– Он исчез напрочь, весь без остатка, – как огонь свечи, задутый ветром, – по причинам, ведомым ему одному. Возможно, это случилось в тот момент, когда он почувствовал усталость, – он, знаете ли, уже немолод, – вот почему, едва он снова ощутил себя в одиночестве, его реакция оказалась столь сильной, а исчезновение – столь полным. Так или иначе, сцена оказалась пуста, что ваша ладонь.
– А он не мог находиться где-то еще?
– Он не мог находиться нигде, кроме того места, на котором я его оставила. И тем не менее оно было совершенно пустым – таким же пустым, как долина, что расстилается перед нами. Он пропал, перестал существовать. Но едва я подала голос, выкрикнув его имя, он возник передо мной, точно восходящее солнце.
– И где именно взошло солнце?
– Там, где и следовало ожидать, – там, где он должен был находиться и где я увидела бы его, будь он подобен другим людям.
Я слушал ее с глубоким интересом, однако долг обязывал меня разрешить все сомнения.
– А сколько времени прошло между тем, как вы убедились в его исчезновении, и тем, как вы его окликнули?
– О, какие-то секунды, – не думаю, что больше.
– Достаточно, чтобы вы смогли убедиться? – продолжал я.
– Убедиться, что его там нет?
– Да, и что вы не ошиблись, не стали жертвой обмана зрения.
– Я могла ошибиться – но я уверена, что не ошиблась. Как бы то ни было, именно поэтому я и хочу, чтобы вы заглянули к нему в комнату.
Я на мгновение задумался.
– Как я могу… если даже его жена не осмеливается?
– Она очень хочет; предложите ей это – ее не придется долго уговаривать. Она кое-что подозревает.
Я вновь задумался.
– А он знает?
– Что я потеряла его и до крайности удивлена? Мне это тоже пришло в голову, но он, похоже, решил, что появился достаточно быстро. Он вынужден так думать – поневоле.
Меня одолевали сомнения: кто мог утверждать это наверняка?
– Но вы по крайней мере говорили с ним о том, что случилось?
– Боже упаси, у pensez-vous[9]! Мне все это показалось слишком уж странным.
– Да, разумеется. А как он выглядел?
Пытаясь осмыслить происшедшее и восстановить в памяти давешнее чудо, Бланш Эдни раздумчиво окинула взглядом долину. Потом вдруг бросила:
– Точно так же, как выглядит сейчас!
И я увидел лорда Меллифонта, который стоял перед нами с альбомом для зарисовок в руках. Признаться, я не уловил в нем ничего подозрительного или отсутствующего; он просто стоял там, как стоял всегда и везде, – в качестве центральной фигуры сцены. Разумеется, он не мог показать нам рисунка, но то, как он исполнял свою роль, наилучшим образом подтвердило наше новое представление о нем. Перед этим он выбирал вид для этюда – и теперь одним взмахом кисти завладел пейзажем. Он прислонился к скале, а его прелестный ящик с акварелями покоился рядом на береговом уступе – естественном столике, словно бы демонстрировавшем, сколь безоговорочно благоволит к его светлости сама природа. Он рисовал, разговаривая, и разговаривал, рисуя; и рисунки его были так же разнообразны, как темы его речей, а речи могли бы стать украшением любого альбома. Мы оставались на месте все время, покуда длилось представление, а профили горных пиков, словно наделенные сознанием, казалось, заинтересованно следили за его успехами. Они потемнели, как и их силуэты на бумаге, и четко выделялись на свинцовом фоне неба, которое, впрочем, не внушало нам никаких опасений, пока лорд Меллифонт был занят своим наброском. Вся природа подчинилась ему, все стихии замерли в ожидании. Бланш Эдни обратила ко мне многозначительный взор, и я прочел в ее глазах: «Ах, если бы мы были способны на подобное совершенство! Он заполняет собой всю сцену, без остатка, – куда нам до него!» Мы не могли покинуть его – как не могли бы покинуть театральный зал до завершения спектакля; но вот зрелище окончилось, и мы втроем направились к гостинице, у дверей которой его светлость, бегло глянув на рисунок, вырвал его из альбома и с учтивыми словами вручил нашей приятельнице. Затем он вошел внутрь; а минутой позже, посмотрев наверх, мы обнаружили лорда у окна его гостиной (он занимал лучшие апартаменты) наблюдающим за тем, как меняется погода.
– Ему понадобится отдых после этого, – обронила Бланш, изучая акварель.
– И еще какой! – ответил я, вскинув взгляд к окну. Лорд Меллифонт успел исчезнуть. – Он уже растворился.
– Растворился? – Актриса явно размышляла о чем-то другом.
– В необъятности жизни. Он опять отсутствует. Начался новый антракт.
– Вероятно, он будет долгим. – Она пробежала глазами вдоль террасы и, увидев метрдотеля, который как раз показался в дверях, спросила: – Давно вы видели мистера Водри?
Метрдотель тотчас приблизился к нам.
– Он покинул гостиницу минут пять назад – полагаю, отправился на прогулку. Я заметил, как он шел к перевалу с книгой в руке.
Я взглянул на зловещие облака.
– Лучше бы он взял с собой зонтик.
Метрдотель улыбнулся.
– Я посоветовал ему то же самое.
– Благодарю вас, – сказала Бланш и, когда наш собеседник удалился, внезапно спросила: – Хотите оказать мне услугу?
– Да, если вы окажете услугу мне. Можно удостовериться, подписан ли ваш рисунок?
Она посмотрела на акварель перед тем, как передать ее мне.
– Как ни странно, нет.
– Подпись должна быть, иначе работа теряет известную часть своей ценности. Можно, я оставлю ее у себя на некоторое время?
– Можно – если выполните мою просьбу. Возьмите зонтик и догоните мистера Водри.
– Вы хотите, чтобы я доставил его миссис Эдни?
– Я хочу, чтобы вы задержали его – так долго, как только получится.
– Пока не кончится дождь?
– Какое мне дело до дождя! – возмутилась моя спутница.
– Вы позволите нам вымокнуть до нитки?
– Без всякого сожаления. – Затем, со странным блеском в глазах, она добавила: – Я собираюсь попробовать…
– Попробовать?..
– Увидеть настоящего. О, если бы только мне удалось застигнуть его! – с жаром воскликнула она.
– Что ж, попытайтесь, – ободрил ее я. – Я задержу нашего друга хоть на целый день.
– Если я доберусь до того, кто пишет… – Она запнулась, глаза ее заблестели. – Если мне удастся сладить с ним и уговорить написать еще один акт – я получу свою роль!
– Я продержу Водри целую вечность! – крикнул я ей вслед, ибо она уже скользнула внутрь.
Захваченный ее решимостью, я взволнованно взглянул на акварель лорда Меллифонта, на надвигавшуюся бурю, на окна его светлости и, наконец, на свои часы. Водри опередил меня столь незначительно, что я без труда мог нагнать его, даже задержавшись минут на пять, чтобы подняться в гостиную лорда Меллифонта, где он всегда так гостеприимно нас принимал, и передать ему, что миссис Эдни просит его освятить рисунок своей благородной подписью. Всмотревшись еще раз в творение лорда, я понял, что в нем и правда чего-то недостает, – чего же, как не великолепного автографа? Сочтя своим долгом без промедления устранить этот изъян, я не мешкая вошел в гостиницу и направился к апартаментам лорда Меллифонта; однако у двери его гостиной я столкнулся с затруднением, о котором в своей поспешности не подумал прежде. Если я постучусь, то все испорчу; но прилично ли будет пренебречь этой церемонией? Я тонул в сомнениях и вертел в руках рисунок, который упорно отказывался их разрешить. Мне хотелось, чтобы он произнес: «Отвори дверь осторожно, очень осторожно, беззвучно, но быстро, – и ты увидишь то, что увидишь». Я даже прикоснулся к дверной ручке, когда заметил (весьма вовремя, надо сказать), как в точно такой же манере – осторожно и беззвучно – открылась дверь напротив. В следующее мгновение я обнаружил, что довольно натянуто улыбаюсь леди Меллифонт, которая при виде меня застыла на пороге своей комнаты. За несколько секунд, пока она там стояла, мы обменялись двумя-тремя мыслями, тем более примечательными, что они остались невысказанными. Мы поймали друг друга на том, что оба боимся заговорить, и в этом смысле отлично друг друга поняли; но едва я сделал шаг ей навстречу (нас разделяла лишь ширина коридора), с ее губ сорвалась почти безмолвная мольба: «Не надо!» В ее глазах я прочел все, что могли бы выразить слова: признание в своем любопытстве и страх перед последствиями моего. «Не надо!» – повторила она, когда я замер на месте. Я был готов отказаться от задуманного эксперимента, опасаясь, что она воспримет его как акт насилия; и все же в ее испуганном лице мне почудилось еще более тайное признание – намек на то, что она будет разочарована в случае, если я отступлю. Она как будто говорила мне: «Я буду не против, если вы возьмете всю ответственность на себя. Пусть кто-то другой застанет его врасплох. Но нельзя допустить, чтобы он подумал, что это была я».
– Мы вскоре повстречали лорда Меллифонта, – сказал я в продолжение нашего с ней разговора часом раньше, – и он был настолько любезен, что подарил миссис Эдни вот этот чудесный этюд. Она отправила меня к нему с просьбой поставить недостающую здесь подпись.
Леди Меллифонт взяла набросок, и, пока она его разглядывала, я гадал, какой сильной внутренней борьбой это сопровождалось. Она хотела заговорить, но вдруг я почувствовал, как вся ее деликатность и гордость, ее всегдашняя робость и почтение к мужу мешают ей воспользоваться великолепным шансом узнать правду. Леди Меллифонт развернулась и с акварелью в руках воротилась в свою комнату. Она отсутствовала минуту-другую, а когда появилась вновь, я понял, что она подавила искушение и, более того, гонит его от себя со всевозрастающим ужасом. Этюд его светлости остался в комнате.
– Если вы будете так любезны и оставите рисунок мне, я позабочусь о том, чтобы просьба миссис Эдни была выполнена, – произнесла она в высшей степени учтиво и мягко, но притом так, что стало ясно: разговор окончен.
Я согласился – с несколько наигранным энтузиазмом – и затем, чтобы сгладить неловкость момента, добавил, что ожидается ухудшение погоды.
– В таком случае мы уезжаем – уезжаем немедленно! – ответила бедняжка.
Меня умилила страстность ее заявления, в котором читалось недвусмысленное желание убежать, укрыться, унеся с собой свою угрожающую тайну. И тем сильнее я удивился, когда, уже намереваясь уйти, увидел, как она протягивает мне руку. Ее пожатие – под предлогом прощания – на деле словно бы говорило: «Благодарю вас за помощь, которую вы готовы были предложить мне, но пусть все остается как есть. Если я узнаю правду – кто мне тогда поможет?» Направляясь к себе в комнату за зонтиком, я подумал: «Она уверена, но боится удостовериться».
Спустя четверть часа я догнал Клэра Водри, и вскоре мы уже искали, где бы спрятаться от ненастья. Гроза не только успела собраться – она наконец разразилась во всю мощь. Мы вскарабкались по склону к пустой хижине – невзрачной постройке, вероятнее всего, служившей загоном для скота. Впрочем, это было вполне сносное убежище, и сквозь щели в стенах мы смогли наблюдать за яростным буйством стихий, которое царило снаружи. Представление длилось целый час – и в течение этого часа я испытал неожиданное разочарование. Покуда молнии заигрывали с громом и потоки дождя обрушивались на наши зонты, я обнаружил, что Клэр Водри решительно не оправдывает моих надежд. Не берусь сказать в точности, что я ожидал услышать от прославленного автора перед лицом разбушевавшейся природы и какую именно Манфредову позу чаял увидеть, – но мне и в голову не могло прийти, что в подобной ситуации он станет потчевать меня бородатыми анекдотами о знаменитой леди Рингроуз. Битый час, пока продолжалось это потрясающее действо, он разглагольствовал о ее светлости, а под занавес перешел к мистеру Чейферу, литературному критику с не менее скандальной репутацией. Я сокрушался при мысли, что такой человек, как Водри, может говорить о критиках. Всполохи молний явственно обнажили истину, о которой я втайне подозревал многие годы и которая самым досадным образом подтвердилась в последние дни: наш высокочтимый гений полагал, что для приватного общения сгодится и второсортный товар. Спору нет, так устроено общество – и все же в этом разделении на первый и второй сорт сквозило презрение к людям, несомненно, оскорбительное для поклонников таланта нашего мэтра. Свет вульгарен и глуп, и нужно быть круглым дураком, чтобы раскрывать перед ним свое настоящее «я», когда можно просто посещать званые ужины и сплетничать, так сказать, через своего заместителя. Однако сердце мое поникло, когда я почувствовал, что он решил сэкономить таким образом и на мне. Даже не знаю, чего именно мне хотелось; полагаю, я надеялся, что он сделает исключение для меня – выделит меня, с присущими ему щедростью и чуткостью, из огромной блеклой и безликой толпы. Я был почти уверен, что, знай он, как я восхищаюсь его дарованием, он непременно так бы и поступил. Но мне ни разу не удалось внушить ему это, и он ни разу не изменил своему принципу экономии. Так или иначе, я был как никогда убежден, что его кресло в номере гостинице в этот час не пустовало: там были и поза Манфреда, и ответные живые реакции. Мне оставалось лишь завидовать миссис Эдни и тому удовольствию, которое она, вероятно, от этого получала.
Наконец распогодилось и дождь унялся настолько, что мы смогли покинуть свое укрытие и вернуться в гостиницу, где, как выяснилось, наше продолжительное отсутствие произвело переполох. Судя по всему, друзья сочли, что мы попали в беду. Несколько человек уже высыпали на крыльцо – и были немного обескуражены, увидев, что мы всего-навсего насквозь промокли. Почему-то Клэр Водри вымок сильнее, чем я, и проследовал прямиком к себе в комнату. Бланш Эдни была среди тех, кто вознамерился нас искать, но, когда объект наших размышлений приблизился к ней, она подалась назад, не удостоив его приветствием; демонстративно – я бы даже сказал, почти холодно – она повернулась к нему спиной и быстро прошла в гостиную. Я, хоть и вымок до нитки, двинулся за нею; она тотчас обернулась, и мы очутились лицом к лицу. Первым делом мне пришло на ум, что никогда еще она не была так прекрасна. Бланш переполняло вдохновение, она вся словно светилась – и быстрым шепотом, который вместе с тем был самым громким криком, что мне доводилось слышать, выпалила:
– Я получила свою роль!
– Вы поднялись к нему в комнату… я оказался прав?
– Прав? – переспросила она и затем пробормотала: – Ах, друг мой!..
– Он был там… вы его видели?
– Он увидел меня. Это был наи лучший час в моей жизни!
– Если вы были хотя бы вполовину так прекрасны, как сейчас, это был наилучший час в его жизни.
– Он великолепен, – продолжала она, не слушая меня. – Он тот, кто на самом деле все это пишет!
Я слушал ее, не веря своим ушам, а она добавила:
– Мы поняли друг друга.
– При вспышках молнии?
– О, мне не было дела до молнии!
– Как долго вы там оставались? – восхищенно спросил я.
– Достаточно долго, чтобы признаться ему, что я его обожаю.
– Именно это я никогда не решался сказать ему! – Я едва не плакал от досады.
– Я получила свою роль… я получила свою роль! – повторяла она, безразличная в своем триумфе к моему отчаянию, и, словно счастливая девушка, кружилась по комнате, улучив, впрочем, мгновение, чтобы бросить мне: – Пойдите переоденьтесь.
– Вы получите подпись лорда Меллифонта, – пообещал я.
– О, к черту подпись лорда Меллифонта! Он стократ милее мистера Водри! – бессвязно воскликнула она.
– Лорд Меллифонт? – Я сделал вид, что не понимаю.
– К черту лорда Меллифонта!
И Бланш Эдни, охваченная восторгом, проскользнула мимо меня к распахнутой двери. На пороге она столкнулась с мужем, кинулась ему на шею с чарующим возгласом: «Мы говорили о тебе, любовь моя!» – и поцеловала.
Я удалился к себе, переоделся, но просидел в комнате до самого вечера. Неистовство бури улеглось, однако продолжал сеять мелкий дождь. Явившись к ужину, я увидел, что перемена погоды разбила нашу компанию. Меллифонты отбыли в карете, запряженной четверкой, за ними последовали другие, а на утро было заказано еще несколько экипажей. Один из них предназначался для Бланш Эдни, и, сославшись на то, что ей необходимо собираться в путь, она покинула нас сразу после ужина.
Клэр Водри спросил меня, что с ней случилось, – она внезапно как будто невзлюбила его. Не помню, что я ответил, но, чтобы его ободрить, я поутру выехал из гостиницы вместе с ним. Когда мы спустились к завтраку, Бланш уже успела исчезнуть. Впрочем, в Лондоне они помирились – он закончил свою пьесу, а она ее поставила. Тем не менее она по-прежнему ищет свою великую роль. У меня есть один превосходный замысел, но она не приходит меня вдохновить. Леди Меллифонт при встрече неизменно говорит мне добрые слова, однако это меня не утешает.
1892/1909
– Все меня спрашивают, что я думаю обо всем, что здесь вижу, – сказал Спенсер Брайдон, – и я отвечаю как могу, то есть либо общим местом, либо совсем увиливаю от ответа, отделываюсь, короче говоря, первой чепухой, какая придет мне в голову. Но для них это невелик убыток. Ведь если б даже, – продолжал он, – можно было вот так, по первому требованию, взять да и выложить все свои мысли на столь обширную тему, так и тогда эти «мысли» почти наверняка во всех случаях были бы о чем-то, что касается меня одного.
Он говорил это Алисе Ставертон, с которой вот уже почти два месяца, пользуясь всяким удобным случаем, вел подчас долгие беседы; и это времяпрепровождение и его склонность к нему, утешение и поддержка, которую, как оказалось, он в нем черпал, быстро заняли первое место среди удивительных неожиданностей, сопровождавших его столь запоздалое возвращение в Америку. Но здесь и все было для него в какой-то мере неожиданностью, что, пожалуй, естественно, – ведь он так долго и так последовательно отворачивался от всего здешнего, тем самым давая простор и время для игры неожиданностей. Он дал им больше тридцати лет – тридцать три года, чтобы быть точным, – и они, как видно, повели свою игру в соответственном масштабе.
Брайдону было двадцать три года, когда он уехал из Нью-Йорка, теперь, стало быть, пятьдесят шесть лет – если только не считать прожитые годы так, как ему часто хотелось это сделать после возвращения на родину, – а тогда получалось, что он давно превысил все сроки, отпущенные человеку. Ибо понадобилась бы добрая сотня лет – как он часто говорил и себе, и Алисе Ставертон, – понадобилось бы еще более долгое отсутствие из родных мест и еще менее загруженное внимание, чтобы охватить все эти различия, все новизны и странности и, главное, все эти огромные перемены к лучшему или худшему, которые сейчас бросались ему в глаза, куда бы он ни посмотрел.
Но самым удивительным во всех этих событиях была полная их непредсказуемость; он-то думал, что долгим – из десятилетия в десятилетие – и всесторонним размышлением он достаточно подготовил себя к восприятию самых резких перемен. А теперь он видел, что ни к чему не подготовлен, – он не встречал того, чего с уверенностью ожидал, и находил то, чего даже вообразить себе не мог. Соотношения и ценности – все перевернулось вверх ногами. То неприглядное и устарелое, чего он ожидал и что в дни его юности так оскорбляло его рано пробудившееся чувство красоты, теперь приобрело для него даже какое-то обаяние, тогда как все «хваленое», современное, грандиозное, прославленное, с чем он теперь в особенности хотел ознакомиться, как и тысячи ежегодно устремляющихся в Америку простодушных туристов, – именно это становилось для него источником тревоги. Как будто всюду вокруг были расставлены капканы с приманкой, которая, когда ее раскусишь, вызывала крайне неприятное чувство, и даже прямое отталкивание, меж тем как неустанные его шаги продолжали нажимать все новые и новые пружины. Как зрелище это было, конечно, интересно, но могло бы совсем сбить с толку, если бы некая высшая истина не спасала положения. Руководимый с самого начала ее более ровным светом, Брайдон, конечно, не ради одних этих «грандиозностей» сюда приехал, да и главным образом не ради них, но повинуясь побужденью, не имевшему с ними ничего общего, – и, чтобы это установить, не требовался какой-то глубинный анализ, ответ лежал на поверхности. Если выражаться выспренно, он приехал, чтобы обозреть свои «владенья», к которым за последнюю треть столетия не приближался на расстояние меньше чем в четыре тысячи миль. Если же выражаться не столь скудоумно, он поддался соблазну еще раз повидать свой старый дом на углу, этот «веселый уголок», как он обычно и очень ласково его называл, – дом, где он впервые увидел свет, где жили и умерли многие члены его семьи, где он проводил праздники – эти отдушины в его слишком замкнутом школой детстве, где он собирал редкие цветы дружеского общения в дни его замороженной юности, – дом, который уже так давно стал для него чужим, а теперь, после смерти двух братьев и окончания всех прежних договоренностей, неожиданно целиком перешел в его руки. Ему принадлежал еще и другой дом, не столь, правда, солидный, так как издавна было принято в первую очередь расширять и украшать «веселый уголок», посвящая ему главные заботы. Стоимость этих двух домов и составляла сейчас главный капитал Брайдона, с доходом, который за последние годы слагался из арендной платы и никогда не падал разорительно ниже (именно в силу превосходного первоначального качества обоих строений). Брайдон мог по-прежнему жить в Европе на то, что приносили ему эти два нью-йоркских арендных договора, жить, как он привык до сих пор и даже лучше, так как выяснилось, что второй дом (для Брайдона просто номер в длинной цепочке домов по улице), за последний год сильно обветшавший, можно на весьма выгодных условиях подвергнуть кардинальной перестройке, которая в будущем значительно повысит его доходность.
И тот дом, и другой были «недвижимая собственность», однако Брайдон заметил, что после своего приезда сюда он больше чем когда-либо делал между ними различие. Дом на улице – два высоко торчащие корпуса в западной ее части – уже перестраивали, перераспределяя его площадь на множество небольших квартир, – несколько времени тому назад Брайдон дал согласие на такое его превращение, в котором он сам, к немалому своему изумлению, оказался способен принять участие, и порой, несмотря на полное отсутствие предшествующего опыта, тут же на месте достаточно толково, а иногда даже авторитетно разобраться в каком-нибудь практическом вопросе. Всю жизнь он прожил, повернувшись спиной к таким занятиям и обратив лицо к другим, совершенно иного порядка, и теперь он понять не мог, что это у него творится в том отсеке сознания, в который он раньше никогда не проникал, – откуда это внезапное оживление деловых способностей и строительного чутья. Эти достоинства, столь обычные у тех, кто его теперь окружал, в собственном его организме до сих нор дремали – можно даже сказать, спали сном праведников. А теперь при этой великолепной осенней погоде – такая осень поистине была благодеянием в столь непривлекательной обстановке – он бродил по стройке, упрямо преследуя что-то свое и втайне волнуясь; ничуть не смущаясь тем, что кое-кто называл всю эту его затею мелочной и вульгарной; готовый лазить по лестницам, ходить по переброшенным через пустоту доскам, копаться в стройматериалах, делая понимающее лицо; в общем, задавать вопросы, добиваться объяснений, стремясь действительно с толком разобраться в цифрах.
Все это забавляло, даже прямо как-то зачаровывало его и тем самым забавляло также и Алису Ставертон, хотя чаровало ее гораздо меньше. Но она ведь и не ждала, как он, что ее материальное положение от этих затей улучшится, да еще в таких на удивление больших размерах. Брайдон знал, что ей и не нужно никакого лучшего положения, чем то, в котором она была сейчас, в предзакатные часы своей жизни, – скромный домик на Ирвинг-плейс, которым она давно владела и который ухитрилась с бережной заботой сохранить за собой во все времена своего почти непрерывного пребывания в Нью-Йорке. И если теперь Брайдон знал дорогу к этому домику лучше, чем любой другой адрес в Нью-Йорке среди всех этих чудовищно размноженных нумераций, от которых и весь город как бы превращался в страницу гроссбуха, разросшуюся, фантастическую, всю из прямых и перекрещивающихся под прямым углом линий и цифр, – если он усвоил ради собственного утешения привычку почти каждодневно проходить по этой дороге, то, пожалуй, больше всего потому, что встретил и распознал в дикой пустыне оптовости пробивающуюся сквозь грубую обобщенность богатства, силы и успеха маленькую тихую обитель, где и вещи, и тени (и те и другие одинаково легких очертаний) сохраняли отчетливость музыкальных нот, пропетых высоким, хорошо поставленным голосом, и где все было проникнуто бережливостью, как ароматом сада. Его старая знакомая жила одна с единственной своей горничной, сама обмахивала пыль со своих реликвий, сама оправляла свои лампы и чистила свое столовое серебро. В страшной современной свалке она, если могла, отходила в сторону, но смело выступала вперед и пускалась в бой, если вызов был брошен «духу», тому самому духу, о котором она потом гордо и чуть застенчиво говорила Брайдону как о духе лучших времен, духе их общего, теперь уже далекого, допотопного социального периода и порядка. Когда было нужно, она пользовалась трамваем, этим кошмарным вместилищем, в которое толпа на улице рвалась с таким же остервенением, с каким на море люди с тонущего корабля в панике рвутся в лодки; когда бывала вынуждена, она с непроницаемым лицом стоически претерпевала все публичные столкновения и испытания; и тем не менее она со своей стройной фигурой и какой-то обманчивой грацией, не дававшей понять, кто это перед вами – то ли молодая и хорошенькая женщина, которая кажется старше из-за пережитых горестей, то ли более пожилая, но хорошо сохранившаяся благодаря счастливо усвоенному ею равнодушию ко всему; она с ее драгоценными упоминаниями о людях и событиях давних дней, с ее рассказами о прошлом, в которые и он мог кое-что вставить, – со всем этим она казалась ему прелестной, как бледный, засушенный между листами книги редкостный цветок, и даже при отсутствии всяких других радостей она одна – так он чувствовал – уже была достаточной наградой за все его усилия. У них было общее знание – их знание (это маленькое притяжательное местоимение постоянно было у нее на языке), знание образов другого времени, на которые у него наслоились жизненный опыт мужчины, свобода бродяги, удовольствия, измены, куски жизни, странные и смутные для Алисы Ставертон, – одним словом, «Европа» в кавычках, – и которые, однако, сейчас опять встали из глубин, незатемненные, отчетливые и любимые, – при одном только беглом прикосновении этого «духа», с которым она никогда не разлучалась.
Как-то раз она пошла вместе с ним поглядеть, как растет его «доходный дом», и он водил ее по доскам над пустотой и объяснял ей свои планы, и случилось, что в ее присутствии у него вышел короткий, но горячий спор с производителем работ – представителем строительной фирмы, взявшейся за перестройку, – из-за невыполнения им какого-то условия, оговоренного в контракте. И Брайдон так решительно встал на защиту своих интересов и так ясно доказал свою правоту, что мисс Ставертон кроме того что во время самой дискуссии очень мило покраснела, радуясь его победе, но и после сказала ему, правда, уже с несколько большей, чем всегда, дозой иронии, что он напрасно столько лет пренебрегал истинным своим талантом. Если бы только он не уезжал, он бы вовремя его обнаружил и мог бы опередить создателя небоскребов. Если б только он не уезжал, он, без сомнения, поднял бы с лежки какого-нибудь нового архитектурного зайца и в погоне за ним напал на золотую жилу. В ближайшие дни он часто вспоминал эти слова, их тихий серебряный звон, прозвучавший в лад с самыми странными и глубокими из его нынешних, надежно запрятанных и тщательно заглушенных внутренних колебаний.
Примерно через две недели оно начало появляться, возникло вдруг совершенно неожиданно, это странное и бессмысленное чудо; просто встретилось ему – в таком образе он воспринимал это явление, немало все же заинтересовавшее и взволновавшее его, – как могла бы встретиться какая-нибудь странная фигура, неизвестный ему квартирант на повороте одного из полутемных коридоров в пустом доме. Причудливое это сравнение не шло у него из ума, а он еще заострил его подробностями – представил себе, как он распахивает дверь, за которой, он знал, никого нет, дверь в пустую и запертую комнату, и вдруг видит, подавляя внезапный испуг, что там на самой середине стоит кто-то, прямой и высокий, и пристально смотрит на него сквозь полумрак.
Посетив строящийся дом, Брайдон со своей спутницей пошли посмотреть также и другой, который всегда считался лучшим из двух и в восточном направлении по той же улице, столь обезображенной и оскверненной в западной ее части, образовал один из углов – действительно «веселый уголок» – с пересекающим ее более консервативным проспектом. Этот проспект, как сказала мисс Ставертон, не оставлял еще претензий на бонтонную внешность, но старые его обитатели большей частью умерли, старых фамилий уже никто не помнил, только кое-где, то тут, то там, проскальзывала иной раз какая-то смутная ассоциация, вроде того как ветхий старик, задержавшийся допоздна на улице, которого можно случайно встретить и за которым хочется по доброте сердечной присмотреть и последить, пока он не будет снова водворен под надежный домашний кров.
Наши друзья пошли вместе; он открыл дверь своим ключом, так как, по его словам, предпочитал оставлять дом пустым, имея на то свои причины, и только сговорился с одной женщиной, живущей неподалеку, что она будет приходить на час каждый день – растворять окна, подметать и стирать пыль. У Спенсера Брайдона действительно были свои причины, и он все отчетливее их сознавал; каждый раз, когда он сюда приходил, они казались ему все убедительнее, хотя он и не назвал их сейчас своей спутнице, так же как и не стал ей говорить, как часто, как прямо до нелепости часто он приходил сюда. На этот раз он только показал ей, пока они проходили по просторным и голым комнатам, какая абсолютная пустота царит здесь везде, так что, кроме половой щетки миссис Мелдун, прислоненной в углу, нигде во всем доме, сверху донизу, не найдется ничего, способного привлечь грабителя. Миссис Мелдун как раз оказалась в доме – она многоречиво приветствовала посетителей, провожая их из комнаты в комнату, распахивала ставни, поднимала оконные рамы – все для того, как она пояснила, чтобы они сами увидели, как мало тут есть чего видеть. Да и правда, собственно, нечего было видеть в этой огромной мрачной раковине дома, и, однако, самое расположение комнат и соразмерное тому распределение пространства, весь этот стиль, говоривший о другой эпохе, когда люди более щедро отмеряли себе место для жизни, – все это для хозяина было как бы голосом дома и мольбой о защите и, конечно, трогало его, как в устах старого слуги, всю жизнь ему посвятившего, просьба о рекомендации или даже о пенсии на старости лет. А тут еще замечание миссис Мелдун, сказавшей вдруг, что как она ни рада служить ему любой дневной работой, но есть просьба, с которой, она надеется, он никогда к ней не обратится. Если бы он захотел по какой-либо причине, чтобы она пришла сюда после наступления темноты, она бы ответила: нет уж, извините, об этом попросите кого-нибудь другого.