bannerbannerbanner
Восход и закат

Эдвард Бульвер-Литтон
Восход и закат

Полная версия

Хотя рука Филиппа инстинктивно сжала драгоценный документ, однако ж глаза его видели только Фанни. её дело в эту минуту было для него важнее всего на свете.

– Бездельник! вскричал он, приступая к Лильбурну, между-тем как Фанни всё-еще висела у него на шее: говори! что, она… она?.. говори, подлец! ты знаешь, что я хочу сказать! Она дочь твоей собственной дочери… внучка той матери, которую ты обольстил и развратил… дитя женщины, которую Виллиам Гавтреий спас от позора! Перед смертью он поручил ее мне. Говори же! опоздал я, или нет?

Эта речь, голос, выражение лица Филиппа убеждали лорда Лильбурна в ужасной истине. Он содрогнулся. Ведь и он был еще человек. Однако ж присутствие духа этого человека, издавна уже привычное к злоупотреблению, восторжествовало даже над раскаянием. Он взглянул на Бофора… на камердинера… и остановил взор на Филиппе. Три свидетеля! Быстрота соображения была отличительною его способностью.

– Что ж, месье де-Водемон? сказал он спокойно: если я знаю, если я убежден, что Фанни моя внучка? Иначе, за чем же бы ей и быть здесь? Подумайте, месье де-Волемон: ведь я уже стар!

Филипп от изумления отступил на шаг. Прямая душа его была обманута хладнокровною ложью, он взглянул на Фанни, которая из всего сказанного ничего не понимала, потому что все умственные силы её были заняты опасением за него.

– Не беспокойся обо мне!.. не беспокойся о Фанни! вскричала она: мне не сделали никакого вреда… я только испугалась. Читай! читай! спасай эту бумагу! Помнишь, ты говорил о клочке бумаги! Это он! Пойдем… Уйдем отсюда!

Филипп взглянул на бумагу. Ужасная минута для Роберта Бофора… даже для Лильбурна! Вырвать ату роковую бумагу из рук Филиппа? Скорее можно бы было вырвать добычу из когтей тигра. Филипп поднял взор и остановил его на портрете матери, который всё-еще висел над бюро, по-прежнему. её уста улыбались сыну. Он обратился к Бофору с волнением, которое было слишком радостно, слишком величественно для низкой мести, для низкого торжества, и слишком сильно для слов. С минуту длилось молчание.

– Взгляните туда, Роберт Бофор! взгляните туда! сказал наконец Филипп, указывая на портрет: её имя чисто! Я опять стою под кровлей моего отца! Я наследник Бофора! Мы с вами увидимся перед судилищем. Что же до вас, лорд Лильбурн, – я верю вам: слишком ужасно было усомниться в ваших намерениях. Если бы она была оскорблена…, я тут же, на месте, растерзал бы вас на части.

Лильбурн между-тем успел совершенно оправиться и, с видом оскорбленного, с наглостью, которая заменяла у него мужество, подняв голову, мерными шагами подошел-было к Филиппу.

– Благодарите ее, продолжал Филипп, понижая голос до шёпота: только за родство с ней я не хочу вести вас к позорному столбу, как обманщика и вора!.. Молчать! бездельник!.. Молчать! ученик Джоржа Гавтрея! Я стреляюсь только с честными людьми.

Лильбурн побледнел и надменное слово остановилось на губах его. Филипп взял Фанни под руки; и вышел.

– Дикман! сказал лорд Лильбурн после долгого молчания: в другой раз я спрошу тебя, как тебе вздумалось впустить сюда этого пахала. Теперь пошел, подай завтрак сэр Роберту Бофору.

Камердинер с удивлением посмотрел на барина и поспешно вышел. Бофор сидел неподвижно, словно разбитый параличом. Лильбурн подошел к нему и, грубо толкнув, вскричал с нетерпением:

– Годдем! что это такое? Шевелитесь! Нельзя терять ни минуты. Я уже обдумал, что должно делать. Эта бумага не стоит соломинки, если священник, выписавший свидетельство из церковной книги, не подтвердит подлинности её личным свидетельством. Если он жив, так поезжайте к нему тотчас же… на документе выставлен адрес… в Валлисе… Кардиганское графство… Он простой деревенский священник, а вы ведь покуда всё-еще сэр Роберт Бофор! Обработайте его хорошенько, он даст другое свидетельство, и тогда мы можем обвинить Филиппа в подлоге, в посягательстве на чужую собственность. В крайнем случае, вы можете заставить попа позабыть все это дело, так, чтобы он ни во что не мешался. Поезжайте тотчас же, и когда обделаете дело с мистер Джонсом, воротитесь и подавайте скорее донос. Скорее! живей! годдем! если б это было мое дело, мое имение, и кривой булавки не дал бы за этот клочок бумаги. Я, может-быть, еще обрадовался бы этому случаю, потому что вижу, каким образом можно употребить против них! Поезжайте же!

– Нет, нет! Я не в состоянии… хотите вы взять это на себя?.. Половину моего имения… все возьмите, только спасите…

– Пойдите вы! перебил Лильбурн с презрением: у меня богатства столько, сколько мне нужно. Деньгами меня не подкупишь. Чтобы я взял это дело на себя?.. я? лорд Лильбурн? Да за кого вы меня принимаете? Ведь это ваше дело; вам грозит гибель и разорение, а не мне. Я тут ничего не теряю.

– А я не могу! я не в состоянии! задыхаясь бормотал Бофор: ведь это подкуп, подлог… может повлечь за собою бесчестие, позор… наказание!.. Моя репутация… мое честное имя!.. Притом мой сын… в котором я надеялся жить второю жизнью!.. мой сын против меня! Нет, нет! пусть они возьмут все, все! Пусть возьмут! Прощайте.

– Куда же вы?

– Поеду посоветоваться с Блаквелем. Потопу уведомлю вас.

Бофор, шатаясь, пошел к своей карете.

– К стряпчему пошел! проворчал Лильбурн сквозь зубы: да! если правовед поможет ему обмануть людей на законном основании, то он не призадумается, родного отца обманет! Это будет честным образом сделано, по справедливости! Гм! может выйти гадкая история и для меня… Документ здесь найден… если девушка может засвидетельствовать то, что слышала… а она верно, слышала… Она… моя внучка!.. возможно ли. И Гавтрей укрыл её мать… мою дочь от разврата!.. Мое чувство к этой девушке действительно казалось мне чем-то иным против обыкновенного. Оно было чисто… да, оно было чисто!.. Это было сострадание, нежность, и я никогда не должен видеть её… должен все это позабыть!.. А я старею… детей у меня нет… я один!

Он остановился почти со стоном. Но вдруг черты лица его судорожно исказились под выражением бешенства, и он закричал:

– Этот бродяга грозил мне, и я струсил! Что делать? Нечего! Мне можно только обороняться. Я не играю больше. Я ни на кого не нападаю. Кто ж осмелится обвинить лорда Лильбурна? Но всё-таки Роберт дурак. Нельзя предоставить его самому тебе. Эй! Дикман, карету! Я еду в Лондон.

Дня через три Филипп получил письмо от Артура.

«Пишу к вам не опасаясь быть не понятым, потому что пишу за глазами всего моего семейства и потому, что я один только могу не принимать никакого участия в предстоящем споре между нами и моим отцом. Прежде нежели закон успеет решить дело, я буду в могиле. Я пишу это на смертном одре. Филипп! это пишу я… а я, стоял у смертного одра вашей матери, принял последний вздох её! И этот вздох сопровождала улыбка, которая осталась на помертвевших устах, потому что я обещал быт другом и защитником её детей. Богу известно, как усердно старался я исполнить эту торжественную клятву! Сам будучи слаб и болен, я гонялся за нами и братом вашим с единственным желанием обнять вас и сказать: примите меня как брата! Не стану напоминать вам вашего обращения со мной. Оно не для меня оскорбительно. Несмотря на то, я старался спасти по крайней мере Сиднея. Но и тут поиски мои остались тщетными. Через несколько времени мы получили от неизвестного письмо, из которого могли заключить, что он хорошо пристроен и ни в чем не нуждается. С вами я потом встретился в Париже. И видел, что вы были бедны. Я хотел помочь вам, но меня не допустили, и вы скрылись. Притом, судя по вашему тогдашнему товарищу. я принужден был поверить, что вы человек погибший. Я и тут не покинул надежды найти, уговорить, спасти вас, но все поиски мои до сих пор остались тщетными. Вы спросите, зачем я говорю вам это теперь? Вы подумаете, что я хочу просить вас не искать прав, в законности которых вы убеждены? Нет! Коли право на вашей стороне, то вы обязаны требовать его; вы обязаны сделать это ради имени вашей матери. Нет! я говорю вам это только для того, чтобы вы, требуя своих прав, удовольствовались правосудием и не искали бы мести; чтобы вы, требуя своей законной собственности, не поступили несправедливо с другими. Если закон решит дело в вашу пользу, вы можете потребовать истраченных доходов, а это доведет моих родителей и сестру до нищеты и погибели. Так может решить суд, но не правосудие; потому что отец мой был твердо убежден в законности своих прав на наследство, которое мы получили. Я слишком мало понимаю законы и судопроизводство, и не знаю, что из такого дела могут сделать клевета и сутяжничество недобросовестных адвокатов. Желаю, чтобы вы нашли себе в посредники человека благородного, и об одном только прошу: будьте справедливы и не мстите! Прилагаю здесь собственноручное ваше письмо, которое я получил в день смерти вашей матери. Предоставляю вам самим решить, в какой мере оно важно.

Артур Бофор».

Вечером того же дня мистрисс Бофор стояла у постели больного сына и наливала на ложку лекарства. В это время тихонько отворялась дверь и появился сэр Роберт, ведя за руку высокого, красивого мужчину, который, однако ж был сильно взволнован и как будто падал под тяжестью. Камилла взглянула на гостя и побледнела. Гость вырвал свою руку у Бофора и неверными шагами подошедши к постели, преклонил колено, схватил руку Артура и склонился над ней. Он молчал. Но это молчание было выразительнее всех возможных слов. Грудь его волновалась; все тело трепетало. Артур тотчас угадал, кого видит перед собой, и наклонялся, чтобы приподнять гостя.

– О! Артур, Артур! вскричал Филипп: прости мне! Утешитель моей матери… брат мой! брат мой! Прости мне!

Когда он приподнялся, Артур протянул руки, и они упали друг другу в объятия. Напрасный был бы труд описывать чувствования присутствующих.

– Так ты признаешь меня? ты признаешь меня? восклицал Филипп: ты принимаешь братство, которое я, ослепленный страстями, так долго отвергал? И вы, Камилла, вы никогда стояли, под этою же кровлей, подле меня, на коленях… и вы узнаете меня теперь?.. О, Артур! зачем ты раньше не показал мне этого письма?.. Безумец я, зачем я не хотел выслушать тебя прежде! Быть-может, я меньше пострадал бы… Но я только страдал. Совесть моя чиста. Я ношу чужое имя, но не запятнал его. Ты, Артур!.. брат мой, не просить должен: ты имеешь право требовать… Я умоляю тебя, прости мне.

 

Сцена эта сильно растревожила больного. Чтобы дать ему отдохнуть, Филипп поспешил выйти в другую комнату и увлек за собою Бофора.

– Сэр Роберт, забудем прошлое, сказал он: мы оба, может-быть, нуждаемся в прощении и снисходительности; я некогда жестоко оскорбил вашего сына, а теперь готов признаться, что неверно судил и вас. Я, правда, не могу отказаться от тяжбы… (Сэр Роберт нахмурился.) Я не имею права на это. Я здесь полномочный представитель чести моего отца и доброго имени матери… их должен я отстоять. В ту минуту, когда впервые вступил в ваш дом, в надежде отыскать свое право, я твердо решился изгнать из души своей всякое чувство, похожее на ненависть и месть. Теперь я хочу сделать больше. Если приговор закона будет против меня, все между нами останется по-прежнему; если же в мою пользу, то… слушайте: я оставляю Бофорское имение в вашем владении по жизнь вашу и вашего сына, а себе требую лишь столько, чтобы я мог помочь брату Сиднею, если он еще жив и, быть-может, нуждается, и чтобы я мог доставить приличную и безбедную жизнь той, которой всем сердцем желаю предложить мою руку. Роберт Бофор, в этой самой комнате я некогда умолял вас, отдать мне единственное существо, которое я тогда любил. Теперь я опять люблю вас… и теперь вы в состоянии исполнять мою просьбу. Пусть Артур будет мне истинным братом… Отдайте мне… если мои права на наследство отца будут признаны законными отдайте мну Камиллу, и я не позавидую имению, от которого, для себя собственно, отказываюсь. Когда же оно перейдет к моим детям, то ведь это будут дети вашей же дочери.

Первым побуждением сэр Роберта было схватить предложенную руку, разразиться ливнем восхвалений, отреканий, уверений, что он желает только справедливости, только правдивого, и законного, что он гордятся таким зятем, я так далее. Но вдруг ему пришло в голову, что Филипп не мог бы говорить в таком великодушном тоне, если бы был совершенно уверен в том, что выиграет процесс. Он искусно уклонился от дальнейших объяснений, с тем, чтобы прежде посоветоваться с Лильбурном и с адвокатом. Между-тем заговорил об опасениях своих насчет Артура, о расстроенном духе всего семейства, итак далее. Потом опять уверял, что он ни за что не станет противиться счастью Филиппа и очень рад помириться на предложенных условиях, если только для этого не нужно будет принуждать Камиллу, что он также готов выдать ее за месье де-Водемона с приличным приданым, если и выиграет процесс, – разумеется, если Камилла сама пожелает.

Как ни хитер был сэр Роберт, но Филипп разгадал его мысль. Как часто в жизни случается, что подойдешь к кому-нибудь с величайшей искренностью, в минуту увлечения дашь волю благородным и прекрасным чувствам, – таким чувствам великодушным и мечтательным, что сторонний человек, глядя на тебя, назовет сумасбродом, Дон-Кихотом, – и вдруг наткнешься вместо сердца на такую ледяную глыбу, что кровь застынет в жилах, и увидишь, что тебя вовсе не поняли, что свинья, которая с жадностью сожрала бы желудь, вовсе не знает, что делать с алмазом. Лихорадочная дрожь, которая тогда потрясает нервы, полное, отчаянное отвращение, которое тогда мы чувствуем ко всему свету в одном лице, понятны тем, кто испытывал подобное. Филипп молча, с глубоким отвращением слушал Бофора и потом сказал только:

– Сэр, во всяком случае это такой вопрос, который может быть решен только судом. Если суд решит так, как вы думаете, то ваша очередь будет действовать; если же так, как я надеюсь, то очередь будет моя. До тех пор я ничего не стану говорить вам ни о вашей дочери, ни о моих намерениях. Позвольте мне только посещать вашего сына. Я бы не желал быть удаленным от постели его.

– Любезнейший племянник! вскричал Бофор, снова встревоженный: считайте этот дом своим собственным.

Племянник важно поклонился и вышел; дядя чрезвычайно вежливо проводил его до дверей.

Лорд Лильбурн и мистер Блаквель были того же мнения, как и сэр Роберт Бофор, то есть, они полагали, что не надо торопиться; надо обождать, посмотреть, нельзя ли вывернуться. Положили избрать посредников из своего же класса, с тем, чтобы они рассмотрели дело прежде начатия процесса и решили, может ли найденный акт быть признан законным. Когда уже не оставалось сомнения в том, каким образом решат посредники, тогда сэр Роберт, через своего адвоката, формально объявил, что он насколько не намерен препятствовать рассмотрению дела судебным порядком и утверждению прав за тем, кому они принадлежат; что он, Роберт Бофор, лишь-только документ был найден, первый объявил желание поверить его подлинность и первый радуется, что может отдать должное должному, и так далее. Он предложил только, чтобы вопрос о спорном имении был рассматриваем, не как тяжба враждующих сторон, а как полюбовное соглашение. Это предложение было охотно принято Филиппом и его адвокатом.

Между-тем Артуру становилось всё хуже и хуже, и наконец он умер на руках Филиппа.

Сэр Роберт, предвидя неминуемый конец дела, рассчел, что нужно выказать как-можно больше великодушие и приязни, чтобы потом иметь право пользоваться тем, что ему предложат. Притом он опасался, чтобы Филипп как-нибудь не передумал, или чтобы не узнал о предложениях и надеждах своего соперника в любви, Чарлза Спенсера, то есть, Сиднея, и чтобы дело от этого не приняло другого обороту. Сообразив все это, он торопил заключением брака между Филиппом и Камиллой, несмотря на траур, под тем предлогом, чтобы прежде формального начатия процесса избежать всякого скандала и показать публике, что это действительно не тяжба, а мировая семейная сделка. Филипп, влюбленный, страстный, был рад скорее увериться в своем счастьи и, также предвидя решение суда, разумеется, не отказывался. Камилла не смела противоречить воле отца. Положено было венчаться Филиппу под именем Водемона, потому что он не хотел принять своего родового имени иначе, как законным порядком. И так все было порешено; день свадьбы назначен.

Между-тем как эти происшествия тревожили и волновали семейство Бофоров, Сидней продолжал свою спокойную, безмятежную поэтическую жизнь на берегах прелестного Озера. Он был уверен в неизменности Камиллы, как в своей собственной. Эту уверенность поддерживали её письма, которые были, правда, не лишены принужденности, потому что ценсировались матерью, однако ж доставляли влюбленному жениху большое наслаждение и утешение. Впоследствии он стал замечать, что эти письма были так же длинны, но того же содержания. Камилла как будто начала избегать обыкновенного предмета: беседы и меньше говорила о своем сердце нежели о гостях, посещавших их дом, и раза два упомянула о месье де-Водемоне. Поводу к ревности не было подано решительно никакого, но Сиднею, не известно почему, это имя и этот человек показались подозрительными. Он начал беспокоиться, тем больше, что письма Камиллы стали приходить реже, реже, и с каждым разом были всё принужденнее. Наконец он получил одно, в большом конверте, с широкою черной каймой и торжественною черною печатью. Оно было от сэр Роберта, который с душевным прискорбием извещал о последовавшей такого-то числа кончине своего сына, о том, что теперь дочь его, Камилла, стала единственною наследницей большего имения, что по этому планы касательно её замужества по необходимости должны измениться, что такому прекрасному и умному человеку, каков мистер Спенсер, нет ничего легче, как найти себе другую партию, даже гораздо лучшую; просил по этому случаю прекратить всякую дальнейшую переписку, до времени более спокойного и заключил весьма обязательными уверениями в совершенной преданности и всегдашней готовности к услугам. Можно себе представить, какой это произвело эффект. Но Сидней был убежден, что во всем этом нисколько не участвует сердце его милой и в тот же день поскакал в Лондон на почтовых.

Приехав туда… Это было вечером… он остановился у самого дому Бофора, почти сшиб с ног лакея в передней, и без доклада ворвался в гостиную. Он не заметил ни хозяина, который вскочил в испуге, ни оторопевшей жены его, ни чужого человека, который сидел с ними за чайным столом. Он видел только Камиллу и в одно мгновение очутился у её ног.

– Камилла! я здесь!.. Ты знаешь как я люблю тебя!.. Ты знаешь, что на всем свете у меня нет нечего милого кроме тебя! Я здесь, с тем, чтобы от тебя… от тебя одной услышать, действительно ли правда, что ты предпочла мне другого?

Вбежав, он бросил шляпу в угол; прекрасные длинные волоса его, увлаженные снегом, в беспорядке рассыпались по лбу; глаза с напряжением, как у ожидающего приговору, были устремлены на бледные, дрожащие уста Камиллы. Роберт Бофор, зная пылкий нрав Филиппа и опасаясь бури, с беспокойством смотрел на будущего зятя, в лице которого, однако ж не видно было ни гневу, ни гордости. Филипп встал, но стоял сгорбившись; колени его сгибались; рот был полуоткрыт, глаза неподвижно остановились на нежданном госте. Вдруг Камилла, разделяя опасение отца, также встала и протянув руку над головою Сиднея, как-бы для защиты, с умоляющим видом взглянула на Филиппа. Сидней последовал глазами по направлению её глаз и вскочил.

– Так это правда?.. И это тот, который предпочтен мне? Но если вы… вы сами, Камилла, собственными своими устами не скажете, что уже не любите меня, то я не уступлю вас другому иначе как с жизнью!

Он с мрачным выражением быстро подступив к Филиппу; тот пятился по мере приближения соперника, но не спускал с него глаз. Характеры обоих как будто обменялись. Робкий мечтатель, казалось, стал бесстрашным солдатом; солдат как будто робел, трепетал. Сидней своими нежными, тонкими пальчиками смело схватил мускулистую, твердую руку Филиппа и мрачно, грозно глядя ему в глаза, проговорил глухим шепотом:

– Слышите?.. понимаете вы меня? Я говорю, что никто в мире не в состоянии принудить ее к союзу, которому, я уверен, противится её сердце! Мои права священнее ваших. Откажитесь, или возьмите ее вместе с моей жизнью!

Филипп, казалось, ничего не слыхал. Все чувства ей перешли в зрение. Он продолжал осматривать говорящего и, постепенно обратив глаза на руку, которая все-еще не опускала его руки, вскрикнул, схватил руку и указал на перстень, но не проговорил ни слова. Сэр Роберт подошел и пробормотал Сиднею несколько слов, но Филипп сделал ему знак чтобы он молчал, и наконец с величайшим напряжением спросил у Бофора:

– Имя?.. имя его?

– Мистер Спенсер… мистер Чарлз Спенсер! вскричал Бофор: выслушайте, выслушайте меня… я все объясню… я…

– Молчите! молчите! вскричал Филипп, и обращаясь к Сиднею, положив руку ему на плечо, уставив глаза в глаза, спросил: не было ли у вас когда другого имени? Вы не… да!.. да, да!.. это верно… это так! Пойдемте, пойдемте со мной!

Филипп насильно увлек своего соперника в другую комнату и запер дверь. Комната эта была освещена одной свечою и трепетным огнем камина. Молодые люди, как-бы обаянные какими-нибудь чарами, долго смотрели друг на друга молча. Наконец Филипп, увлеченный неодолимым чувством, упал на грудь Сиднея, судорожно сжал его в объятиях и простонал:

– Сидней! Сидней! брат мой!

– Как! вскричал Сидней, вырываясь и отступив: так это ты?.. ты?.. брать?.. ты, который всегда был тернием на моем пути… тучей на моем небе? Ты пришел теперь сделать меня несчастным на всю жизнь? Я люблю эту девушку, и ты хочешь вырвать ее у меня? Ты, который еще в детстве принудил меня терпеть горе, который… если бы не вступились добрые люди… быть-может, сделал бы меня негодяем, преступником… покрыл бы позором…

– Остановись! остановись! закричал Филипп таким пронзительным голосом, что он впился как нож в сердце всем бывшим в соседней комнате.

Они со страхом переглянулись, но никто не осмелился помешать объяснению. Даже Сидней ужаснуло звука этого голосу. Он упал на стул и, пораженный этими новыми для него страстями, закрыл лицо руками и зарыдал как дитя. Филипп несколько раз большими шагами прошелся по комнате, потом остановился перед братом и сказал с спокойною холодностью неузнанного и глубоко уязвленного чувства:

– Сидней Бофор! выслушай меня. Мать моя, умирая, поручила тебя моему попечению, моей любви. В последних строках, написанных её рукою, она просила меня заботиться меньше о себе нежели о тебе; быть тебе не только братом, но отцом. Прочитав это письмо, я упал на колени и дал клятву исполнять завещание, пожертвовать собой, если этим можно будет доставить тебе состояние или счастье. И это не столько для тебя, но ради моей матери, ради нашей оскорбленной, оклеветанной матери, умершей с разбитым, растерзанным сердцем… О, Сидней, Сидней! неужто у тебя нет слез для неё?.. Да! ради того, что мать в последнем письме сказала мне: «пусть моя любовь к нему перейдет в твое сердце»… Вот почему, Сидней! вот почему, при всем том, что делал для тебя, я воображал, что вижу улыбающийся мне образ матери. Позже, быть-может, когда мы поговорим о том времени, как я работал для тебя, когда я переносил унижение для того чтоб доставить тебе спокойную жизнь, – позже быть-может ты будешь справедливее ко мне. Ты оставил меня или был у меня похищен, и я отдал все что получил в наследство от матери, чтобы только добыть весть о тебе. Я получил твое письмо… твое горькое письмо… и меня уже не тревожило то, что я нищий: я был одинок. Ты говоришь, что пострадал от меня… ты? И теперь ты требуешь, чтобы я… чтобы я… Боже милосердый! объяснись! Ты любишь Камиллу?.. Она любит тебя? Говори! говори!.. Какое новое мученье ждет меня?

 

Тут Сидней, несмотря на свое более себялюбивое горе, тронутый и пристыженный речью и выражением брата, в коротких словах рассказал историю своей любви и наконец подал письмо Бофора. При сих усилиях Филиппа сохранить власть над собой, душевные страдания его были так сильны, так виданы, что Сидней чистосердечно раскаялся в своей опрометчивости и со слезами бросился к брату на грудь.

– Брат! брат! прости меня! Я вижу, что был несправедлив к тебе. Если она забыла меня… если она любит тебя, женясь на ней и будь счастлив!

Филипп обнял его, но без теплоты, и потом отошел. Снова начал он ходят в сильном волнении по комнате; и отрывистые слова невольно вырывались из трепещущих уст: «Мне сказали, она любит меня!.. Господи, пошли мне силы!.. Матушка! матушка! помоги мне исполнить данное слово!.. О, зачем я не умер прежде!» Наконец он остановился; и крупные капли поту покатились у него со лба.

– Сидней, сказал он, тут есть тайна, которой я не понимаю. Но голова моя теперь расстроена. Если она любит тебя… если… возможно ли, чтобы женщина любила двоих?.. Хорошо… хорошо. Я пойду, разрешить эту загадку. Подожди меня здесь.

Он ушел в гостиную и Сидней с полчаса оставался один. Сквозь стену он слышал неясный говор и отличал рыдания Камиллы. Подробностей этого разговора между Филиппом и Камиллой, происходившего сначала наедине, потом при отце и матери, Филипп никогда не открывал и Сидней никогда не мог получить полного объяснения от Камиллы, которая даже в поздние годы вспоминала об нем с сильным волнением. Наконец дверь отворилась, и Филипп вошел, ведя Камиллу за руку. Лицо его было спокойно; на устах улыбка. Во всем существе его выражалось торжественное величие. Камилла, закрыв глаза платком, плакала. Сэр Роберт следовал за ними, недовольный, расстроенный.

– Кончено, Сидней! сказал Филипп: все кончено. Я уступаю твоим первым, следовательно, лучшим правам. Сэр Роберт согласен отдать ее за тебя. Он при удобном случае объяснит тебе, что наше родовое право наконец будет признано законным, и что нет уже никакого пятна на имени, которое мы будем носить. Сидней, обними свою невесту.

Оглушенный, восхищенный, не совсем веря своему счастью, Сидней схватил и начал целовать руку Камиллы. И когда он повлек ее к себе на грудь, она оборотилась и, указав на Филиппа, сказала:

– О? если вы любите меня так, как говорите… смотрите на него, великодушного… благородного…

Новые рыдания заглушили её слова. Когда же Сидней опять схватил её руку, чтобы осыпать поцелуями, она с истинно женскою, нежною проницательностью чувства шепнула:

– О! уважьте… пощадите его! Посмотрите!

И Сидней, взглянув на брата, увидел, что он старался улыбаться, но бледнел и трепетал: черты лица искажались, как у страждущего под пыткой.

– Я исполнил свою клятву! сказал наконец, Филипп: я отдал тебе единственное благо в жизни, которое надеялся назвать своим. Будь счастлив, Сидней! И я успокоюсь, если Богу угодно будет заживать эту рану. Теперь же не удивляйся и не осуждай меня, если я на время оставлю брата, которого так поздно нашел. Сделайте мне одолжение, вы, сэр Роберт, и ты Сидней… Пусть венчальный обряд будет исполнен в Г-ском предместий, в деревенской церкви, где покоится прах нашей матери, и отложите свадьбу до окончания процесса. До того времени я надеюсь быть в состоянии подойти опять ко всем вам… и к вам, Камилла, так, как прилично брату. Но покуда пусть мое присутствие не нарушает вашего счастья. Не отыскивайте меня; не осведомляйтесь обо мне, пока я сам не явлюсь, прошу вас… Не возражайте! не возражайте! Пощадите меня. Прощайте.

Твердость, которую Филипп так долго сохранял, оставила его, когда он вышел из дому. Он чувствовал, что дух его разбит и смешан в хаос. Он бежал машинально, из улицы в улицу, несмотря за темноту и глубокий снег. Он вышел из города и остановился не прежде как на кладбище, на могиле матери. Снег толстым слоем лежал на могилах; одетые в белые саваны, печальные ивы стояли как вышедшие из гробов привидения. На перилах, окружавших могилу Катерины, еще висел венок, сплетенный руками Фанни, но цветов было не видно: это был венок из снега. Сквозь промежутка огромных, неподвижных туч уныло мерцали две три одинокие звезды. Самое спокойствие этого священного места казалось невыразимо печальным. И когда Филипп склонился над могилою, то в нем и вне его все было холодно и темно!

Долго ли оставался тут, что чувствовал, о чем молился, этого он и сам после не мог припомнить. К утру Фанни услышала его шаги на лестнице и шорох в комнате, над её головой. Потом, когда она встала, ее испугали несвязные, дикие восклицания и неистовый хохот. Горячка бросилась в голову: он был в бреду.

Несколько недель Филипп был в непрерывной опасности и большую часть времени находился в бессознательном состоянии. Это была первая жестокая болезнь его в жизни, и потому она тем сильнее потрясла его. Но опасность миновала, и он медленно, постепенно начал поправляться. Сидней, полагая, что брат уехал куда-нибудь, ничего не знал об этом. Притом Филипп настоятельно просил, чтобы его не отыскивали. Никого не было у его болезненного одра, кроме наемной сиделки, и неподкупного сердца единственного существа, которому ничего не значили богатство и знатность наследника Бофор-Кура. Здесь получил он последний урок судьбы, – о суетности тех человеческих желаний, которые стремятся к золоту и могуществу. Сколько лет сирота-изгнанник с негодованием плакал об отнятых правах своих! И вот, они были возвращены. Но вместе с этим разбито сердце и изнурено тело! Мало-помалу начиная приходить в себя и рассуждать, он невольно напал на эту мысль. Ему казалось, что он поделом наказан за то, что в молодости с пренебрежением отвергал радости, которыми еще мог бы пользоваться, которые еще были доступны и сирот. Разве его чудесное здоровье ничего не значило? Разве ничего не значила бессмертная надежда? Ничего не значило юное сердце, хотя оскорбленное, уязвленное и тяжко испытанное, однако же еще не растерзанное самыми ужасными муками страстей, обманутою, ревнивою любовью? Несмотря на уверенность, что, если останется жив, будет обладать огромным имением и знатным именем, он сожалел о своем прошедшем, даже о том времени, когда с осиротевшим братом своим бродил по пустынным полям и чувствовал, какими силами, какою мощью владеет человек, когда ему есть кого защищать, есть о ком заботиться; сожалел и о той поре, когда, утратив первую свою любовь, первую свою благодетельницу, Евгению де-Мервиль, он смело, грудь против груди, на чужой стороне боролся с судьбой за честь и независимость. В тяжкой болезни, – особенно человека непривычного, есть нечто такое, что имеет часто самое благодетельное влияние на душу; что посредством насильственного и, правда, часто жестокого потрясения физического организма, освобождает нас от болезни нравственной; что заставляет вас чувствовать, что в самой жизни, в такой, какою наслаждаются здоровые и крепкие, заключается уже великое благо, неоценимый дар Божий. И потому мы с одра болезни обыкновенно встаем более кроткими, смиренными, более склонными искать таких скромных благ, которые еще могут быть доступны нам.

Рейтинг@Mail.ru