Паренек двигался осторожно. Был майский вечер. Пали тени, и всюду таилась угроза. На улицах, в домах. Знай он заранее о том, что происходит, то по прибытии действовал бы иначе. Но он разобрался лишь час назад, когда в таверне ему объяснил какой-то раб: «В Нью-Йорке ниггеру не сыскать безопасного места. Только не нынче. Будь осторожен».
Ему было пятнадцать лет, и если так пойдет дальше, то это будет худший год в его жизни.
Дела стали плохи, когда ему было десять. В том году умер его отец, а мать сошлась с другим и скрылась вместе с его братьями и сестрами. Он даже не знал, где они теперь. Он остался в Нью-Йорке с дедом, где старик держал таверну, куда часто заглядывали матросы. Они с дедом понимали друг друга. Оба любили и бухту, и корабли, и все морское. Быть может, сама судьба распорядилась при его рождении, когда родители нарекли его дедовым именем: Гудзон.
Но в этом году судьба оказалась жестокой. Старожилы не помнили такой холодной зимы. Бухта застыла. В последний день января в таверну на спор прикатил на коньках один малый. До его деревни было семьдесят миль на севере, и он пробежал их по замерзшей реке. Вся таверна проставила ему выпивку. Это был веселый день, но такой выдался только один. После этого ударили новые холода. Еды осталось мало. Дед заболел.
Затем дед умер и оставил его одного-одинешенька на всем белом свете. Пышных семейных похорон не было. Хоронили в ту зиму тихо. Явились соседи да завсегдатаи таверны, а после ему пришлось решать, как быть дальше.
Спасибо, что хоть выбор был прост. Перед кончиной деда у них состоялся разговор. Держать таверну ему было не по годам, да он и сам знал, чего по-настоящему хочет.
– Тебя тянет в море? – вздохнул старик. – Что ж, в твои годы мне хотелось того же. – И он назвал мальчику имена двух морских капитанов. – Они меня знают. Просто назовись, и о тебе позаботятся.
Тут-то и крылась ошибка. Он был слишком нетерпелив. От таверны он избавился быстро, так как помещение только арендовали. И в городе его больше ничто не держало. Поэтому в начале марта, едва переменилась погода, он решил тронуться в путь. Дед хранил свои скромные сбережения и немногочисленные ценности в сундучке. Гудзон отдал его на хранение лучшему другу деда – пекарю, который жил возле таверны. После этого он был свободен.
Капитанов не оказалось в порту, и он сговорился с другим, так что отбыл из Нью-Йорка семнадцатого числа, в день святого Патрика. Плавание прошло неплохо. Они достигли Ямайки, распродали груз и пустились в обратный путь, взяв курс на Подветренные острова[21]. Но там корабль пришлось ремонтировать. С Гудзоном расплатились, и он перешел на другой, направлявшийся вдоль побережья к Нью-Йорку и Бостону.
Там ему преподали урок. Капитан оказался горьким пьяницей. Они едва достигли Чесапика, а буря уже дважды чуть не потопила корабль. Команде не собирались платить до самого Бостона, но Гудзон еще до Нью-Йорка решил выйти из игры и сбежал с корабля. У него остались деньги за прошлое плавание, и он рассудил, что сумеет прожить в Нью-Йорке до прибытия одного из дедовых капитанов.
Нынешним утром он и удрал. Главным было несколько дней продержаться подальше от порта, пока не уйдет его теперешний корабль со своим запойным хозяином. В конце концов, он был свободным человеком, пускай и негром.
В середине дня он отправился к пекарю. Там он застал пекарского сынка, парнишку своих же лет. Тот почему-то посмотрел на него странно. Он спросил пекаря, но мальчишка замотал головой:
– Он уже месяц как помер. Всеми делами ведает мать.
Гудзон выразил соболезнования и объяснил, что пришел за сундучком. Но паренек лишь пожал плечами:
– Не знаю никакого сундучка.
Гудзону показалось, что он врет. Он спросил, где найти вдову пекаря. Ушла, будет завтра. А можно поискать сундучок? Нет. И тут случилось престранное дело. Особой дружбы между ними не было, но они знали друг друга почти с пеленок. Мальчишка взял и набросился на него, словно прошлого не существовало.
– На твоем месте, ниггер, – сказал он злобно, – я бы держался поосторожнее.
И махнул, чтобы Гудзон шел прочь. Гудзон, входя в таверну, все еще пребывал в изумлении, но встретил раба, который растолковал ему положение дел.
Лучшим выходом было отправиться в порт, но он не хотел натолкнуться на капитана, который, должно быть, уже разыскивал его. В худшем случае можно покинуть город и заночевать под открытым небом. Но ему не хотелось этого делать. Его всерьез беспокоила мысль, что семейство пекаря присвоило его деньги.
Поэтому он пробирался по улицам с великой осторожностью.
Неприятности начались 18 марта. В губернаторском доме загадочным образом вспыхнул пожар, и форт сгорел дотла. Никто не знал, кто это сделал. Ровно через неделю случился новый. Спустя десять дней заполыхал склад ван Занта.
Было ясно, что это поджог. Но с какой целью? Были и кражи. Может, это шайки взломщиков устроили пожары, чтобы отвлечь внимание от своей деятельности? Или за этим стоят паписты? Британцы опять воевали с католической Испанией, и бо́льшую часть стоявшего в форте гарнизона послали атаковать испанскую Кубу. Может быть, это испанские иезуиты устраивают хаос в британских колониях? Пожары множились.
И вот при бегстве с одного из них поймали чернокожего раба по имени Каффи.
Восстание рабов! Кошмар любого колониста-рабовладельца! В городе уже случилось одно, в году 1712-м – его быстро подавили, но оно было ужасно, покуда длилось. Во времена более недавние бунтовали на вест-индских плантациях и в Каролине. Всего лишь в прошлом году орды рабов пытались сжечь Чарлстон.
Поэтому, когда городской рекордер[22] начал расследование, подозрение вскоре сосредоточилось на неграх. И не прошло много времени, как он нашел убогую таверну с ирландцем-хозяином, где прятали краденое и часто бывали негры. Затем разговорилась тамошняя проститутка. Ей предложили деньги за показания. Показания были даны.
Существовал легкий способ добиться признания от рабов. Сложить в общественном месте костер, посадить негра, запалить да расспросить. В подобном духе вскоре были допрошены многие рабы, в том числе те, что принадлежали уважаемым людям. Очутившись в огне, двое, один из которых являлся имуществом Джона Рузвельта, дали желаемые показания и начали сыпать другими именами в надежде спастись в последний момент. Никто и глазом не моргнул, а пятьдесят имен уже было названо, и рекордер был готов пощадить их за столь полезные сведения, но только не толпа, которая, движимая собственными естественными порывами, пригрозила взбунтоваться сама, если ей не дадут полюбоваться тем, как поджариваются чернокожие.
Однако тут как раз началось настоящее правосудие. Обвинения сыпались густо и быстро. Любого чернокожего, кто занимался чем-то как минимум подозрительным, бросали в тюрьму. К концу мая почти половина мужского негритянского населения города оказалось за решеткой в ожидании суда неизвестно за что.
Джон Мастер задумчиво взглянул на индейский пояс. Он всегда ему нравился, с детских лет. «Этот пояс завещал мне прадед ван Дейк, когда умирал, – частенько говаривал ему отец. – Он очень ценил его». А потому, когда Джону исполнилось двадцать пять и отец передал ему пояс со словами: «Может быть, он принесет тебе удачу», Джон был тронут и стал хранить его в своем большом, надежном дубовом шкафу. Иногда вынимал и любовался ракушечным узором, но почти никогда не надевал. Однако нынешний вечер был особенным. И он надеялся, что с поясом ему и впрямь повезет.
Сегодня вечером он собрался сделать предложение Мерси Брюстер.
Последние пять лет произвели в молодом Джоне Мастере замечательную перемену. Оставшись красавцем, он вырос и ввысь и вширь. Он больше не считал себя никчемным. Визит бостонских родственников стал поворотным моментом. С утра, после унизительного случая с Кейт, он в первый и последний раз узрел отца по-настоящему взбешенным, и это пошло ему на пользу. Он был так потрясен, что постарался взять себя в руки. Полный новой решимости, он посвятил себя единственному делу, к которому как будто имел способности, и начал с небывалым усердием трудиться на благо семейного бизнеса.
Его отец Дирк был удивлен, но крайне доволен. Дарение вампумного пояса стало знаком доверия к сыну. Джон не свернул с избранного пути, добивался успеха за успехом и ныне уже прослыл состоявшимся купцом. Но он понимал, в чем его слабость. Он знал, что его ум расположен к лени, и ему пришлось умериться в выпивке. Однако он, не питая иллюзий насчет своих недостатков, добродушно принимал и чужие. К двадцати пяти годам Джон Мастер имел широкий и уравновешенный взгляд на человеческую природу.
Поговаривали даже о его политическом будущем. Но у него не лежала к этому душа, так как последние годы городской жизни тоже научили его многому.
После суда над Зенгером продажный губернатор Косби скончался, и в Нью-Йорке начались преобразования. Во власть пришли новые люди: мелкие торговцы, ремесленники, выходцы из народа. Могло показаться, что пошлый коррумпированный режим пал. Но ничуть не бывало. Никто не успел оглянуться, как большинство новичков сами погрязли в коррупции, обосновавшись в роскошных кабинетах, положив себе немалое жалованье и получив возможность обогащаться. Похоже было, что в Нью-Йорке, как и в Лондоне, укоренилась максима старого британского премьера: «Каждый человек имеет свою цену».
– Я буду зарабатывать как честный мошенник, – искренне заявил отцу Джон.
Вышагивая сегодняшним вечером с тростью, украшенной серебряным набалдашником, он выглядел респектабельным горожанином до мозга костей. С наступлением темноты на улицах было опасно, но он не боялся. Не многие разбойники рискнули бы напасть на него.
Что касалось негритянского заговора, то он не верил ни единому слову о нем. Он знал всех трактирщиков, а тот малый, которого обвинили, был среди них самым большим злодеем. Вполне возможно, что он что-нибудь и поджег да понабрал себе в шайку недовольных рабов и других темных личностей. Но ничему прочему Джон Мастер не верил. Проститутка скажет что угодно, если ей заплатить. А что до рабов, которые принялись называть имена, когда огонь начал лизать им пятки, то их показания не стоили ломаного гроша. Под пыткой тоже признаешься в чем угодно. Он видел, как городской рекордер жадно записывал выкрикиваемые имена, и испытал лишь отвращение. Всем был известен процесс над салемскими ведьмами в Массачусетсе, состоявшийся в прошлом веке. По его мнению, здесь творилось нечто подобное – бесконечная череда обвинений, казней и трагического абсурда. Он только надеялся, что скоро все закончится.
Слава богу, сегодня он мог подумать о более приятных вещах.
Дирк Мастер был удивлен, узнав о его желании жениться на Мерси Брюстер.
– На квакерской дочке? Да ты в своем ли уме? Во имя Господа, почему?
Мать же пришла в великое сомнение:
– Не думаю, Джонни, что вы будете счастливы.
Но Джон Мастер знал, что делает, а его родители ошибались. Глубоко ошибались.
– Вообще-то, она не квакерша, – возразил он.
Он полагал, что она была таковой, когда они познакомились. В конце концов, ее семья недавно прибыла из Филадельфии, и Мерси обращалась к людям высокопарно-архаически: «thee» и «thou»[23]. Но он быстро выяснил, что ее отец, хотя и состоял в квакерах, был исключен из общины за то, что женился на англиканке. Теперь он не числился ни в какой конгрегации. Однако, позволив своей англиканке-жене водить детей в ее церковь, дома он требовал соблюдения квакерских, любезных его сердцу обычаев.
– Ты, собственно, общаешься с квакершей, – с улыбкой заметила Джону Мерси. – В Филадельфии много таких смешанных семей. Там мы не очень-то позволяем идеям вмешиваться в нашу жизнь.
Джон перво-наперво заметил, что этой квакерской девушке не было дела до его наружности. В отличие от большинства девиц. Поскольку он преуспел, его первоначальная неловкость в обращении с женским полом своего круга улетучилась. Когда он входил, большинство женских взглядов приковывалось к нему. Бывало, что молодые женщины вспыхивали при встрече с ним. Но не Мерси Брюстер. Она спокойно смотрела ему в глаза и говорила непринужденно.
Казалось, ей был безразличен и собственный внешний вид. Она была обычная девушка, ростом чуть ниже среднего, с кудрявыми волосами, разделенными прямым пробором, и широко посаженными карими глазами. Она отличалась прозаичностью и пребывала в мире с собой. Он никогда не встречал никого похожего на нее.
Было одно тревожное обстоятельство.
– Я люблю читать, – сообщила она, когда он впервые нанес ей визит, и у него екнуло в груди.
Но она показала ему не философский труд, а развеселый «Альманах» Бена Франклина, филадельфийского печатника. В эту книгу, полную баек и шуток, мог с удовольствием погрузиться и он.
Несколько месяцев он видел в ней только друга. Он легко, по-свойски, приходил в ее дом. Если они встречались в чужом, он болтал с ней и вряд ли осознавал, что проводит в ее обществе больше времени, чем в чьем-то еще. Их беседы были напрочь лишены романтики. Они говорили о делах и вещах обыденных. Она, как большинство квакерских девушек, была воспитана в кротком сознании равенства с любым мужчиной, а ум у нее, несомненно, был деловой. Спросив у него о морских перевозках, она мгновенно и толково усвоила все, что он рассказал. Она не кокетничала с ним, а он не флиртовал с ней. Она не чинила ему спроса и принимала его таким, какой он есть. Ему было легко и радостно в ее присутствии.
Раз или два он поймал себя на том, что нежно улыбается ей или чуть дотрагивается до плеча как будто в ожидании ответа. Но она неизменно предпочитала рассматривать это как проявление дружбы, и не больше. Откровенно говоря, в последнее время он даже задался вопросом, не сохраняет ли она дистанцию умышленно.
Все изменилось, когда они отправились на проповедь.
В истории христианства не раз возникали харизматичные проповедники: мужи, притягивающие одних и вдохновляющие еще бо́льших; так начинается движение – любое движение, подобное реке, которая оставляет богатые залежи плодородной почвы для будущих поколений.
Джон Мастер услышал о братьях Уэсли несколько лет назад. Воодушевленные пылкой верой и желанием проповедовать, они и некоторые их оксфордские друзья развернули евангелическое движение в лоне Англиканской церкви. В 1736 году Джон Уэсли прибыл в американские колонии – в Саванну, что в Джорджии, где надеялся обратить в свою веру коренное индейское население. И хотя через пару лет он вернулся отчасти разочарованным, на смену ему в Джорджии тотчас явился его оксфордский товарищ Джордж Уайтфилд. Тем временем евангелическая миссия Уэсли в Англии потихоньку росла. Тексты их проповедей пересекли Атлантику и достигли Филадельфии, Бостона и Нью-Йорка. Некоторые церковники сочли движение неприглядным и презрительно нарекли этих серьезных молодых людей методистами, но многие были вдохновлены их страстными речами.
Летом 1739 года Джордж Уайтфилд, навестив в Англии Уэсли и посоветовавшись с ними, вернулся с целью шире распространить свое слово в колониях. Его первая остановка была в Филадельфии.
– Он замечательный, – сказала Мерси Джону Мастеру.
– Ты слышала его проповедь?
– Конечно слышала. Я пошла с его другом, Беном Франклином. Будь уверен, – улыбнулась она, – что мистер Франклин не позволит никакой знаменитости прожить в Филадельфии и дня, не познакомившись с ним.
– Он произвел на тебя впечатление?
– Огромное. Голос могучий и такой звучный, что слышно за милю, как Господа нашего во время Нагорной проповеди. Говорит он то же, что и другие проповедники, но так расписывает картины, что они прямо перед глазами. Пробирает до костей. Он выступил под открытым небом и собрал многотысячную толпу. Многих буквально сразил.
– И мистера Франклина?
– Перед выходом он сказал мне: «Уайтфилд – хороший парень, но я не позволю водить себя за нос. Смотрите, я выложил из кармана все деньги. Теперь не дам ему ничего, пока голова не остынет».
– Значит, Франклин ничего ему не дал?
– Как раз наоборот. Мистер Уайтфилд проводил сбор средств для сирот Джорджии, и к концу проповеди мистер Франклин так разволновался, что одолжился у меня. Потом вернул, разумеется.
Уайтфилд посетил Нью-Йорк дважды. Англикане и голландское реформистское духовенство не позволили ему выступить в их церквях. Зато его принял пресвитерианский священнослужитель. Он также проповедовал под открытым небом. Его речи понравились не всем. Когда он заговорил о необходимости богослужений для рабов, кое-кто расценил это как призыв к беспорядкам. В прошлом ноябре он снова приехал в город.
– Хочешь его послушать? – спросила Мерси.
– Да не особенно, – ответил Джон.
– А я хочу еще раз услышать его на свежем воздухе, – сказала она. – Но мне нельзя соваться одной в такую толпу. Сопроводить меня было бы очень любезно с твоей стороны, – добавила она с легким укором.
После этого Джон не сумел отказать.
Холодным осенним днем они отправились по Бродвею. Миновали церковь Троицы и пресвитерианский дом собраний. Еще несколько улиц – и вот они уже шли мимо квакерского дома собраний. Чуть дальше, где вправо отходила старая индейская дорога, начиналась обширная треугольная пустошь Коммон – общественный выгон. И именно на Коммон, невзирая на холод, стекался народ. К приходу Джона и Мерси там уже собралась огромная толпа.
Посреди Коммон был возведен высокий деревянный помост. Публика была разношерстная: почтенные купцы с семействами, ремесленники, подмастерья, матросы, рабочие, рабы. Джон, оглядевшись, прикинул, что сошлось уже тысяч пять, и люди все прибывали.
Прождав больше получаса, толпа, однако, вела себя сдержанно и поразительно тихо. В воздухе витало предвкушение. И вот наконец к помосту направилось с полдесятка человек. Когда они дошли до места, один поднялся по ступеням и повернулся лицом к толпе. Джон ожидал какого-нибудь вступления, но не было ничего – ни гимнов, ни молитв. Проповедник громко прочел отрывок из Писания и перешел сразу к делу.
Джордж Уайтфилд был облачен в простую «пасторскую рубашку» с белым воротничком. На нем был длинный парик. Но даже издалека Джон рассмотрел, что проповеднику еще не исполнилось тридцати.
С какой, однако, уверенностью он вещал! Он рассказал притчу о Лазаре, восставшем из мертвых. Он довольно пространно цитировал Писание и другие источники, но внимать ему было легко. Толпа напряженно слушала с почтением к его учению. Затем Джордж Уайтфилд живописно обрисовал событие. Он не сдерживался в красках. Представьте труп, сказал он, не просто покойника в могиле, а труп смердящий. Вообразите себя рядом. Он снова и снова расписывал эту сцену столь ярко, что Джону Мастеру тоже почудился смрад разложения.
Задумайтесь же над духовным смыслом этой притчи, призвал собравшихся Уайтфилд, не только о свершившемся чуде. Ибо не подобны ли они Лазарю? Смердящие в грехе и мертвые для Бога, пока не позволят Христу воскресить себя к новой жизни! И Джон, сам того не желая, невольно подумал о собственном беспутном прошлом, ощущая глубокую, волнующую правду в словах проповедника.
Уайтфилд распекал их дальше – за леность, за грехи, за неспособность отречься от зла. Он приводил все мнимые препятствия на пути к Богу, какие мог измыслить, и разбирал каждое. А после, когда аудитория растрогалась, устыдилась и деться ей стало некуда, он приступил к наставлению.
– Придите же! – повысил он голос. – Поспешайте и следуйте за Господом! Остановитесь, о грешники! – загремел он зычно и страстно. – Уверуй же, о необращенный муж! Не медли более, говорю я тебе, и впредь не делай ни шагу по твоей нынешней стезе! – Толпа находилась в его власти. Он овладел публикой. – Прощайте, плотские похоти! – воскликнул он. – Мне больше не по пути с вами! Прощай, гордыня жизни! О, сколько в тебе рассудка! Господь простирает к нему Свою могучую десницу. Да, Он простирает! – И голос его возвысился до экстаза; толпа же взирала на него снизу – кто просветленно, кто со слезами на глазах. – Судия перед вратами. Он тот, кто явится и не замедлит быть. – Теперь он воззвал к собравшимся, время пришло, пробил тот час, что приведет к спасению. – И мы воссияем, аки звезды на небосводе в царстве нашего Небесного Отца, отныне и вовеки…
Призови он их приблизиться, прикажи упасть на колени – большинство подчинилось бы.
И Джон Мастер, сам того не желая, тоже был готов прослезиться. Его затопило большое, теплое чувство. Он глянул на стоявшую рядом Мерси и узрел, что та буквально лучится добром с такой спокойной уверенностью, какой хватило бы, проживи он с ней всю свою жизнь, для познания неведомых ему прежде и мира, и счастья, и любви.
Тогда-то он и решил жениться на ней.
Родители умоляли его повременить с объяснением в чувствах. Познакомиться с ней получше и действовать наверняка. Они смекнули, что дело было отчасти в эмоциях, возбужденных проповедью Уайтфилда, и были рады, когда вскоре евангелист покинул город, а еще больше обрадовались весной – тому, что он не вернулся.
Между тем Джон продолжал, как обычно, встречаться с Мерси.
Но даже будь он осторожен и продолжай скрывать свои чувства, к весне она не могла не понять, что его возрастающее влечение к ней способно привести к чему-то большему, чем дружба. Ему же это деликатное ухаживание было в новинку. До сих пор его отношения с женщинами были весьма прямолинейными и так или иначе разрешались стремительно. Но эта постепенная эволюция, по ходу которой он изучал ее и с каждым днем все больше ценил ее качества, вела его в неизведанный край. К Пасхе он влюбился по уши, и она не могла об этом не знать. Лишь городские волнения заставили его отложить объяснение в любви. Они и еще одно.
Он не был уверен во взаимности своего чувства.
Мерси Брюстер не ведала лукавства и мыслила независимо, но он не понимал ее отношения. Она не подавала никаких знаков. Он мог сказать лишь, что она любила его как друга и что-то – неведомо что – удерживало ее от поощрения его к большему. Недавно он недвусмысленно заявил о своих намерениях. Он выказал любовное влечение, обнял ее за талию, поцеловал целомудренным поцелуем и чуть не зашел дальше. Однако она, хотя и не вполне отвергла эти наскоки, оказала некоторое сопротивление и молча отдалилась, проявив нечто большее, чем обычную квакерскую благопристойность.
Что ж, настало время внести ясность. Он уведомил ее, что вечером зайдет и хочет побеседовать наедине, а потому она должна была понять, что произойдет. Но он не был уверен в ее ответе.
Неудивительно, что под шелковый жилет он надел на счастье вампумный пояс.
Мерси Брюстер ждала. Она оделась получше, выглядела неплохо и решила, что это сослужит свою службу.
Она уже давно переговорила с родителями о Джоне Мастере. В конечном счете ее отец разрешит. Мистер Брюстер несколько сомневался в нравственных принципах юноши, но был не слишком настроен против него. Мать знала родителей Джона и считала их почтенными людьми, не говоря об их богатстве, про которое было известно всем.
Если Джону Мастеру было легко в обществе Мерси Брюстер, то этому не приходилось удивляться. Она выросла в уютном и милом городе. Хотя Филадельфия была основана только в конце XVII века, она располагалась так удобно для южных рынков и была настолько готова принять переселенцев любых вероисповеданий и национальности, что уже превзошла размерами и Бостон, и Нью-Йорк. И может быть, безмятежность этого места объяснялась тем, что Филадельфия раскинулась не на бесплодных каменистых землях Массачусетса, а на пышнейших лугах в Америке. Сыграла свою роль и религия. Квакеры, столь выделявшиеся в городе, были народом обходительным и скрытным – полная противоположность суровым пуританам, которые основали Бостон и всегда считали своим призванием судить окружающих и помыкать ими.
Если житель Филадельфии читал книги, то и ладно, коль скоро он не навязывал их другим. Избыток учености, избыток достижений, избыток успеха – избыток всего, что могло нарушить растительный и благочестивый покой ее пышных лугов и широких долин, – предавался в счастливой Филадельфии анафеме с момента ее основания. Если Джон Мастер знал свое дело, происходил из хорошей семьи и был дружелюбным малым, то это все, что требовалось милой филадельфийской девушке.
Правда, Джон Мастер ошибся насчет одного. Он думал, что Мерси не заметила его сходства с греческим богом. Еще как заметила! Когда он впервые заговорил с ней, Мерси понадобилось все ее квакерское воспитание, чтобы остаться невозмутимой. «Я должна судить по душе, а не по внешности», – напоминала она себе снова и снова. «Но как возможно, чтобы этот божественный человек захотел тратить время на такую, как я, замухрышку?» Она долго считала, что он видит в ней лишь невинную подругу. Никто не мог заподозрить его в большем. Когда он намекнул на это раз или два, она подумала, уж не глумится ли он. Но даже когда его чувства представились более сильными, одно обстоятельство продолжало тревожить Мерси Брюстер.
Она не знала, добр ли он. О да, он был достаточно добрым вообще, в обыденном смысле. Он любил своих родителей. Похоже, что у него водились порядочные друзья. Но квакерская девушка была в этом смысле более требовательной, чем думал Джон. Она задавалась вопросом: случалось ли ему искренне, по-настоящему, переживать за других? Конечно, он был молод, а юность эгоистична, но в этом пункте она должна быть удовлетворена.
Она не могла сообщить ему об этом сомнении. Заподозри он, в чем беда, ему было бы слишком легко потрафить ей каким-нибудь благородным жестом. Все, что ей оставалось, – наблюдать, ждать и надеяться. Не уверившись в этом, она не сможет его полюбить.
Он знать об этом не знал, но молебен на Коммон стал испытанием. Откажись он идти, она бы тихо замкнулась, тайком захлопнула внутреннюю дверцу и осталась ему другом, но не больше. Во время проповеди Уайтфилда она исподтишка следила за ним, хотя Джон ничего не заметил. Она видела, как он был тронут, заметила слезы в его глазах и осталась довольна. Он добр, сказала она себе. У него есть сердце. Но было ли дело только в проповеди Уайтфилда, или за этим крылось нечто еще, более серьезное и основательное? Она продолжила слежку. Даже когда стало ясно, что он готов объясниться в любви, она не позволила себе отречься от задуманного, осталась в сомнениях и сохранила дистанцию.
И это далось ей с трудом, ибо вот уже несколько месяцев она была полностью, мучительно влюблена.
Он придет сегодня вечером. Она знала, что он скажет. Но все еще не была уверена в своем ответе.
Юному Гудзону не везло. Он сунулся в несколько гостиниц, но везде ему было сказано, что мест нет. Он знал кое-какие уголки, пользовавшиеся дурной славой, но до сих пор избегал их. Он заглянул к знакомому матросу, надеясь найти ночлег, но тот уехал из города, ибо времена были скверные. Другой приятель, такой же вольный чернокожий, как он сам, угодил за решетку. По пути же к знакомому канатчику, минуя Веси-стрит, он совершил ужасную ошибку.
Он сразу заметил дымящую трубу. Она принадлежала дому, что находился через несколько дверей. Даже в сумерках он различил густой черный дым, хотя не заметил пламени. Надо бы проследить, подумал он, но решил не вмешиваться и продолжил путь – тут-то из-за угла и вывернула пара дозорных.
Они тоже увидели дым. И чернокожего. И уставились на него. Пристально и сурово.
А он ударился в панику.
Он знал, о чем они подумали. Никак это чернокожий поджигатель? Он, разумеется, мог остаться на месте и заявить о своей невиновности. Но вот поверят ли ему? Так или иначе, его еще и разыскивал капитан корабля, и Гудзону не улыбалось предстать перед властями. Выход был только один. Он бросился наутек. Скорее за угол, в проулок, потом через стену, затем в другой проулок – и он оторвался.
Пройдя половину Ферри-стрит, Гудзон понадеялся, что очутился в безопасности, но позади вдруг послышался топот ног, и он, обернувшись, увидел двоих дозорных.
На миг он растерялся. Бежать? Возможно, он и скроется, но если нет, то бегство подтвердит его вину. Поймут ли они в темноте, что он тот самый чернокожий? Наверное, нет. Но им, быть может, все равно. Он заколебался и был готов снова задать стрекача, когда увидел еще одного человека, который шел к нему с другого конца улицы. Это был ладный здоровяк с тростью, увенчанной серебряным набалдашником. Небось поймает, если он бросится бежать, а дозорные устроят погоню! Осталось стоять на месте со всем возможным достоинством.
Дозорные подбежали к нему. Хотя он не тронулся с места, один схватил его за шиворот.
– Попался! – встряхнул. – Мы тебя видели!
– Что вы видели?
– Там, на Веси-стрит. Ты поджигал…
– Чего?.. Да не было меня на Веси-стрит!
– Не гавкай, ниггер. Пойдешь в кутузку.
Тут приблизился человек с тростью.
– В чем дело? – спросил он.
– Мы видели, как этот мелкий ниггер поджигал дом на Веси-стрит, – сказал один из дозорных. – Верно, Герман?
– Мог, – ответил второй.
Но Гудзон заметил в нем некоторую неуверенность.
– Это не я! – возразил Гудзон. – Меня даже не было в той части города…
– А когда это случилось? – осведомился незнакомец.
– Минут десять назад, да, Джек? – сказал Герман.
– По ниггеру тюрьма плачет, – ответил Джек.
– Не по этому, – хладнокровно произнес незнакомец. – Потому что я только пять минут как отправил его с поручением, а до того он был со мной. – Он посмотрел Гудзону в глаза и вновь повернулся к дозорным. – Меня зовут Джон Мастер. Дирк Мастер – мой отец. А этот раб принадлежит мне.
– Да неужели? – подозрительно спросил Джек.
Но Герман был готов уступить.
– Тогда все ясно, – сказал он. – По-моему, тот и выглядел-то иначе.
– Вот же черт! – ругнулся Джек.
Незнакомец дождался, пока дозорные не скроются за углом, и заговорил:
– Ты ведь не поджигал?
– Нет, сэр, – сказал Гудзон.
– Потому что если поджигал, то у меня неприятности. Ты чей?
– Ничей, сэр. Я вольный.
– Вот как? Где ты живешь?
– У моего деда была таверна на берегу, но он умер. Его звали Гудзон.
– Знаю. Выпивал там.
– Не припомню вас, сэр.
– Заглянул всего раз или два. Но я побывал во всех тавернах. В большинстве напился. Как тебя звать?
– Тоже Гудзон, сэр.
– Гм… Так где же ты сейчас проживаешь?
– Пока нигде. Я был в плавании.
– Гм… – Спаситель смерил его взглядом. – Сбежал с корабля? – (Гудзон промолчал.) – Сегодня в доках бушевал пьяный капитан, все искал мальчишку-негра, который удрал с борта. Не сказать чтобы он мне понравился. Надирался и на борту, как я понимаю.
Гудзон подумал. Незнакомец почему-то был на его стороне.