– А как?.. Он сам?
– Аж из портков выпрыгивал! Размечталась! Пришлось мне родичу его пригрозить позором да за Шиноркой верных людей отправить. Хотел он отсидеться в деревне родной. Тебя обрюхатил – и в кусты, козел, охальник этакий! И что ж ты, чем напугала мужика? Несладка оказалась, – ухмылялась тетка.
Василиса благодарна была Варваре. Но хотелось своими руками стереть ухмылку с ее узкого лица.
– Не люб он мне. Ненавижу его.
– Ты смотри, не гневи Бога. Живи и радуйся. Хорошей женой будешь, и заживете не хуже других.
Во время венчания в церкви Вознесения, свадебного застолья жених не смотрел на свою бледную невесту. Отгуляли честь по чести, Варвара расстаралась для любимой племянницы. А в первую брачную ночь новоиспеченный муж налил медовухи и себе, и жене своей.
– На кой черт ты здесь появилась, дурында? – с тоской сказал он. – Жил бы я себе, не тужил.
– Зачем ты возил меня на Васькин ключ? Зачем чести лишил?
– Да не знаю. Захотелось мне попробовать тебя. А что потом будет, не думал, – задумчиво сказал парень. – Могла бы уехать в родную деревню… Или утопиться, чертова ты девка.
– Жизнь свела нас, Шинора. Но запомни: не будет того момента, когда бы я тебя не проклинала, – тихо сказала Василиса.
– Зови-ка меня не по прозванию, а по имени моему церковному. Ишь ты, распустилась! Да хоть засыпь проклятиями своими, все, не воротишь ничего, – пьяненько ухмылялся парень, выпивший не первый стакан крепкой медовухи. – Давай, женушка, ублажай муженька.
– А вот это не хочешь, – показала фигу молодая жена.
Шинора оторопело посмотрел на невесту, которая и так красавицей не была, а от нежданного бремени растеряла последнюю девичью прелесть. Лицо стало одутловатым, будто у пропойцы, волосы растрепались, глаза казались маленькими и воспаленными.
Молодые утром перебрались в дом Чиркова. Родители вскоре узнали, что Василиса замужем, облегченно вздохнули и лишь изредка передавали гостинцы.
Василиса в великих муках родила мертвого мальчика, и не было у нее сил плакать над своей судьбой. Сухими глазами она смотрела в потолок. Неделю с постели не вставала, потом захлопотала по хозяйству. Муж в глубине души проклинал судьбу – свободу холостяцкую потерял навсегда. Вида он не подавал, стискивал зубы, утешал молодую жену. Делал он это с нужным пылом, через год Василиса забеременела, родила дочку. С младенцем на руках ей пришлось ухаживать за серьезно заболевшей теткой.
После смерти Варвары молодая семья Селезневых переехала в теткин дом, унаследованный Василисой. И дело тетки, ее немаленький капитал также перешли их семье. Шинора рассудил, что купеческое дело дает больший барыш, чем ювелирное мастерство.
С каждым годом Шинора становился все солиднее. Уходила юношеская худоба и верткость, и прозвище теперь не подходило крепкому, уважаемому купцу. Теперь звали его все чаще Митрофаном, а то и Митрофаном Селезневым, Тимофеевым сыном.
С Василисой он всегда советовался, уважал ее. Но ночами бегал к непотребным девкам. Жена давно не привечала его на супружеском ложе. Она располнела, приобрела мягкость тела, но душа ее закалилась и стала тверже железа. Василиса имела свое мнение по любому поводу, была безжалостна и остра на язык. От робкой, нелюбимой дочки Вороновых следа не осталось. Благодаря деловому таланту мужа она могла жить на широкую ногу, покупать собольи шубы и занимать лучшие места в церкви.
И хорошо бы жили Селезневы, если бы не память о прошлом, подтачивающая их семью изнутри.
– Эх, Ульянка, никогда не узнала бы я Василисины секреты. И родители… Ух! Она такая важная сейчас. Была совсем другой!
– И еще по поводу мужчин Василиса говорила, что для бабы все эта ночная пакость в тягость, и советовала не торопиться. Но у меня с Григорием все по-другому будет. Не как у нее с Митрофаном.
– Дура ты, у всех так, – фыркнула Аксинья.
– Много ты знаешь!
В тот вечер девчушки пошли на вечерние посиделки, каждая со своей затаенной надеждой. Весь вечер они вздрагивали от каждого стука щелястой двери. Девки пели песни, лузгали орехи, делились сплетнями. Когда месяц выполз на небесный простор, в избу ввалились парни. Они орали дурными голосами, Игнат терзал балалайку и тряс чубом.
Девки принялись выталкивать взашей охмелевших парней, когда раздался залихватский свист. Александровские пронеслись мимо крыльца Марфиной избы. Хлопцы с соседнего села считали еловских девиц милее своих. Не было злее драк, чем стычки между еловскими и александровскими. И не было для парня с соседнего села дела занятнее, чем отбить невесту у еловского.
Нюру, старшую сестру Аксиньи, когда-то прочили за своего, еловского, парня. На одной из посиделок длинные руки Ваньки Репея, александровского баламута, схватили ее за подол. Отцепить его она так и не смогла. Ванька наслушался много ядовитых слов от Вороновых, Василий и Анна не могли смириться с тем, что средняя дочь сама выбрала жениха. Впрочем, зажиточная семья Репея приняла Нюру в свой огромный дом, и Василий Ворон был доволен, хотя вида не показывал. Даже внуки-репейники его не смутили.
Четверо александровских парней развязно зашли в избу, подмигнули Марфе, обступили девок. Игнат, Семен и Фадейка дружелюбно протянули им чарки, ухмыляясь в усы.
Не успела Аксинья и глазом моргнуть, как трое александровских уже катились кубарем с крыльца. Четвертый, лопоухий, хорошо одетый, очумело моргал белесыми ресницами. Две половинки его верхней губы жалобно шлепали.
– Да вы чего… Мы ж с миром, – невнятно бормотал парень, его уродливая губа коверкала речь, превращала ее в непонятную мешанину слов.
– Иди, Зайчишка, восвояси, – потер кулаки Семен. Тот не заставил себя долго ждать, только мелькнули грязные подошвы сапог.
На Матренин день[25]в разгар Великого поста приехал отец Ульянки, Лукьян. Здоровый, основательный, громкоголосый, с маленькими прищуренными глазами и рыжей лохматой бородой, он заполнял собой всю избу. Дочка суетилась, то принималась хлопотать по хозяйству, то садилась напротив отца.
– Глянь, дочка, гостинец тебе! – Лукьян вытащил из холщового мешка сверток. Внезапно куль фыркнул, издал чудной низкий звук… Кто-то юркий побежал за печку. Ульянка взвизгнула и запрыгнула с ногами на лавку.
– Что там?
– Щенок соболя. Злой, зараза. Мать в капкан попала, а он рядом крутился. Так и взял. Еле скрутил, вырывался, как чертенок. Поиграешь с ним дочка, а там решим, что делать со зверёнышем.
«Соболей бы на шапку, ожерелье из серебра или платки китайские. А не щенка. На кой он мне?» – подумала, но промолчала.
– Он не укусит?
– Кто ж его знает… Ты на стол-то накрывай. – Лукьян развалился на лавке, почесывая тугое пузо. – Ты все хорошеешь да хорошеешь. Жениха-то себе приискала?
Ульяна открыла рот, но не сказала ни слова, лишь помотала головой и вздохнула.
– Нет? Вот и славно. Надо тебе в городе жениха брать. Чтоб к следующей зиме уже у меня на шее не висела, мужняя была.
– В город не хочу. Тут привыкла – Она загрохотала котелками громче, чем следовало.
– Как привыкла, так и отвыкнешь. Кто тебя, дуру, спрашивать будет. А каша-то чего постная? – повысил голос Лукьян. – Масла добавь.
– Нельзя ведь… Грех.
– Молчи, мокрохвостка. Уморить меня собралась?
Ульяна с отцом спорить не стала – себе дороже, можно под горячую руку и схлопотать. Из-за печки на громко чавкающего Лукьяна и пригорюнившуюся дочка смотрел соболек, сверкая глазами-бусинами.
Давно уже, лет десять назад Лукьян Пырьев остался вдовцом. Молодая жена Дарья таскала воду и провалилась под весенний лед. Увидели беду еловчане, но было уже поздно. Даже похоронить жену Лукьяну не удалось – осталась она на съедение рыбам в речке. Лукьян Кабан был из той породы мужчин, что многочисленна на Урале и Сибири. Вся жизнь их проходит в скитаниях по тайге, в охоте за пушным зверем, и дом для них не долгожданный очаг, а ловушка.
В Еловой Лукьян задерживался на неделю-две, а потом начинал тосковать и пить. Кабаном прозвали мужика не просто так – выпив, он становился свиреп и опасен. Как дикий вепрь. Стоило слово поперек сказать – не жалел никого, даже жену. Дарья смотрела-смотрела, льнула к мужу:
– Сколь волка ни корми – все в лес смотрит. Иди в тайгу свою ненаглядную, Лукьян, о нас не беспокойся.
Осиротевшая дочь воспитывалась у бабки, матери Лукьяна. Ульяна ее побаивалась и не любила, тоскуя по тускневшему с каждым годом образу ласковой матери. Когда бабка умерла, Лукьян ломал голову – с кем дочку оставить. Вороновы прикипели сердцем к Ульяне на радость шалопутному отцу.
– Пора, дочка, к соседям наведаться, поблагодарить их за присмотр, за помощь.
– Я думала, мы дома побудем, расскажешь…
Лукьян не любил долго с бабами находиться. Что делать с выросшей дочкой – вовсе не понимал. Голова всякой дурью забита.
Славно в тот вечер посидели мужики, вытащив из погреба крепкую настойку. Анна пыталась воспрепятствовать святотатству, но ее отправили в светелку, подальше от соленых мужских слов. Все постные яства, заготовленные Анной на завтрашний день, были съедены. Мужики пьют, погреба пустеют. Лукьян благодарил Василия от чистого сердца и подарил связку куниц:
– Жене иль дочери – сами, промеж себя решайте. Я тебе лучшие шкурки выбрал, друг.
Лукьян, шатаясь из стороны в сторону и распевая матершинные песни, еле дошел до избы, опираясь на дочь. Несколько дней он пил в родной деревне и отправился восвояси… В лес ли, в городской ли кабак прогуливать копейки, дочь не знала.
– Ульян, ты подарок-то отцовский покажи.
– Вон сидит. Зыркает, – Рыжик неохотно махнула рукой. За печкой уже вторую неделю ютился соболь.
– Ты его кормишь?
– Еще чего. Пусть тараканов да сверчков ловит.
– Жалко же. Зверь лесной, иди сюда. – За печкой раздавалось шебуршание, но соболек выходить не спешил. – А я его хлебной корочкой приманю.
– Нужен он тебе, Аксинья. – Ульяна только голову успела повернуть вслед взметнувшемуся подолу подружки.
Исхудалый зверек остервенело ел ржаную корку, даже не замечая уставившихся на него девчушек.
– Даром, что зверь, а хлеб тоже любит. Красавец, – восхищенно протянула Аксинья и успела погладить пушистый бок щенка. Тот недовольно фыркнул, но от еды не оторвался.
Ульяна с опаской протянула руку к зверенышу:
– Хоть почесать тебя за ухом. Какой-то толк от подарка должен быть.
Через минуту раздался визг, на белом пальце выступили красные пятна. Соболь скрылся в своем убежище.
– Ну стервец! Пожалеешь еще!..
– Ты отдай мне его, а, Рыжик. Он же не нужен тебе. А я люблю зверье лесное.
– Нет, в моей избе жить будет. Батин подарок, – отрезала подружка.
Весна в Еловой вступала в свои права. Звенели ручьи, веселой змейкой стекая в Усолку, освободившуюся от ледяного панциря. А Усолка несла вешние взбаламученные воды в широкую Каму. Кама питала широкую матушку-Волгу. Так воды малого ручейка текли по просторам земли русской до самой Первопрестольной Москвы.
Зазеленела трава, и радостью наполнились людские сердца, заскорузлые за долгую холодную зиму. Прилетели цапли и, соблюдая традицию, свили гнездо на засохшем дереве у берега Усолки. Неглубокая живописная заводь, полная рыбы и лягушек, давала им пищу.
Аксинья стремилась в эту благословенную заводь. Она готова была целую версту[26] отмахать, чтобы оказаться на берегу в одиночестве. Бесконечно смотрела на Усолку, суету птиц, порхание бабочек. Не было для Аксиньи большей радости, если лань или лиса робко показывались из-за деревьев.
Ульяне привычка подруги не нравилась.
– Что забыла там? Пошли с девками песни петь. А там глядишь и парни какие придут… О-о-ох. – Ульянкина грудь вздымалась, глаза блестели.
– Кровушка дурная в тебе бродит, – дурашливо протянула Оксюша, изобразив ворчание бабки Матрены – первой грозы деревенских блудниц. – С парнями своими покоя лишилась. Надоела хуже мух! После рассказа Василисы ни о чем другом думать не можешь. Надо бате твоему говорить, чтобы скорее замуж тебя пристраивал.
– Ага, он раньше себя в мужья пристроит.
– Как?!
– А так вот. Какая-то в Соли завелась зазноба у него. Фроська-вдова. Толком не говорит, скрывает. А я сама догадалась.
– Как поняла?
– Сама видела: довольный стал, обихоженный, на одежде заплатки, рубахи стираные. Да про Фроську какую-то поминает.
– А не стар он для таких дел?
– Не знаю. Им виднее. Так что, подруга моя, как бы в Соль Каменную мне не отправиться. Там батя обещал жениха найти.
– Я без тебя тут заскучаю. Зачем тебе в город переезжать, Ульян? У нас хорошо, вольготно. – Аксинья представила жизнь без подруги, тоскливую, как проповедь.
– Да батя грозится совсем переехать, избенку отдать переселенцам.
– А как же… кузнец?
– А что кузнец… На посиделки наши не ходит, даже не смотрит. Что мне делать? В городе, небось, жениха краше да богаче приищу.
– И то правда. Ты вон у нас телом богата. – Ульяна к этой весне расцвела. Грудь даже под сарафаном мягкой зыбью шла и глаза парней притягивала. Волосы в тугой косе медью отливали. Даже веснушки красили девку. Любовалась Аксинья на подругу и вздыхала про себя. Нет у нее груди пышной, волос рыжих, лба белоснежного.
– Нет, не смирюсь. Гришку хочу, мой он будет… Хоть тресни! – решительно встала с лавки Ульяна и загрохотала ведрами.
– Ладно, лясы поточили, пора и за работу.
Дров натаскать, воды принести, пирог замесить. Надо все успеть – родители в мастерской. Аксинья вздохнула. Ее туда не звали.
Василий с Федором целыми днями пропадали в высоком, просторном сарае, где изготавливали крынки, чашки, миски, кружки, глиняные сковородки. В мастерской всегда было жарко, даже в студеную пору – от огромной печки.
Сердцем мастерской был гончарный круг, установленный посреди удобной скамьи. Василий одной рукой управлял кругом, другой формировал податливую глину. Крупные его руки двигались ловко, лепили кувшин или миску. Аксинья с удовольствием наблюдала за отцом. Еще в детстве попросила она разрешения сесть за гончарный круг. К ее огорчению, кринка вышла кособокая, совсем не похожая на стройные, тонкостенные изделия отца и брата. Отец утешал ее:
– Оксюша, это ж первый раз. Научишься еще, ежели есть охота. Работа упорных любит.
Сколько она не пробовала, ничего путного не выходило.
На еще не обсохших кувшинах острой палочкой выдавливались узоры. Анна украшала горшки, кринки, миски искусными узорами из линий, кружков, зубчиков и более затейливого орнамента.
После того как посуда обсыхала, ее помещали на верхний ярус печи для обжига. Жар от печи шел такой, будто «у чертей в аду», как любил, посмеиваясь, говорить Василий. Федя следил за печью, подбрасывал дрова.
Горшки, кринки, миски, глиняные сковороды Вороновых выгодно отличались от изделий других мастеров прочностью и красотой. Секрет Василий таил от всех: он нашел выше по течению Усолки место с особой глиной. Только на лодке можно было добраться туда, где пологий берег сменял невысокий обрыв, красно-коричневый от проступающей глины. Ракушки, собираемые ловким Федором, придавали материалу прочность. Аким Ерофеев перепродавал посуду с клеймом в виде ворона по хорошей цене, сбывая и в Соли Камской, и в Верхнечусовском городке.
– Федя, а Федя, где ты? – на зов Аксиньи никто не отозвался. – Да куда ж девался, с родителями, что ли, братец?
Хлопнула дверь, пройдя через просторные сени, вошли родители, оставив у входа обутки, покрытые весенней грязью.
– Федька с вами был?
– Нет, Аксиньюшка, он Марии помогает. У нее забор покосился, и крышу заливает.
– Зачастил он к Машке, – улыбнулась Аксинья.
– Что ты улыбаешься? – проворчал отец. – Надоела ваша Машка. Дома сын не бывает, все на соседку батрачит. Он мне в мастерской нужен был, а не дозовешься. Муж бы Машкин забором да крышей занимался.
– Вася, сам знаешь, муж у Марии на промысле постоянно. А как бабе жить без мужика? Трое девок по лавкам, ни сына, ни брата…
– Это не наша беда.
– Не убудет от Федьки. Маша ласковая, умеет с ним поговорить. Пусть парниша с людьми сходится, нельзя так жить, без людей. Не прокаженный он у нас.
– Ласковая… Анна, больше Федьку к соседке не пускать. Нам скоро в город ехать. А товару с гулькин нос. Ходим, дурью маемся, а не работаем.
На лице Василия было написано сильное раздражение, заставившее Анну тихим, успокаивающим голосом ответствовать:
– Конечно, отец. Как скажешь.
Еще долго Василий был не в духе, хмурил свои кустистые брови, сжимал крупные кулаки. Темные глаза метали молнии. Не смог бы Василий объяснить, почему же его сын не может помочь соседке. Мария женщина немолодая, уважительная, ничего она ему плохого не сделала. Но на душе у Василия было неспокойно. Облегченно вздохнул он только, когда Федя тенью скользнул к печке.
Все домочадцы были ниже травы, тише воды, опасаясь гнева отца семейства. Гороховая каша, крупные ломти ржаного ароматного хлеба, пироги с капустой поглощались семьей в непривычном молчании, и только благодарственная молитва Василия и чавканье нарушили тишину.
– Где мои ленты красные, нигде найти не могу? – кричала Ульяна, обшаривая все лавки и сундуки в доме Вороновых.
– Может, ты их в избе своей оставила? – вопрошала Аксинья.
– Да нет же, хорошо помню, я на сундук положила. Вот как косы заплетать?! – топала ногой Рыжик.
– Да дам я тебе свою ленту, не беда. У меня бусы жемчужные пропали, тятин подарок. Куда делись, не понимаю.
– Может, домовой утащил?
– Видно, кикиморе на подарок. – Аксинья сморщила хорошенький носик.
– Слышь, за печкой зашебуршилось… Они! – Ульянка погрозила подруге пальцем.
Вся суета была связана со сборами на субботние посиделки у Марфуши. Подружки хотели показать себя в лучшем виде. Стан Аксиньи мягко облегал синий сарафан с красной тесьмой, белая с красным нательная рубаха была искусно вышита самой владелицей, в косах сине-красные ленты, на шее коралловые бусы. Каштановые волосы оттенялись ободком из бежевой тисненой кожи. Фигура Ульяны была куда основательнее, белая рубаха и цветастая юбка не скрывали пышных форм. Посмотрев друг на друга, подруги запели:
– Ой, мы красные девицы! – И, взявшись за руки, закружились.
– Идите уже, много от вас шуму! – замахала руками Анна.
Они накинули вышитые душегреи и, радуясь предстоящим развлечениям, отправились на другой конец Еловой.
В избе Марфуши дым ел глаза. Закопченная крыша давила на голову, а белые рубахи на глазах темнели. Сама изба производила впечатление неряшливости и безалаберности.
Марфа, бабенка лет двадцати пяти, выглядела свежо и молодо. Губы сами собой складывались в озорную улыбку, глаза притягивали влажным блеском, разворот бедра ладно качался при ходьбе. Человек знающий сказал бы, что бабу одолевают бесы, что лезет греховная сущность ее на свет божий. Несколько лет назад схоронив мужа, бездетная и веселая, она стала центром притяжения для девок и парней деревни.
Родители ворчали, самые строгие не пускали к ней своих дочерей. Но через пару лет все были вынуждены признать, что ничего похабного у Марфуши не происходило.
Строгие родительницы приходили вместе со своим дочками, девками на выданье, – «от греха подальше». Польза от посиделок была налицо: не одна уже свадьба сыграна была после перешептываний в закопчённых углах Марфиной избы.
Появление подружек не прошло незамеченным. Навстречу им поднялась хозяйка избы. Дюжина девок и парней сидели по лавкам. Одна из девок хлопотала у стола, выставляя нехитрую снедь. В деревне так повелось, что на вечерки к Марфуше носили и медовуху, и пиво, и разносолы. В накладе после гуляний хитрая хозяйка не оставалась.
Аксинья перекинула косу через плечо, заправила за ухо выбившуюся прядь и подсела к шушукающим девкам. Вновь она чувствовала на себе неотрывный взгляд худого долговязого парня. Бровью повела бы – и сватов к родителям заслал. Она подавила вздох и ласково обняла Зоеньку. Русоволосая, румяная хохотушка, дочь Петра Осоки и Зои, для каждого находила медовое слово.
– Хорошеешь, подруженька, на глазах, – ласково пропела Зоя.
– Не льсти, голубка. Расскажи лучше, как дела твои.
Оксюша с Зоенькой болтали о девичьих пустяках, а рядом шумно вздыхала Агаша. Высокая, нескладная, она была тенью бойкой Зои. Мать родила ее в годах от престарелого мужа и теперь тянула дочь одна. Агафья, ширококостная, узкобедрая, с низким лбом, широким носом, создана была, казалось, для работы, а не для плясок и песен.
– Агаша, принеси нам яблочки моченые, – попросила Зоя.
Провожая взглядом широкую спину, обтянутую выцветшей телогреей, Аксинья протянула:
– Как прислужница она у тебя, Зоя. Не совестно?
– Чего совеститься? Я ей помогаю в бедах ее. И она…
Схватив маленькое, будто светящееся изнутри яблочко, Зоя разгрызла и поморщилась.
– Ни сладости, ни аромату.
– Ранетки это, деточки. Нет в них сладости. Дичка, – со знакомой ласковой улыбкой к столу подошла Зоя-старшая, называемая в деревне Гусыней. – В тех местах, где жила я в детстве, яблоки были вот такие, – показала она пухлыми ладонями чудо-плод. – Сочные, ядреные, как девки на выданье, – ущипнула она дочь за мясистый бок и залилась смехом-гоготом.
– Агаша, держи, – огрызок яблочка, протянутый Зоей-младшей, был безжалостно размолот крупными Агашиными зубами.
– Даже косточки не выплевывает, – порадовалась Зоя-младшая. Аксинья поежилась от ее ласковой улыбки.
Ульяна, как щучка речной водицей, наслаждалась посиделками. Веселая, острая на язык, она шутила с парнями, пела задорные частушки, знала много протяжных, душевных песен и с удовольствием затягивала сейчас одну из них.
– То не сокол по небу летит,
То не сокол роняет сизы перушки,
То милый скачет по дорожке,
За счастьем на чужой сторонушке.
Застилают слезушки глаза,
Расплывается путь-дороженька,
Не прощался миленький со мной,
Пожалейте вы меня, подруженьки.
От кручины сохнуть я начну,
Уж любила сокола я милого,
А отец родименький отдаст
За нелюбого, за постылого[27].
Столько тоски, столько чувства было в звонком Ульянином голосе, что все затаили дыхание и сидели тихо, пока последний звук песни не растаял в душном воздухе избы.
– Ай да соловушка. Вот голос-то сладкий. Мужу будет радость! – наперебой посыпались похвалы. Чуть зардевшаяся Ульяна принимала их с видимым удовольствием.
Хлопнула входная дверь, Марфуша засуетилась:
– Кто еще к нам пожаловал?
На пороге стоял кузнец и настороженно оглядывал веселую компанию. В ладно сидящей красной рубахе, подпоясанной широким поясом, в новых портах и сафьяновых сапогах, он выглядел щеголем.
– Красавец какой, Гришенька, наконец-то к нам пожаловал. Сколько звали тебя в гости! Пожалуй к столу. Выпей пива. Чарку дозволяется, – ворковала Марфа.
– Благодарствую, хозяюшка.
Разговор завертелся, потихоньку Григорий влился в веселую беседу, стал рассказывать байки о других деревнях, городах, где он бывал. Аксинья старалась не слушать, но…
– Есть городок такой на границе Дикого поля и нашего государства, Валуйки зовется. Острог с четырьмя башнями, высоченные, сам видел. А живут там куда беспокойнее, чем в Соли Камской. Ваши инородцы мирные, волю забыли. А татары покоя не дают. За тот год, что жил я там, три раза к стенам города подходили.
– А ты что ж там делал, в Диком поле? – спросил Игнат.
– Много где судьба носила, – расплывчато ответил кузнец.
– С татарами-то бились?
– Один раз откупились. Другой раз они не выдержали, сняли осаду. Там ход к реке из крепости идет тайный, потому от жажды не померли.
– А третий? – Ульяна, подсевшая к столу, аж вперед подалась.
– Бились. И казаки, и посадские, и крестьяне окрестные. Они быстро побежали. Крымчаки любят, чтоб сражение короткое было, а добыча богатая… – он замолчал.
– Это ты не знамши… – вышел Семен, сплюнул на застеленный соломой пол. – Отцы сказывают, лет пятнадцать назад на Соль Камскую инородцы войско привели, людей побили, посад пожгли… И сами получили изрядно. И мы не лыком шиты, – с каким-то вызовом глянул на кузнеца.
– Вам виднее.
Все смотрели на Григория, но отвечать на вызов задиристого бортника он не стал, налил чашку пива и залпом осушил ее до дна.
– Ульяна, – спохватился Игнат, – спой песню.
– Ой береза ты моя,
Ой, моя березушка,
Он не смотрит на меня,
Речкой льются слезушки.
Ой, березка помоги,
Ты моя красавица,
Он со мной не говорит,
Мое сердце плавится.
Я, березка, наберусь
Смелости недевичьей,
Милому сейчас шепну:
«У березки вечером».
Ох, береза ты моя,
Ой, моя березушка,
Видишь, милый не пришел,
Речкой льются слезушки.
Щеки Рыжика горели лихорадочным огнем. Каждую минутку помнила она: Григорий в избе, слышит ее. Каждое слово сладкой песни может стать той ниточкой, которой привяжет она кузнеца к себе.
«Будто про нее, Ульяну, песня писана, про то, как томится она», – с непонятной грустью Аксинья смотрела на певицу, переводила взор на кузнеца: понял ли, что ему поет Рыжик, что от тоски по нему звенит ее голос. В черных глазах ничего было невозможно прочитать, они были глубже колодца, темнее омута. Почудилось Аксинье, будто кузнец заметил ее любопытство. Она отвела взгляд.
Ульяна пела, и глаза ее сверкали лихорадочным огнем. Даже рыжая коса сияла пламенем. Иль то был отблеск лучины? Неотрывно смотрела она на Григория. Все было ясно без слов. Присев за стол к Григорию, девушка завела тихий разговор. Несколько девок перемигнулись – скоро будет еще одна свадьба на деревне. Добьется настырная рыжуха своего.
Аксинья болтала с Анфисой и Зоей о ворожбе, о будущем, пыталась втянуть в разговор угрюмую Агашу.
– А я замуж не пойду, – внезапно пробормотала та и уставилась в пол. – Я с Зоей жить буду.
Девки морщили лоб и пытались понять угрюмку. Аксинья машинально водила по губам кончиком косы, прикрыв глаза. Вдруг ухо ее обдул теплый июльский ветер. Мурашки побежали по всему телу, щекоча руки. Они кусали покрывшиеся испариной спину и грудь, сползали к животу. «Опять он! Да что ж делает, окаянный? Спасу нет». Она резко отпрянула, вжавшись в мягкую Зою.
– Сем… – и осеклась. Прямо перед ее негодующим лицом смеялись глаза кузнеца. Она почувствовала на своем лице его дыхание, несущее хмельной запах пива.
– Аксинья, – в устах его имя ее прозвучало напевно, томно. Будто принадлежало оно манкой молодухе, а не юной робкой девушке. – Аксинья, почему ты с нами не сидишь за столом, не поддерживаешь подружку свою? А на лавке мышкуешь?
– Да мне и тут хорошо, – оправилась она от замешательства.
– Как здоровье батюшки? Матушка как поживает?
Он задавал ничего не значащие вопросы. Она давала ничего не значащие ответы. Кузнец отошел, а девушка прижала холодные руки к горящим румянцем щекам. «Не заметил бы кто!» – думала она, пытаясь унять биение сердца.
Зоя по своему обыкновению принялась насмешничать над Агашей, Анфиса ее защищала, а Аксинья погрузилась в молчание. Она гнала, как надоедливых пауков, мысли о только что случившемся разговоре. Но они жужжали в ее голове.
– В сени выйдем, пошепчемся, – Семен прошел мимо, задел подол сарафана своим сапогом. Внезапно что-то накрыло ее, как туманом.
Она сорвала с крючка душегрею. Запуталась в ворохе одежек. Увидела, что взяла чужую кофту. Бросила ее на сундук. Выскочила, хлопнув дверью. Семен закутался в зипун, большой, с отцовского плеча, натянул шапку до бровей.
– Зачем зовешь? Все у нас переговорено на десять рядов, – тело девушки бросило в жар. И не помогали стылые сени. Ярость сделала голос громким и язвительным.
– Аксинья. Зачем ты так? Знаешь… Ты мне как глоток воды родниковой… Как забор высокий отец твой возвел, так не поглядеть на тебя…
– Речи красивые поешь. Да и только! Сам знаешь, просватана я.
– Аксинья. Пойду я к отцу твоему. Буду просить. В ноги упаду!
– Не ходи. Так знаю: откажет он тебе, не смилостивится, не поменяет решения. Что попусту воду мутить… И хватит о том.
– Нет. – Семен наклонился и прижался губами к девичьему лбу. Шапка съезжала на глаза. Он ее поправлял, не додумавшись снять. – Придумать надо…
– Что придумаешь ты? А может, уводом? Сграбастаешь в охапку. Повенчаемся! А?
Семен прислонился к стене, ссутулился, поскреб наметившуюся бороденку.
– А жить-то как будем? Отец меня выгонит…
– Не отец, а мать твоя, тетка Маланья, нас на улицу выставит. Она меня страсть как не любит.
– Аксинья… Знаешь, что люба…
– Любовь твоя как худое лукошко – каждый день зерно просыпается понемножку.
– Так, значит… – Веснушки стали ярче на побледневшем лице Семена. – Аксинья, скажи. Если бы не жених, не отец… ты… ты бы пошла за меня?
– Какая уж разница, – сказала о том, что хотела скрыть. – Пошла бы. С большей радостью, чем за толстопузого Никиту.
Семен снял с головы шапку и выскочил на крыльцо.
Аксинью будто через молотилку пропустили. Она вернулась в избу и нашла свою душегрею, поминая злого домового.
– Марфа, кликни Ульянку.
Хозяйка с любопытством оглядела Оксюшу и, ничего не сказав, направилась к столу. Игнат, пьяный и счастливый, обнял Марфу за полную талию и увел в сторону. Аксинья беспомощно топталась на пороге.
– Ульяна, пойдем домой. Рыыыжииииик, – кричала она, но голос тонул в визге, смехе и выкриках парней.
– А не рано ли вы домой? – спросил Григорий, бесшумно подошедший к Аксинье.
– Завтра засветло в город поедем с братом и отцом, надо пораньше возвернуться.
– И красавица, и умница, и родители основательные… Вот невеста-то видная, – протянул парень. Насмешка слышалась в его низком, уверенном голосе. Ответа он так и не дождался от засмущавшейся Оксюши.
– Григорий, всего тебе доброго, – сверкнула бесстыжей улыбкой подбежавшая Ульяна.
– Проводить вас?
– Не надо, – ответила Аксинья, не обращая внимания на возмущенное шипение подруги. Всю дорогу домой Ульяна болтала о неожиданном появлении кузнеца, повторяла каждое его слово, строила планы, смеялась.
– Видела, как он глядел на меня! Глазищи черные, бесовским огнем горят! Будто сожрать меня хотит. А у меня поджилки трясутся, в груди трепещет, пламень по телу разливается, особенно там… – Ульяна сделала паузу.
– Где? – рассеянно спросила подруга.
– Да что ж ты… В месте срамном… Мне Василиса рассказывала…
Аксинья потеряла нить рассказа, погрузившись в свои бездонные думы.
Ульянка не обращала внимания на рассеянность подруги, которая в ответ на все откровения издавала лишь неопределенное хмыканье. Рыжику и так было нескучно идти по ночной деревушке, вдыхать весенний воздух и ощущать, что впереди так много всего радостного, интересного, что все мечты скоро станут былью.
– Игнат-то! Видела?
– Что Игнат?
– Марфу за бока мял. Зойкина мать сказывала, что его петушок на ее насесте заночует. Потом женится…
– Нет, Ульяна. К Марфе сватов не засылают. Будто не слышала сплетен.
Рыжик умолкла.
В избе было тихо. Федя уже посапывал на печке. Василий спал на лавке, заботливо накрытый теплым шерстяным одеялом. Одна Анна дожидалась девчушек. Вопреки привычке в руках ее не было ни веретена, ни ниток с иголкой. Огонь из печурки бросал отблеск на ее задумчивое лицо со следами былой красоты. Тяжелый ежедневный труд по капле вытягивал силы из некогда красивой стройной женщины. Остались лишь густые косы да красивые глаза, порой завораживающие своим молодым блеском. Восемь детей, появившиеся на свет в семье Вороновых, по каплям забирали красоту и молодость Анны. Из восьмерых детей выжили пятеро. И неизвестно, кто отнял больше сил у Анны – те дети, что выжили, или те, что ушли на небеса малыми.