ЮРОВСКИЙ. Пошел будить доктора. Он не спал – писал письмо… Так оно недописанным и осталось.
МАРАТОВ. Дальше.
ЮРОВСКИЙ (начинает нехотя, но с каждым словом все более воодушевляется. Он рассказывал это много раз, и этот рассказ и сейчас вдохновлял его). Я сказал доктору: «Ночь будет опасная, город обстреливает артиллерия – всем вам надо спуститься в подвал». Он пошел их будить. Я по-прежнему не выключал электрические звонки.
МАРАТОВ. Да-да. И сейчас их слышу – звонки! Звонки!
ЮРОВСКИЙ. Звонками я как бы подгонял их. Доктор, видно, легко поднял Романовых. Прошло не более получаса – они появились одетые. Думаю, радостно одевались: белые освободители совсем рядом. Мы с заместителем моим Никулиным их повели вниз по лестнице.
МАРАТОВ. В ту комнату!
ЮРОВСКИЙ. В ту подвальную комнату. Как сейчас вижу. Длинная получилась процессия: семья, слуги, доктор. Николай нес паренька Помню, оба были в гимнастерках и в военных фуражках. Комната… Ну ты помнишь – совершенно пустая была. Но я поставил стул для царицы – у нее ноги больные. Царица села и для парня стул потребовала. Что ж, говорю Никулину: «Принеси!» Видно, умереть он хочет на стуле. Красивый был паренек. Сел рядом с мамашей. Остальных я выстроил
МАРАТОВ. Как выстроил?
ЮРОВСКИЙ (усмехнулся). В ряд. Спокойным голосом говорю: «Пожалуйста, вы станьте сюда, а вы сюда… вот так». Помню, служанка – высокого роста женщина… С ней рядом встала Анастасия. (Усмехнулся.) У служанки была в руках подушка. Маленькие подушечки были у дочерей в руках, одну положили на сиденье стула Алексею, другую – на стул для «самой». Николай сначала встал во второй ряд за сыном, но я перевел его в первый ряд рядом с пареньком. Потом подровнял строй – все так же спокойным голосом.
МАРАТОВ. И… Они согласились строиться?
ЮРОВСКИЙ (задыхается от беззвучного смеха.) Моя выдумка! Помнишь последнюю обедницу, когда они выстроились. Я сразу подумал – как удобно расстреливать. И когда они вошли гурьбой в подвал, сказал: «Николай Александрович, после бегства вашего брата Михаила Александровича из Перми»… Как у него глазки-то загорелись, не знал, что их императорское высочество засыпанный землей, с месяц как в яме. «Слухи, говорю, в Москве нехорошие, будто сбежала и ваша семья. Потому хочу всех сфотографировать. И отослать снимки в Москву, чтоб успокоились». А накануне, как бы невзначай, упомянул, что фотографом работал до революции. Так что они поверили.
МАРАТОВ. Ты действительно работал фотографом до революции. Наверное, фотоаппарат вынес для убедительности?
ЮРОВСКИЙ. Да откуда ж ему взяться?
МАРАТОВ. Ну зачем – неправду, товарищ… Помнишь, тетрадь, в которую караул записывал все происшествия во время дежурств? Тебе каждый вечер ее приносили. Ты надевал очки и с важностью читал. Тетрадка-то сохранилась.
ЮРОВСКИЙ. И ты ее читал?
МАРАТОВ. И я ее читал. Там забавные записи… Запись веселая. «20 июня. Просьба Николая Романова, бывшего царя, дать ему работы – вычистить мусор из сада, пилить или колоть дрова..».
ЮРОВСКИЙ (засмеялся). Удовлетворили. Но при чем фотоаппарат?
МАРАТОВ. Ты и тогда смеялся. Действительно, забавная запись. Рад, что ее помнишь, потому что прямо под ней я прочел другую: «11 июля… (всего за пять дней – до) «Татьяна и Мария просили вернуть фотографический аппарат, в чем, конечно же, им было отказано комендантом».
ЮРОВСКИЙ. Да, забыл.
МАРАТОВ. Уж ты не забывай – очень прошу. В доме был отличный, дорогой фотоаппарат «Кодак». Тот самый, конфискованный у царицы, когда впервые семья вошла в Ипатьевский дом. При мне его конфисковали. А потом я увидел его у тебя в комендантской – в столе лежал у бывшего фотографа Якова Юровского.
ЮРОВСКИЙ. Ну и что?
МАРАТОВ. И вот я думаю: мог ли бывший фотограф в «величайший миг Революции» – так ты называл этот день – им не воспользоваться?
ЮРОВСКИЙ. Грешным делом была мысль «щелкнуть» их перед… Но ситуация была нервная.
МАРАТОВ. Что ж, понимаю, почему ты не снял их – перед. Но после?
ЮРОВСКИЙ. Я не снял и после.
МАРАТОВ. Но почему? Ведь было важно снять расстрелянную семью… На случай самозванства хотя бы. Вот сейчас, когда появилась эта Анастасия.
ЮРОВСКИЙ (кричит.) Послушай, идиот, погибли все!
МАРАТОВ. А ты бы фотографию и предъявил вместо громкого крика.
ЮРОВСКИЙ. Там света было мало, когда постреляли. И обстановка была близкой к сумасшествию.
МАРАТОВ. Понятно. Там было света мало и вы нервничали. Ты продолжай. К фотоаппарату мы обязательно вернемся. Он у нас впереди.
ЮРОВСКИЙ. Когда они приготовились фотографироваться, открылись двустворчатые двери и перед ними стояла команда. Двенадцать вооруженных людей. Мы молча стояли в широких дверях. Стало вдруг так тихо… Только во дворе шумел грузовик. И лампочка под потолком еле светила. Они в полумраке. Только подушка у служанки белела.
МАРАТОВ. Продолжай.
ЮРОВСКИЙ. Я потерял «Постановление о расстреле». И потому вынул какую-то мятую бумажку и будто бы прочел.
«Николай Александрович! Ввиду того, что ваши родственники продолжают наступление на Советскую Россию, мы постановили вас всех расстрелять». И вновь – тишина – но какая! Николай переспросил: «Что? Что?»
МАРАТОВ. Дальше! Дальше!
ЮРОВСКИЙ. Я прочел вторично… Хотел посмотреть, как последний царь встретит смерть.
МАРАТОВ. Как же он встретил смерть?
ЮРОВСКИЙ. Он больше ничего не произнес, молча повернулся к семье, другие произнесли несколько бессвязных восклицаний, все длилось несколько секунд… и я…
МАРАТОВ. Опять – неправда. А ведь таблеточку сожрал. Ермаков рассказал мне…
ЮРОВСКИЙ. И с ним говорил!
МАРАТОВ. Со всеми говорил. Запомни, наконец! Романов сказал: «Прости их, Господи, не ведают, что творят». Не придумать эти слова Ермакову – убийца он, безбожник. Дальше, пожалуйста, дальше, товарищ Яков.
ЮРОВСКИЙ. И сразу – рывком свой кольт. Началось! Стрельба! Стрельба! Стрельба! Все пространство комнаты я отдал Романовым. Команда толпилась в раскрытых дверях. Было три ряда стрелявших. Второй и третий стреляли через плечи впереди стоящих. Руки, руки с палящими револьверами – вот и все, что видели Романовы.
МАРАТОВ. И метались в этой клетке.
ЮРОВСКИЙ. Да-да! Стрелять договорились в сердце, чтобы не мучились. И команда палила, палила из двустворчатых дверей. Выстрелы обжигали стоящих впереди. Царя пристрелили сразу.
МАРАТОВ. Еще бы! Стреляли в него все!
ЮРОВСКИЙ. Но я выстрелил первым. Он с силой грохнулся навзничь – фуражка в угол покатилась. Царица и Ольга попытались осенить себя крестным знамением – не успели! Царицу, лакея, повара, доктора снесли – первым залпом. Но с дочерьми пришлось повозиться. Да ты ведь знаешь!
МАРАТОВ (кричит). Прошу тебя! Дальше!
ЮРОВСКИЙ. Пули отскакивали от сводов. Известка летела, но самое страшное, пули отскакивали от дочерей. И как град прыгали по комнате. Мы тогда не знали почему. Помню, две младшие, прижались к стенке, сидят на корточках, закрыв головы руками. И отлетают пули от них! А тут еще горничная мечется с визгом. И закрывается подушкой, и пулю за пулей мы всаживали в эту чертову подушку… Паренек получил, наверное, одиннадцать пуль и все жил. И Никулин палил в него, палил. Он израсходовал обойму. А тот все жил!
МАРАТОВ. Но почему так?
ЮРОВСКИЙ. Ты ведь знаешь! На девушках были лифы… Такие корсеты с бриллиантами. Она вшила туда драгоценности, видать, на случай побега. Бриллианты защищали как броня. Бронированные девицы.
МАРАТОВ. Я не про девушек – про мальчика.
ЮРОВСКИЙ. Да-да, странная живучесть.
МАРАТОВ. И как объяснишь?
ЮРОВСКИЙ. Слабое владение оружием моим помощником Никулиным. И общая нервность. Эта возня с дочерьми. Всюду кровь.
МАРАТОВ. Не сбился. Такое твое объяснение я прочел в твоем письме в Музей Революции… куда ты отдал свое историческое оружие.
ЮРОВСКИЙ. И это читал!
МАРАТОВ. Но мне так объяснять нельзя. Ведь Никулин у меня работал – в ЧК. У нас там отлично владели оружием – все. Впрочем, застрелить с двух метров сидящего прямо перед тобой мальчика – умения не надо. И никакая нервность тут не помешает (кричит). Так почему же?!
ЮРОВСКИЙ (кричит). Не знаю! Помню только, я шагнул в дым и двумя выстрелами в упор покончил с живучестью Алексея. Он сполз со стула. Наконец все одиннадцать лежали на полу – еле видные в пороховом дыму. Я велел прекратить стрельбу. Дым заслонял электрический свет. Раскрыли все двери в доме, сквозняк устроили, чтобы дым рассеялся. Начали забирать трупы. Переворачивали сначала, проверяли пульсы. Но надо было быстрее выносить, пока над городом ночь.
Несли в грузовик на носилках, сделанных из простыней, натянутых на оглобли. Оглобли сняли у стоящих во дворе саней. Ну как мы с тобой придумали. И все!
МАРАТОВ. И все?
Молчание.
МАРАТОВ. Тогда я тебе расскажу то, что написал в своих показаниях пулеметчик Стрекотин – участник, как ты помнишь, расстрела.
«Начали выносить трупы. Первым понесли царя». Да в широкой супружеской простыне отца семейства выносили. Потом вы понесли царицу, за ней дочерей. И вот тут…
«Когда положили на носилки одну из них, – пишет Стрекотин, – она вдруг села, закрыла лицо руками и зарыдала. Она оказалась жива». И когда зашевелились остальные сестры, ужас охватил команду. Вам показалось: небо их защитило!
ЮРОВСКИЙ. Что ж, прав – было такое дело. Мы тогда не знали, что девицы бронированные. Но Ермаков не сплоховал.
МАРАТОВ. Этот точно неба не боялся. Как пишет Стрекотин, он взял у него винтовку со штыком…
ЮРОВСКИЙ. Да-да! И штыком доколол девиц. Правда, когда начал колоть, штык долго не мог пробить бронированный корсаж. Тут даже он испугался. Но победил страх. (Кричит.) Доколол!
МАРАТОВ. Царское Село… Девичьи мечты – все кончалось в нестерпимой боли под пьяное пыхтенье бывшего каторжника Петьки Ермакова.
ЮРОВСКИЙ. Всех, всех доколол. Понятно? Потом наверх пошел в их комнату и кровь с рук их наволочкой вытер.
МАРАТОВ. Но мы запомним: «живы оказались, и Ермакову пришлось докалывать..». А ведь сказал: проверили пульсы!
ЮРОВСКИЙ. Да, маненько ошиблись.
МАРАТОВ. Конечно! Какая могла быть проверка, в дыму, ужасе – среди луж крови! Вы только одного хотели – закончить!
ЮРОВСКИЙ. К чему клонишь?
МАРАТОВ. Так что Ермаков мог и не доколоть в этом безумии. А если к тому же кто-то из защищенных бриллиантами попросту потерял сознание от боли или от ужаса, увидев, как убивают отца и мать? И вы их уложили в грузовик живыми вместе с мертвецами?
Юровский молчит.
Я все думаю: в грузовике-то наверняка были недостреленные.
ЮРОВСКИЙ. Ты сумасшедший.
МАРАТОВ. Справедливо. Жаль только, что единственный нормальный – это сумасшедший я. Как по дороге перекладывали трупы с грузовика на телеги – пропускаю. Итак, в конце концов вы привезли трупы к безымянной шахте. Дальше!
ЮРОВСКИЙ. Выбрали ее заранее. Когда-то там искали золото… Это была наполненная водой шахта посреди глухого непроходимого леса. Сбросили трупы в шахту и гранатами закидали. Наконец-то! Закончили! А утром, мил человек, узнаю от чекистов, что в деревне близлежащей – Коптяки – только и разговаривают о трупах в шахте! Тайного захоронения не получилось. Пришлось опять! Перезахоранивать! Прокляли все, но вернулись к шахте.
МАРАТОВ. Дальше.
ЮРОВСКИЙ. Оцепили местность, и матрос Ваганов начал вытаскивать их. И тут я понял большую нашу оплошность. Там, в холодной воде, они сохранялись как в леднике. Вода смыла кровь, и они лежали у шахты как живые. У девушек румянец появился. Если бы нашли их белые! (Кричит) Вот они – готовые святые мощи! Сложили мы их опять в грузовик и опять поехали. Устали до смерти, плана никакого. Думаю, может, еще на какую шахту заброшенную набредем. И тут грузовик застрял в болотистой земле. Встал на лесной дороге – хоть плачь! Решили сжечь их! Послали в город за бензином. Сожгли двоих, и поняли – бензина не хватит да и времени. Белые у города! Но пока они горели, пока буксовал грузовик, смотрю – под грузовиком образовалась приличная яма. Тут меня осенило! Углубили мы яму лопатами до черной торфяной болотной жижи. Получилась могила!
Облили лица серной кислотой, изуродовали до неузнаваемости. И сложили их всех в эту яму в болотистую грязь. И забросали землей. А потом… Там недалеко железная дорога. Взяли оттуда старые шпалы и настелили их сверху. Проехали по ним раза два-три на грузовике. И могила стала частью проезжей лесной дороги, а шпалы стали вроде мостика над болотцем на дороге. Так что ни белые, ни серые, никто не нашел и найдет. Ермаков потом сфотографировался на ней – для памяти. Отличная могила! На проезжей дороге в болотной трясине, без креста и надгробного камня. Так хоронили преступников. Лучшая могила для Романовых – могила революции.
МАРАТОВ. Ловко рассказал, и опять не все. И потому придется тебе вернуться к первому захоронению – к шахте. Итак, привезли расстрелянных. Солнышко вышло – Романовы у шахты лежат. Раздели. И ты увидел – через пробитые штыком корсажи сверкнуло – бриллианты. Мешок драгоценностей набрал с трупов. Совсем успокоился, даже позавтракал яйцами с молоком, которые накануне для мальчика привезли. Не забыл, взял с собой. И я все думаю, мог ли бывший фотограф Юровский не взять вместе со жратвой ту фотокамеру «Кодак»? Мог ли он не снять царской камерой расстрелянную царскую семью?
Молчание.
МАРАТОВ. Конечно, не мог. И потому, не скрою, искал фотографию. Она мне по ночам снилась!
ЮРОВСКИЙ. Но не нашел. Ее нет.
МАРАТОВ. Совершеннейшая правда. И мне оставалось только понять, почему ее нет. И тут помог ты сам. Записка твоя и выступления о расстреле!
Молчание.
Ты пишешь: «Когда раздели трупы, увидели – все дочери имели на шее ладанки с изображением Распутина и его молитвой». А Алексей – мог ли он не иметь такую ладанку? Ведь Распутин приходил во дворец ради него. Он его лечил! Где его ладанка?
ЮРОВСКИЙ. И что?! Я просто забыл написать.
МАРАТОВ. Ты пишешь: «Когда раздели девиц, на трех дочерях оказались особые корсеты с вшитыми бриллиантами». На трех? А четвертая дочь – что ж, не имела бриллиантов? Ведь вшили им драгоценности – на случай побега. Значит вшили каждой. Где четвертый корсет с бриллиантами? И, наконец, Алексей. В письме в Музей Революции ты справедливо описал «странную живучесть наследника». Целую обойму израсходовали, а он все жил. Неумение чекиста Никулина владеть оружием мы с тобой исключили. Значит? Да, паренек тоже был защищен бриллиантами! Где они? Бриллианты с двух тел? Где?! Тут забыть тебе никак нельзя. Драгоценности не ладанки! Они нужны мировой Революции!
ЮРОВСКИЙ. Ах ты, подлец, думаешь, я мог?!
МАРАТОВ. Никогда! Скорее бы умер, чем взял. Нет, нет… Корысть исключается. Ты предан нашей горькой Революции. Но куда исчезли бриллианты с двух тел? Не можешь ответить? А ведь ответ прост – и только один. Ты попросту их не видел.
ЮРОВСКИЙ. Кого?
МАРАТОВ. Двух тел: мальчика и одной из дочерей. Когда у шахты выгрузили убитых, двух тел не оказалось. Вот почему ты не смог сфотографировать трупы Романовых, да? Хотя, конечно же, взял с собой камеру. Вот почему драгоценностей с двух тел не хватает. И оттого ты придумал написать «два тела сожгли». Дескать, вместе с бриллиантами.
Молчание.
ЮРОВСКИЙ. Ты сумасшедший!
МАРАТОВ. Два тела исчезли! Но как? Отвечу: исчезнуть они могли только по дороге. Когда грузовик с расстрелянными ехал из Ипатьевского дома к шахте. Сначала я решил что это – ты!
ЮРОВСКИЙ. Я?!!
МАРАТОВ. Ну да! Римма, дочь-раскрасавица, рассказывала мне, как в молодости ты написал письмо Толстому. Спрашивал совета, можно ли тебе жениться. Дескать, безумно любите друг друга, но муж у нее в тюрьме и совесть мучает тебя. Совесть не позволяет. И когда я всю историю представить пытался, я про письмо твое вспомнил… Итак! Уложили вы расстрелянных в грузовик, чтоб царской кровью кузов не залить, постелили солдатское сукно. И солдатским сукном трупы накрыли, да? Ермаков сел с шофером в кабину грузовика. Он ведь теперь становился главным – ответственным за захоронение. Его люди должны встретить вас в дороге, чтоб хоронить несчастную семью. А тебе пришлось ехать в кузове вместе с трупами. Стеречь. И когда ехали, ты и услышал стоны из-под солдатского сукна… Недостреленные двое, мальчик и девочка. И после всех зверств, луж крови и ужаса не смог дострелить, не смог остаться муравьем. Тот, мучившийся когда-то совестью, победил. Когда ехали через глухой, непроходимый лес, сбросил их с грузовика. И до сих пор этого простить себе не можешь!
ЮРОВСКИЙ. Ты сумасшедший!
МАРАТОВ. Но удалой чекист, матрос Медведев-Кудрин эту красивую историю разрушил.
ЮРОВСКИЙ. И с ним говорил?!
МАРАТОВ. А как же без него! Он ведь рядом с тобой стрелял в той комнатке. И до сих твердит – его выстрел убил царя. Оказалось, всю жизнь ты с ним сражался за право считаться цареубийцей. Вы, говорят, даже соревнования устраивали – два безумца. Кто раньше выстрелит! Он из браунинга или ты из кольта. И Медведев-Кудрин рассказал. В кабину действительно сел комиссар Ермаков. А ты ехать в кузове с трупами отказался. Поехал, важный, в автомобиле. А в кузов к трупам приставил красногвардейца – стеречь. И вот этот красногвардеец, видать, услышал в пути стоны мальчика и девушки. Это было для него избавление – придут белые и он спаситель. И вскоре в кузове уже не было ни красногвардейца, ни их… А ты, удалой автомобилист, когда положили Романовых у шахты, все понял.
ЮРОВСКИЙ. Я сжег двоих! Двоих сжег!
МАРАТОВ. Ну если настаиваешь, тогда у нас с тобой только два решения. Когда ты понял, что исчезли двое, помчался прочесывать лес. И нашел их… Уже мертвых и без бриллиантов – постарался красногвардеец. И пришлось тебе и вправду сжигать два трупа.
Но есть и второе решение! Не стал искать их! Пожалел! И тогда? Она жива?! И потому не приходит в моем бреду?! Отвечай! Отвечай!
МАРАТОВ вдруг замолкает, прислушивается. Потом бросается в темноту палаты, и прячется за шторой огромного окна.
Входит МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК с чемоданчиком.
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Утро доброе… Очень доброе утро.
Напевая, вынимает шприц из чемоданчика.
ЮРОВСКИЙ. Не надо! Зови начальство! В палате – предатель!
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК молча всаживает шприц. Юровский тотчас затихает. Входит молоденькая СЕСТРА.
СЕСТРА. Готово, котик? (прижалась к молодому человеку).
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Уймись! У меня еще три укола!
Гасит свет – светит только ночник. Уходят. Тишина.
ЮРОВСКИЙ недвижно лежит в постели. Из-за оконной шторы появляется МАРАТОВ. Постоял у кровати.
МАРАТОВ (Юровскому). Прощай, товарищ.
Тихо смеется, глядя в темноту.
МАРАТОВ. Все по-прежнему, Ваши Величества. Все как раньше – она живет, но в воздухе, траве и листьях… (Останавливается.) Да-да, слышу звонки (лихорадочно) Звонки, звонки! Всю жизнь звонки!
«И тогда соблазнятся многие. И друг друга будут предавать и возненавидят друг друга. И многие лжепророки восстанут и прельстят многих. И по причине умножения беззакония во многих охладеет любовь. Но претерпевший до конца спасется».
Господи! Претерпевший до конца… спасется?!
Яков Михайлович Юровский умер в Кремлевской больнице в 1938 году, в 20-ю годовщину расстрела царской семьи.
Федор Николаевич Лукоянов (товарищ Маратов) из-за тяжелого нервного заболевания был вынужден оставить работу в ЧК.
Умер накануне 30-й годовщины расстрела царской семьи.
Все руководители Красного Урала, подписавшие решение о расстреле царской семьи, были расстреляны сами или погибли в сталинских лагерях.
Все исполнители расстрела умерли в своих постелях, как и просил о том Господа Последний царь.
…И раз навсегда объявляю: что если я пишу, как бы обращаясь к читателям, то так мне легче писать…
Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет…
Ф.М. Достоевский
Смешок.
Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты… Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры…
Потом свечу передвинули – и из тьмы возникли очертания женской фигуры. И тогда старик, державший свечу, протянул к ней руки…
И вновь раздался его сухой, щелкающий смешок.
Старик этот и был Михаил Сергеевич Лунин.
А потом он зашептал, обращаясь туда – в темноту – к Ней:
– Сегодня я забылся сном только на рассвете. В груди болело. Сон был дурен… Знобило. И тогда в дурноте я завидел ясно готическое окно и Вислу сквозь него… Был ветер за окном… И воды реки были покрыты пенистыми пятнами. Беспокойное движение в природе так отличалось от тишины вокруг нас… Ударил колокол… Звонили к заутрене. Я знал, мне нужно обернуться, чтобы увидеть твое лицо. Но я не мог. Я не мог! Я не мог!.. Я так и не увидел твоего лица… Потому что я забыл его!
Смешок.
Он опускается на колени и все тянет руки к женской темной фигуре.
И она, беспомощная, темное видение с белыми голыми руками, протянутыми к нему.
В это время в другом помещеньице два человека обговаривали дело. Один – Поручик Григорьев молоденький, нервный, хорошенький офицерик, а другой – Писарь – тоже молоденький, но степенный и огромный.
Григорьев. Чтоб к утру показания у меня на столе лежали… Чтоб я перед начальством все за тобою проверить успел…
Писарь. Насчет проверить – это вы справедливо, ваше благородие… С нами без проверки разве можно?! Только зачем же к утру? Я куда пораньше для вас все сделаю… Сами‑то когда управитесь?
Григорьев. К трем. (Выкрикнул нервно.) К трем!
Писарь (обстоятельно). Значит, к трем после полуночи, ваше благородие, и я управлюсь. На столе у вас к трем все лежать будет. (Обстоятельно.) Перво‑наперво у нас пойдут чьи показания? Какую фамилию мне проставить?
Григорьев. Родионов Николай, ссыльнокаторжный, сорок лет, вероисповедания православного.
Писарь (вписывает). А остальное я уже записал.
Григорьев. Как… записал?
Писарь. Понятливый, ваше благородие. Как намекнули вы мне в обед, в чем будет дело, я показания и изготовил. Фамилии только и осталось проставить. Перышко‑то у меня ох и быстрое!
Григорьев (нервно). Читай! (Кричит.) Читай же!
Писарь(степенно, строго читает). «Я, Николай Родионов, ссыльнокаторжный, вероисповедания православного, находясь в тюремном замке истопщиком печей, второго числа сего месяца…» (С удовольствием.) Ан и ошибка… Второе‑то число у нас сегодня, а после полуночи… уже третье число будет! (Исправляя, бормочет.) Не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает…
Григорьев (не выдерживая). Читай! Читай!
Писарь. Значит, «третьего числа сего месяца пришел топить печь в камеру, где содержался государственный преступник Михаил Лунин. По приходе в оную спросил я у государственного преступника Лунина о затоплении печи. Но он мне на спрос мой ничего не ответил… Тогда я вновь его окликнул, но он продолжал лежать без движения. Тогда обратился к ссыльнокаторжному…» Какую здесь фамилию проставить?
Григорьев. Баранов Иван, шестидесяти двух лет, вероисповедания православного.
Писарь (бормочет, вписывая). «… православного… Каковой вместе со мной, придя в комнату, осмотрел тело, и, не приметив в нем никакого дыхания, положили мы оба, что государственный преступник Михаил Лунин помер…» Далее пойдут показания Баранова Ивана… Я за час их составлю… а потом все перебелю… К трем, ваше благородие, все у вас будет… Только ночи‑то у нас холодные… Холодно‑то как… Холодно!
Григорьев. Пришлю графинчик.
Писарь. И курева не позабудьте, ваше благородие. И пущай Марфа графинчик‑то сама принесет. Не забудьте про Марфу… про Марфу не забудьте, ваше благородие!
Поручик вышел из помещения и некоторое время, поеживаясь, ходил в коридоре перед камерой, где в тусклом свете все так же на коленях, протягивая руки во тьму, стоял Лунин. Наконец Григорьев отворил камеру и вошел.
Григорьев. Добрый вечер, Михаил Сергеевич.
Лунин (обернулся и некоторое время рассматривал его, будто силясь понять. И только потом поднялся с колен). А‑а‑а, поручик. (Он оживился, даже улыбнулся.) Рад вас приветствовать в моем гробу.
Григорьев (вздрогнул). Зачем же так, Михаил Сергеевич?
Лунин (глядя острым, волчьим взглядом). А я теперь этак всех встречаю, поручик. Эти слова у меня вроде присказки. Да и как иначе назвать мою обитель? На днях ревизия у нас была: сенатор приехал…
Григорьев (торопливо). Я не знаю… Я в отъезде…
Лунин. Да ничего такого не произошло… не бойтесь… Просто знакомец мой прежний, сенатор, эту ревизию проводил… я его мальчишкой знал по корпусу… Стариком он стал, совсем стариком… Ко мне в камеру заглянул, а на физиономии – участие, мы ведь с ним с глазу на глаз. Рад, говорит, вас видеть, Лунин. А я ему и брякни: «И я вас приветствую в своем гробу». Он так и задрожал. Старики – они про гроб не любят… А вы ведь совсем молоденький… (С маниакальной подозрительностью.) Отчего же вы так испугались – «про гроб»?
Григорьев (торопливо). Я и не испугался, Михаил Сергеевич. Отчего же мне пугаться… не пойму вас, право. (Стараясь строго.) А вот чей портретец вы на стенку повесили – принужден я спросить.
Лунин. И это – знакомец… Жизнь была долгая, Григорьев, и знакомцев в ней: сенаторы, воры, министры, убийцы, фальшивомонетчики, государи…
Григорьев. А это, если не ошибаюсь, государственный преступник Муравьев‑Апостол у вас висит?
Лунин (смешок). У нас висит… Ну вот, сами знаете, а чего спрашиваете?
Григорьев. Эх, сударь, все вы гусей дразните.
Лунин. Кого дразню?
Григорьев. Гусей… Ну зачем же вы государственного преступника и повесили?
Лунин. Это вы его повесили, любезнейший! А я его не вешал. (Смешок.) Фраза?
Последние слова он произносит смеясь, туда – в темноту, в толпу мундиров.
Я ведь шутник, господа…
И Лунин захохотал еще пуще.
Григорьев (совсем серьезно). Не время шутить, Михаил Сергеевич, поверьте.
Лунин (повернулся и долго глядел на поручика своим волчьим взглядом, наконец произнес тихо‑тихо). Шабаш?
Молчание.
Когда?
Григорьев. Исполнить надлежит сегодня после полуночи.
Лунин. Пуля?
Григорьев. Совсем иначе, Михаил Сергеевич. Решено, чтобы никакого вам посрамления не было, дескать, так и так: от апоплексического удара скончались…
Молчание. Смешок.
Лунин. Значит, удавите… Тебе предписано?
Григорьев (только вздохнул). Так что должен я обыск произвести в камере… чтобы никакого противозаконного оружия… (Помолчав.) Михаил Сергеевич, вы ж понимаете, дело совсем тайное… а я такое на себя беру – вас предупреждаю. Но ведь милосердие должно быть.
Лунин. Что должно быть?
Григорьев (твердо). Милосердие.
Смешок Лунина, как кашель.
Нет, не одно лишь милосердие, конечно, а обоюдная польза тоже. (Медленно.) Если дадите честное слово подпустить к себе… исполнителей… я ничего обыскивать не стану… Можете сделать в полнейшем одиночестве необходимые приготовления… и помолиться… или написать чего… естественно, без упоминания о… (Замолчал.)
Лунин. А как обману?
Григорьев. Что вы, Михаил Сергеевич. Уж если вы свое слово скажете… Да и для вас выгоднее – боли никакой. Я двух человек возьму, они опытные, сноровистые, Родионов и Баранов. У них, почитай, человек по десять на совести… Только пальцы на горло возложат, и не почувствуете. (Тихо.) Если сопротивляться, конечно, не станете…
Лунин. Боишься?
Григорьев. А как же вас не бояться… Вас все боятся, Михаил Сергеевич. Одной рукой девять пуд выжимаете, а если еще пистолетик куда припрячете. Удушить‑то вас все равно удушим… но крови‑то, крови… А зачем? Я все вам как на исповеди выкладываю, чтобы вы помыслы мои знали: вы – нам, а уж мы вам послужим… Все ваши пожелания да распоряжения передам сестрице вашей и еще кому.
Лунин. Когда удавить думаешь?
Григорьев. В три после полуночи… уж позже никак нельзя. К трем всех заключенных из тюремного замка выведем… вроде на поверку…
Лунин. На случай, если слова не сдержу?
Григорьев. Я того не говорил, только к трем выведем всех! Всех! Из замка!
Долгое молчание.
Лунин. Но условие будет. (Смешок.) Насчет шеи моей мы, можно считать, договорились – условие будет насчет глаз моих… Ты знаешь, я католичество принял, чтобы в одной вере с вами не состоять. Оттого, согласись, увидеть последним смертным взглядом ваши рожи…
Григорьев. Не понимаю вас, Михаил Сергеевич.
Лунин. Священник католический, который к полякам каждый день в тюрьму приезжает, – он и сегодня приехал?
Григорьев. Точно так.
Лунин. Так вот. В час смертный я хочу увидеть его лицо, чтобы он мне глаза закрыл.
Григорьев. Шутить изволите?
Лунин. Послушайте, мальчик, я редко шучу. (Он холодно и страшно посмотрел.) Священник закроет мне глаза. Только тогда вы шею мою получите. Если не так, Григорьев, добирайтесь до нее сами. И уж двух как минимум я с собой заберу при лучшем для вас исходе.
Григорьев. Но как же это можно? Дело ведь тайное… Я присягу дал…
Лунин. А я уже все продумал… Священника… ты в ту камеру поместишь… со мной рядом… ну, где ты Марфу держишь… (Смешок.) А как душить меня начнете… криком его и разбудим.
Григорьев. Да крикнуть‑то вы не успеете…
Лунин. А я кричать и не собираюсь.
Григорьев. А кто же кричать будет?
Лунин. А ты… как они душить меня начнут… убийцы‑то… так ты сам закричишь. А они тебя поддержат. Сами душить будете и сами кричать! А когда священник прибежит на крик – вы ему: «Так и эдак, все по высочайшему повелению сделано, а твое собачье дело – глаза усопшему закрыть и тайну соблюсти». Учти: клятву с тебя возьму, и самую страшную, что все так выполнишь… Ты верующий…
Григорьев (мрачно). Истинно верующий.
Лунин. А иначе времени не теряй, уходи! (Грубо.) Ну, согласен, что ль?
Григорьев. Согласен, как же не согласен, коли вы за горло взяли.
Лунин. Ничего. Сейчас я тебя за горло… а ночью ты меня. И квиты.
Григорьев. Ох, и шутник вы… Ну, я пошел.
Лунин. А клятву… Клятву‑то… вслух!
Григорьев. Христом‑Богом клянусь…
Лунин. А тех, кто удавит меня… пришлешь ко мне.
Григорьев. Не понял, Михаил Сергеевич… зачем?
Лунин. На руки их поглядеть хочу… Это ведь не каждому дано увидеть руки, которые жизнь твою примут. И велишь дать им водки… и поболее… за мой счет… чтоб весело исполняли и громко кричали.
Григорьев. Значит, до трех, Михаил Сергеевич?..
Дребезжащий смешок Лунина. Дверь за Григорьевым закрылась. Стук засова.
Лунин (женщине). Как же я не понял?.. Я ведь всегда встречался с тобой накануне. (Подмигнув в темноту.) Господа, попались! (Визгливо.) Попались!
И, страшно чему‑то веселясь, он начинает торопливо одеваться. Он надевает черный шейный платок, потом серебряное распятие на шею, потом шерстяные чулки, кожаные порты, а поверх набрасывает на плечи беличью шубу.
Сам себя обряжаю.
Потом он вдруг впадает в глубокую задумчивость, будто силится что‑то вспомнить. Потом тревожно глядит на свечу и торопливо ее задувает…
Чуть не спалил… тогда… зажечь надо… чтобы от двери все виднее было.
И он гасит свечу и зажигает жалкий огарок. А в это время Писарь в помещеньице строчил будущие показания, диктуя вслух сам себе с удовольствием.