешком. У границы к ним присоединились юный друг и протеже изгнанника Дэвид Гарнетт и его приятель-студент Гарольд Хобсон. С первого момента встречи Фрида откровенно флиртовала с Гарольдом. Позже она сообщила, что «он имел меня на сеновале». Изгнанник, мрачный и злой, сбежал.
Его страсть к любовнице большей частью выгорела в том путешествии в Италию. Пусть его чувства к Фриде фон Рихтгофен не годятся для вагнеровской оперы – все равно он не собирается играть роль евнуха в ее мире. Служить символом человека, ведомого по жизни головой, а не членом. Через два лета, когда они наконец смогли позволить себе поездку в Англию, он взял Фриду в руки, пускай лишь буквально, и женился на ней.
Но хотя бы в песне они составляли радостную пару. Фрида утверждала, что любит его пение, несмотря на то что голос у него слишком высокий – «как сова кричит», так она выразилась. Но сама она пела хорошо и любила, когда ей подпевают. Вместе они исполняли немецкие lieder, американские народные песни, песни жителей Гебридских островов, оперные арии, шлягеры из мюзик-холлов, церковные гимны и негритянские спиричуэлс.
Рядом с ней он впервые захотел своего собственного ребенка. Ведь она уже трех родила, разве не так? Она была широкобедрой, полногрудой богиней плодородия, и он поклонялся ей должным образом. Он худ, но покамест не истощен.
В машине Фрида сопела и ерзала под пледом. Снежные вихри крутились в конусах света фар. Машина миновала древнюю церковку в саксонском стиле: фонарь у покойницких ворот мигал и манил, будто выставленный пиратами ложный маяк, зазывающий корабль на скалы. «Верь мне, – словно говорил он, – верь».
Лоуренс принялся крутить ручку, закрывая окно автомобиля. Англиканская церковь нынче выродилась, по сути, в рекрутскую контору. Мейнеллам, напротив, не откажешь в мужестве. Мало какая семья нынче рискнет предложить крышу над головой не просто немке фон Рихтгофен, а мужу и жене, подозреваемым в том, что они – немецкие шпионы. Подозреваемым сотрудниками Веллингтон-Хауса[21] в Лондоне и, более обыденно, детьми, владельцами питейных заведений, почтальоншами и полицейскими констеблями Чешема.
Шпионы! В отрочестве Фрида, находясь при дворе, часто видела кайзера и всегда относилась к нему с неприязнью. Сейчас она боялась за сестру, которая была замужем за флигель-адъютантом кронпринца. Честно сказать, Фрида восхищалась своими кузенами, пилотами немецкой военной авиации, но это ничего не значит. Она охотно признавала: ее соотечественникам чуждо понятие того, что англичане именуют «честной игрой». Ее сородичи подходят к любой стоящей перед ними задаче с чисто логической точки зрения. А если эта задача – война, что ж, они и к ней подойдут логически.
В Скотленд-Ярде принялись копать под них с Фридой сразу, как только началась война. Лоуренс помнил вечер, когда они гостили у Дэвида Гарнетта, он же Кролик, в его квартире в Челси. Уходя, они выкрикивали слова прощания – весело и совершенно невинно – по-немецки. Потом им сообщили, что один из соседей Дэвида – Кролика – услышал и донес. Это было только начало. В Скотленд-Ярд ежедневно поступали сотни писем. Люди доносили на своих соседей. Следователь сказал, что Скотленд-Ярд обязан рассмотреть каждый донос. От этого зависит будущее Англии.
Позже Кролик признался, что Форд Мэдокс Форд, или Жирный Фордик, как его называли, пишет пропагандистские тексты для Веллингтон-Хауса и донес своему начальству о «пронемецких симпатиях» Лоуренса и Фриды – чтобы искупить факт своего собственного рождения от немца, как предположил Кролик.
Такое не исключалось. Четырьмя-пятью годами раньше Форд всячески продвигал романы Лоуренса, но то было в другой жизни.
Да, Мейнеллы проявили мужество и великодушие, пригласив чету Лоуренс к себе. Но все же оставалось только надеяться, что в Грейтэме они не будут дышать ему в затылок всем выводком. Доброта Виолы и ее родителей спасла Лоуренса от вечно грызущей нужды, но ему надо работать, а не служить свадебным генералом на семейных торжествах и прочих светских сборищах.
Клан Мейнеллов обширен. Уилфрид, paterfamilias[22], отец Виолы, обеспечил каждую из выросших дочерей отдельным домиком в Грейтэме. Малочисленные сыновья тоже заглядывают туда по временам. Детей в общей сложности вроде бы семь. Мать, Элис Мейнелл, уважаемая в обществе поэтесса, славится благотворительностью в отношении писателей помоложе и победнее. Больше всего известен случай обнищавшего католического поэта Фрэнсиса Томпсона, которого Мейнеллы спасли от множества демонов и пороков. Они в буквальном смысле подобрали его на улице, сами напечатали его труды и обеспечили им возвышенную аудиторию. Поблагодарит ли Мейнеллов за это история, как заметил он в разговоре с Виолой, уже другой вопрос.
Как часто бывает с новообращенными, Уилфрид и Элис Мейнелл – истовые католики, и детей своих, ныне уже взрослых, воспитали в лоне Церкви. Изгнанник предполагал – точнее, всем сердцем надеялся, – что его и Фриду избавят от латинских бормотаний и ладана. Он скажет, что у него слабая грудь и ему это вредно. Однако, судя по всему, что ему рассказывали о Мейнеллах, они… жизнерадостны. До такой степени, как сейчас уже не модно. Как им это удается? Его всегда интересовали обширные полнокровные семьи – хотя бы по той причине, что его собственная семья вечно в стесненных обстоятельствах, вечно удручена.
Виола, одна из младших дочерей, – сестра Лоуренса по ремеслу, писательница. Ее книги пользуются спросом, и при этом она очень мила. Она объявила себя великой поклонницей его «Сыновей и любовников» и все так же мило, но непреклонно настояла, чтобы Лоуренсы поселились в ее коттедже на землях ее отца. И добавила, что домик – бывший сарай для скота.
Фрида разразилась хохотом, как умела только она: «Дорогая, мы чем-то напоминаем парнокопытных?» Виола смущенно объяснила, что сарай перестроили под человеческое жилье и теперь там даже уютно. Она сказала, что Мейнеллы прозвали домик «Хлев-Холл», но это всего лишь семейная шутка, которая почему-то прижилась. Сама Виола будет счастлива переехать в главный дом поместья, Уинборн, к родителям, которые живут поочередно то в Сассексе, то в Лондоне.
Лоуренс решил: Хлев-Холл, конечно, не очень шикарно смотрится на конвертах в качестве обратного адреса, но уж всяко окажется не хуже унылого грязного жилища в Чешеме. Фрида была уверена, что их ждет шаткая хижина на южном побережье, где они будут прозябать в одиночестве, без друзей. Но Виола в очень удачный момент прислала вдогонку постскриптум: у них с Фридой будет прислуга, женщина, которую предоставят Мейнеллы-старшие.
Фрида начала укладывать вещи.
Перед ними стоял еще один непреодолимый вопрос: как заплатить за ее развод. Похищение чужой жены оказалось неожиданно дорогим удовольствием. Лоуренсу предстояло выложить сто пятьдесят фунтов стерлингов, а у него в 1915 году от Рождества Христова не нашлось бы и пяти.
Автомобиль пробирался по заснеженной дороге, и пишущая машинка Лоуренса, недавний подарок от его новой американской приятельницы Эми Лоуэлл, подпрыгивала и брякала в углублении пола под ногами. Лоуренс промедлил с романом, пока пять месяцев лежал трупом в чешемской могиле, и теперь не успевал к весеннему сроку публикации, несмотря на то что Виола Мейнелл предложила перепечатать для него рукопись с профессиональной скоростью. Но ему было все равно. Только сегодня утром он сказал Фриде: что толку дарить свои книги освиневшей публике в ее нынешнем омерзительном воинственном угаре?
«Жить-то на что-то надо», – сказала Фрида и, типично для нее, пожала плечами.
Этот жест говорил: теперь ты женатый человек. На тебе лежит ответственность. Это сама Фрида на нем лежала, с ее красивым лицом пруссачки, и Лоуренс отвечал за то, чтобы оно было счастливым. В Чешеме, в промежутках между скандалами, унынием, приступами ярости и взаимными угрозами разрыва, он купил ей новую шляпу, новое пальто и бусы из ляпис-лазури. От пятидесяти фунтов аванса, выданного издателем, Метьюэном, почти ничего не осталось.
Он не говорил жене, что девяносто фунтов из гонорара за книгу заберут непосредственно адвокаты ее мужа-профессора – еще до того, как этот гонорар увидит он, Лоуренс. Зачем ее пугать? Суд разрешил развод, но также наложил на его литературного агента обязательство передать на выплату любые средства, полученные от Метьюэна.
Над Лоуренсом нависал призрак банкротства.
И еще ему срочно нужны новые воротнички.
За окнами, в метели, дорога была абсолютно пуста. Автомобиль продолжал ползти вперед, все дальше вглубь древнего Сассекса. Водитель нервно насвистывал мотивчик, а снежные вихри хлестали машину. Один раз она чуть не свалилась в канаву, и изгнаннику пришлось выйти и толкать. И снова вперед, по извилистым трактам и проселочным дорогам.
Жена тяжко навалилась на него сбоку. Свободной рукой он протаял глазок в заледенелом окне и стал смотреть на кружево ветвей, укрытых сияющим снегом, смыкающихся над дорогой. Деревья стояли как молчаливые исполины.
Когда они доехали до деревушки Грейтэм, метель утихла. Показались треугольные фронтоны бывшего фермерского дома, Уинборна. Изгнанник выпрямился, чтобы видеть поверх заснеженной изгороди, и на душе потеплело. Виола обещала, что, как бы поздно они ни прибыли, их будет ждать жаркий огонь в очаге, тушеная зайчатина и вино. Он проголодался. Хотя уже давно забыл, что такое аппетит.
Машина ползла по дорожке к дому. Лоуренс опять с усилием открыл замерзшее окно. Звезды плавали над головой, подобно серебряным живчикам – безрассудным, буйным, жаждущим слиться с целью – в темной утробе ночи. Небо пульсировало. Он заметил, что здесь, в прекрасном Нигде, Млечный Путь густ, как сперма богов: сияющий и величественный продукт похоти небожителей.
Духи этого места еще живы, не то что в Бакингемшире. Изгнанник чувствовал их, чувствовал, как к нему возвращается жизнь. Libre, libero[23]. Впервые за много месяцев он подумал, что, может быть, у них с женой – она только что проснулась, глаза блестят, щеки розовые – выйдет душевно потрахаться.
Наутро он нашел в чемоданах свою старую учительскую куртку, решив, что ладно уж, вельветовый пиджак слишком тонок для такой ветреной погоды. По совету горничной, Хильды, он обмотал ноги поверх башмаков врученными ею мешками из-под картошки и воспользовался любезно предложенным полевым биноклем Уилфрида Мейнелла. Фрида суетилась, заматывая Лоуренсу горло принесенным Виолой шарфом, а сама Виола дала ему перчатки своего брата. Он поблагодарил ее теплой улыбкой через плечо Фриды.
Дети Мейнеллов повыскакивали, как лягушки из скрытого пруда, и стали клянчить, чтобы он взял их с собой. Хильда отогнала их, а ему велела: «Бегите, быстренько». Он прихватил старую фетровую шляпу армейского фасона.
Только он начал карабкаться наверх, как порыв ветра унес шляпу, и пришлось гнаться по сугробам, с силой опуская ноги, чтобы поймать ее, придавив краешек. Он зашагал против ветра, почувствовал, как сплющивается лицо, и развернулся. Взгляду открылось то, что Мейнеллы между собой называли «Колонией». Изгнанник видел крышу своего нового дома. Правду сказать, он был в восторге от коровьего жилища Виолы. В мыслях он уже составлял описание места действия для сюжета – он еще не знал о чем. Это происходило чисто рефлекторно, так уж у него голова устроена.
По одну сторону четырехугольной площадки тянулось длинное-длинное строение, не то бывший амбар, не то сарай, приспособленный им для младшей дочери, Присциллы89.
Хлев оказался низким длинным строением из дерева и камня. У входа было вмуровано очаровательное небольшое панно из алебастра – Святое семейство. Деву художник изобразил погруженной в меланхоличную грезу, и изгнанник почувствовал, что, вопреки рассудку, рад такому соседству. Виола рассказала, что священник из Эмберли, ближайшей деревни, друг семьи Мейнелл, приходил и освятил Уинборн и все остальные жилища «Колонии».
Сегодня утром, выходя из дома, изгнанник поднял руку и двумя пальцами коснулся Мадонны. Он не был склонен к католичеству, но фигура Божьей Матери интриговала его и дарила утешение. Англиканская церковь считает, что можно отказаться от священных образов, женственности, тайны, и тут кроется величайшее заблуждение англикан. Англиканство – еще незрелая религия, ей всего несколько сот лет; англикане наивно верят в то, что можно исследовать рассудком присносущно-иррациональное. Рассудочность и завела поколение Лоуренса в окопы, и он не мог не презирать тех, кто забыл разницу между проповедью и пропагандой.
Сегодня утром, впервые пробудившись в хлеву, они с Фридой обнаружили беленые стены, четыре действующих камина с кучами дров на решетках и незыблемые, как стволы деревьев, скрещения темных балок: просмоленный древний корабельный лес. Гостиная была сурова и великолепна. Там стоял длинный полированный стол для многолюдных трапез. В такой комнате можно дышать. Она походила на трапезную монастыря, кроме тех моментов, когда Фрида принималась мычать, как корова; она объяснила, что таким образом хочет позабавить себя и перестать бояться. Новое жилище показалось ей пустым и голым.
На длинных окнах висели белые в голубую клеточку занавески90.
Она раздвинула занавески, отпустила, и они снова сомкнулись.
– Здесь все очень по-деревенски, Лоренцо. – Похоже было, что она вот-вот заплачет.
Он сделал уступку: согласился, что здесь не так людно, как в Чешеме; во всяком случае, определенно дальше от Лондона. Зато под боком нету утиного пруда, чтобы затопить их дом, а Сассекс гораздо красивей Бакингемшира. Их новому жилищу не хватает только книжного шкафа, и он немедленно займется его постройкой. И покроет полы линолеумом. Их спальня достаточно просторна, и – такая роскошь! – здесь есть даже не одна, а целых две комнаты для гостей. Хильда, служанка, – чудесная добрая женщина, поезда из Лондона в Пулборо ходят на удивление регулярно, пешком от станции до Грейтэма не так уж и далеко, и друзья обязательно будут сюда приезжать. Он не упомянул, что уже написал Котелянскому, закрыв глаза на то, что Кот не любит Фриду, а она его.
Майн либер[24]Кот,
приезжай, пожалуйста, к нам в субботу – напиши, каким поездом приедешь. Думаю, из Мейнеллов здесь будет только Виола. Я приду на станцию тебя встретить, но приезжай засветло. Дом еще не окончательно оборудован – не хватает кое-чего из мебели и всякого такого. Но он обладает красотой собственного характера. Фриде нравятся Мейнеллы, но она побаивается монастырской суровости нашего жилища. Я же в него просто влюблен.
Ауфвидерзейн[25],Д. Г. Лоуренс91
Чудо из чудес – здесь была даже ванная комната, облицованная бело-синей дельфтской плиткой, с ванной, подключенной к водопроводу, и блаженно горячей водой. Изгнанник допоздна просидел в ванне накануне ночью, после приезда, после ужина, после неудачного совокупления с Фридой. Он сидел по шею в воде, созерцая выступающие ребра и мягкий вырост между ногами, а Фрида тем временем звала из спальни: «Му-у-у! Му-у-у!» – полушутливо, полуманяще. «Где мой бык?» – кричала она. Неизменный детский оптимизм был ее величайшим даром.
Тем первым утром, карабкаясь по снежному склону, он видел все еще спящие низины, их бока, груди и зады, укутанные белым золотом. Подъем был крутой, а снег глубокий, по колено. Приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух, на пронзительном ветру, по временам сгибаясь в три погибели. Один раз он задержался – перекинуться парой слов с пастухом. Каждый из них с трудом понимал другого, но в конце концов Лоуренс разобрал, что пастух откапывает из-под заносов свое стадо – начал, когда только рассвело.
Изгнанник повесил бинокль на сосну и снял тонкие мейнелловские перчатки. И запустил обе руки в сугроб, где тут же наткнулся на холодную жесткую кость: лодыжка. Он схватился за одну пару ног, пастух за другую, и оба дружно потянули. Из сугроба возникла косматая овца, как желтоглазый Лазарь из гробницы.
В юности изгнанник всегда любил фермерский труд, особенно в части ухода за скотом и дойки. Тогда все говорили, что он умеет подойти к скотине. Пастух поднял голову, буркнул краткую благодарность, ругнулся и принялся растирать овцу, воскрешая ее.
Впервые изгнанник увидал Сассекс в мае 1909 года, в прошлой жизни – когда учительствовал в Кройдоне и приехал, чтобы совершить пеший поход из Брайтона в Ньюхейвен, по утесам по-над морем, вместе с Хелен Корк. Она была его коллегой и могла бы стать женой, не будь он так уперто намерен сбежать и из Кройдона, и из школы – как можно скорее. В тот год весь их отпуск держалась прекрасная, солнечная, приятная погода, и в отдалении пенились волны. Брайтон был прекрасен и величествен, особенно королевский павильон, «чертоги наслаждений», словно возникший из поэмы «Кубла-хан».
На ночь их приютила ореховая роща. Они уснули в зарослях колокольчиков. Их насмешила мельница в Роттингдине, приземистая и неуклюжая. На протяжении всех девяти миль – дороги туда и обратно – солнце светило не переставая и дул легкий ветерок, овевая путешественников прохладой.
Сейчас, во внезапной хватке зимы, ветер сдирал с путников кожу заживо. Вечнозеленые изгороди молчали, опустив ветви под тяжестью снежного савана. Вдали виднелся местный проток под названием Солент, отвод Ла-Манша, свинцово-серый.
Изгнанник упрямо шагал дальше и лез выше, следуя тропе скорее ощупью, чем зрением. Склоны холмов, облизанных тысячелетиями непогоды, были гладкие, как на детском рисунке, если не считать «тумулов», курганов с захоронениями древних бриттов. Их мощь запала ему в душу с прошлого похода, и он твердо решил этой весной посетить их еще раз. Раньше, чем Британию завоевали римляне, народ Сассекса облюбовал его высокогорья, как современные жители – низины.
Он поднимался, хватаясь за обледенелые ветви, чтобы сохранить равновесие, и останавливался, лишь когда что-нибудь цепляло глаз: лисий помет, темный и плотный на белом, с шерстью пожранного зверька; заснеженное гнездо клеста высоко на сосне – птенцы клеста вылупляются зимой, и спинки у них припорошены снегом. На земле под гнездом валялись стерженьки сосновых шишек, вылущенных пернатой матерью или отцом в поисках семян. Еще выше буйствовал остролист с ягодами ярко-красными, словно капли крови. Ветви обросли сосульками, с которых громко капала капель, сверля черные глазки в сугробах под деревьями.
Вдали, на равнинах Уилда, все было укутано белым, и река Арун бежала ленивой серебряной жилой. На южном берегу, чуть поодаль от реки, сверкали – там, где их не скрывал снег, – две параллельные линии, рельсы железной дороги, уходящие словно бы в бесконечность.
Послышалось пронзительное «кии-кии-кии», и изгнанник поднял лицо к небу. Пустельга – некрупная хищная птица, но в своей неподвижности казалась величественной. Она безо всякого усилия парила в высоте, а потом зависла в одной точке, осторожно колотя небо крыльями – изучая изгнанника, как он изучал ее. В бинокль он разглядел серо-голубую изнанку крыльев и белый веер хвоста. Спокойствие птицы, ее оседлавшее ветер долготерпение на краткий миг передалось человеку. Каждый из них видел другого и отдавался связующим их чарам.
И тут птица спикировала и пропала из виду – внезапно, словно рассекли нить, на которой она висела. За несколько секунд хищник преодолел тысячу футов, отделявшую его от земли. Должно быть, на белизне склона мелькнул крот или мышь-полевка – охваченные ужасом, совсем как пехотинец, бегущий в атаку, подумал изгнанник.
С вершины холма деревушка Грейтэм в миле отсюда казалась не столько построенной, сколько брошенной у подножия холмов, как ребенок бросает кубики. По словам Уилфрида Мейнелла, этот приход значился еще в «Книге Страшного суда». Может, когда-то он и процветал, но сейчас почти вымер, хоть и сохранял былую красоту атавистической, уходящей жизни. В большом барском доме дымили трубы. Мерцали стекла оранжерей.
Рядом с большим домом, но отдельно стояла церковь двенадцатого века, однонефная, неброская, как стог сена. Мейнелл рассказывал, что ее построили для саксонских пастухов, а камень взяли из римских развалин Сассекса.
Соседние фермы спали под снегом. Изгнанник различил длинный низкий прямоугольник древнего десятинного амбара и по соседству крутую черепичную крышу Уинборна, сверкающую красным на белом.
Как обнаружил Лоуренс по прибытии, Уинборн был фермерским домом восемнадцатого века с бревенчатыми стенами, мрачными флигелями и темными дубовыми балками во всех помещениях. Его собственный дом стоял, отступая от дороги, неподалеку от крохотной церковки посредине почти вымершего селения – поместительный старый фермерский дом в глубине пустого двора, заросшего травой92.
Мейнелл пристроил к дому библиотеку, также служащую гостиной. Виола упомянула, что отец лелеет честолюбивый замысел – добавить еще и часовню. Все вместе выглядело идиллической пасторалью: восемьдесят акров земли, лоскутное (когда его не скрывает снег) одеяло дубовых и вязовых рощ, обширных газонов и розариев. Были тут и приличных размеров плодовый сад, тенистый лес и осушительная канава с манящим гребнем, поросшим темными соснами.
Когда река Арун выходила из берегов, а это случалось каждую зиму, семейный удел обретал внутреннее море, из-за чего плохо подходил для сельского хозяйства. Именно поэтому, когда Мейнелл впервые увидел имение, оно ждало своего покупателя уже много месяцев. К тому же оно отстояло от ближайшей деревни на четыре мили. Однако самая его удаленность и заброшенность очаровала литературный клан. Мейнеллы ничего не знали о сельском хозяйстве, но обладали богатым воображением и быстро осознали весь потенциал этих земель.
Мейнелл, редактор и издатель католической газеты, купил имение в 1911 году. В июне того года он и его титулованная жена, поэтесса Элис, приехали в пролетке от станции Пулборо по разбитой проселочной дороге. На подступах к Уинборну их приветствовали кивающие колосья и алые маки. У дальнего конца имения стада ланей скакали по клочковатой пустоши – общинной земле.
Со временем лани перейдут в наступление, упорно год за годом пожирая семейный огород. Папоротник и дрок оккупируют теннисный корт. Полевые мыши угнездятся в теннисных туфлях. Процветет колония ужей, при виде которых гости из Лондона будут с визгом подпрыгивать. За чаем на открытом воздухе под осенним солнышком и гости, и хозяева будут единодушно притворяться, что не замечают возни и гортанных вскриков косуль, у которых в разгаре брачный сезон.
Однако чем больше не ладилось в имении, тем сильнее хозяева прикипали к нему. Грейтэмский покой обещал убежище от лондонской суеты, особенно теперь, когда объявили национальное безумие. Куда делись все душевно здоровые люди? Куда деваться им? Поднять голос против войны и зияющей раны, которую Англия нанесла сама себе, означало немедленно получить клеймо «антипатриота».
Виола рассказала, что ее отец раньше был квакером, но восемнадцати лет перешел в католичество. Однако верность пацифизму сохранил. Тихий человек, бизнесмен и верующий, он знал, что война не принесет ничего, кроме новой войны. В этом он и его новый гость оказались единодушны. В те дни Грейтэм стал больше чем летним убежищем Мейнеллов от суеты и амбиций Кенсингтона: теперь это был уголок ненасильственного сопротивления.
О, как изгнанник мечтал о мире. О покое. В Чешеме целые куски покоя отрывались от него день за днем и растворялись в чешемском дожде. Толпа втаптывала их в чешемскую грязь. От изгнанника остались сплошные дыры, и не только в одежде. Холод дождя заползал внутрь, и грязь тоже. Но пусть в его сломленности была скорбь – теперь, с переездом в Сассекс, он обрел новые силы, новые намерения. Что-то большее, чем он сам, пульсировало внутри. Это не был зов сигнального рожка, определенно нет. Но гул жизни пронизывал его надтреснутый дух и, похоже, успокаивал истерзанные нервы. Может быть, роман – для него, Лоуренса, ясная книга жизни93 – понесет его на себе вперед, излечит.
Он давно пришел к выводу, что хороший сюжет – разновидность общения: души с душой, духа с духом. Хороший рассказ пересылает искру жизни от одного человека к другому, незнакомому, сквозь пространство, сквозь десятилетия и века. В человеческом сочувствии – человеческом внимании друг к другу – есть волшебство. А любой настоящий сюжет искрит сочувствием – через года, через ряды типографских значков. Помогает перескочить низкие межевые изгороди фантазии.
Изгнанника не интересовали твердые полированные кирпичи творения; жизнь, запертая в четырех стенах, как в ловушке; идеальная симметрия на странице. В настоящей жизни есть люфт, прилив и отлив, паводок и засуха, мертвая неподвижность зимы и зеленый пульс весны. Он рискнет: пусть будет дерганость, случайность, сырое необработанное бытие. Другие мужчины ежедневно рискуют много большим – это он видел во тьме шахт своего детства. Многие из этих мужчин были сломлены. Им нечем помянуть свою жизнь, кроме зияющей пасти земли.