А теперь вернемся к египтянину. Мы расстались с Арбаком в полдень на берегу залива, когда он покинул Главка и его приятеля. Очутившись в более оживленном месте, он остановился и поглядел на эту толпу с горькой улыбкой на смуглом лице, скрестив на груди руки.
– Болваны, ничтожества, идиоты – вот вы кто! – пробормотал он тихо. – В наслаждениях, в торговле, в религии вас равно обманывают страсти, с которыми вы не в силах совладать! Вы для меня пустое место, вы не будите во мне никаких чувств, даже ненависти. Греки и римляне, у нас, у древней мудрости Египта, украли вы огонь, который одушевляет вас. Ваши знания, ваша поэзия, ваше искусство, ваше варварское умение вести войны (все это так ничтожно и искажено и сравнении с великим образцом!) вы украли у нас, как раб крадет объедки после пира. Презренные обезьяны! Римляне, шайка воров! Подумать только – вы наши господа! Пирамиды больше не взирают со своей высоты на народ Рамсесов – римский орел торчит над нильским змеем. Наши господа… Нет, только не надо мной! Моя воля держит в повиновении и сковывает вас, хотя оковы эти невидимы. До тех пор, пока хитрость могущественнее силы, пока есть храмы, в которых оракулы могут дурачить людей, мудрые владычествуют над миром. Даже ваши пороки для Арбака – источник радостей, радостей, не оскверняемых глазами черни, беспредельных, щедрых, неисчерпаемых, которых ваши им осиленные умы не могут ни постичь, ни вообразить. Бредите же дальше, жадные и тщеславные глупцы! Ваши ничтожные мечты о ликторских связках и квесторской должности и вся эта комедия рабской власти вызывают у меня смех и презрение. Я властвую повсюду, где верят в богов. Я правлю душами, сокрытыми под покровом пурпура. Пусть пали Фивы, но Египет пребудет вовек. Арбак покорит мир.
С этими словами египтянин медленно пошел к городу, пересек форум, возвышаясь над шумной толпой, и направился к небольшому, но красивому храму, посвященному Исиде.
Храм в то время был лишь недавно построен на месте старого, за шестнадцать лет перед тем разрушенного землетрясением, и стал таким же модным у непостоянных и легкомысленных жителей Помпей, как у нас иногда становится модной новая церковь или новый священник. И таинственные слова, в которые были облечены пророчества, и слепая вера, с которой их принимали, были поистине поразительны. И если они не были гласом божества, то, во всяком случае, обнаруживали глубокое знание человеческой природы: они точно соответствовали обстоятельствам в жизни каждого из верующих и выгодно отличались от туманных и неопределенных предсказаний, которые можно было услышать в храмах других богов, соперников Исиды. Когда Арбак подошел к ограде, отделявшей непосвященных от святилища, толпа, в которой были люди всех сословий, но большинство составляли торговцы, затаив дыхание и благоговея, замерла перед множеством алтарей, стоявших на открытом дворе. Семь ступеней из паросского мрамора вели в самый храм, по стенам которого, в нишах, стояли статуи, а сами стены были украшены орнаментом в виде плодов граната, священного дерева Исиды. Посреди храма был большой пьедестал, а на нем – две статуи: Исиды и ее всегдашнего спутника, безмолвного, таинственного Гора. Но в храме было и много других божеств, составлявших свиту египетской богини: родственный ей многоименный Вакх, Киприда – одно из греческих воплощений Исиды, Анубис с собачьей головой, бык Апис и всякие египетские идолы, грубые и безымянные.
Но не следует думать, что в городах Великой Греции сохранялись в чистоте древние египетские обряды культа Исиды. Южные народы, в которых смешалась различная кровь, высокомерные и невежественные, соединили обряды всех стран и веков, и глубокие таинства Нила исказились до неузнаваемости из-за множества бесцеремонных, наглых новшеств, привнесенных из чуждых вер, которые процветали на берегах Кефиса и Тибра. В храме Исиды в Помпеях служили римские и греческие жрецы, не знавшие ни языка, ни обычаев древнего народа, который ей поклонялся когда-то; и потомок грозных фараонов Египта, делая вид, будто благоговейно склоняется перед ее алтарем, втайне презрительно смеялся над ничтожными обрядами, над жалкими попытками подражать торжественному и неповторимому культу его знойной страны.
Теперь на ступенях храма, по обе стороны от входа, стояли в белых одеждах те, кто готовился принести жертвы, а на самом верху встали двое жрецов низшего ранга: один держал ветвь, другой – небольшой сноп колосьев пшеницы. Посредине, в узком проходе, толпились зрители.
– Что привело вас сегодня к алтарям священной Исиды? – шепотом спросил Арбак у одного человека, торговавшего с Александрией (благодаря этой торговле, вероятно, в Помпеях и распространился культ египетской богини). – Судя по белым одеждам этих людей, сейчас будет принесена жертва; а поскольку собрались все жрецы, вы, как видно, приготовились выслушать вещания оракула. На какой же вопрос будет дан ответ?
– Мы все здесь торговцы, – также шепотом ответил этот человек (который был не кто иной, как Диомед), – и хотим узнать судьбу наших судов, которые завтра отплывают в Александрию. Сейчас мы принесем жертву и будем молить богиню ответить нам. Как ты видишь по моим одеждам, сам я не в числе тех, которые испросили у жрецов позволения принести жертву, но и я, клянусь Юпитером, очень даже заинтересован в удачном плавании! Торговля у меня идет бойко, иначе как мог бы я прожить в эти суровые времена?
Египтянин сказал серьезно:
– Хотя Исида всегда была богиней земледелия, она тем не менее покровительствует и торговле.
И, обернувшись к востоку, Арбак, казалось, погрузился в молитву.
Теперь на ступенях появился жрец, с головы до ног одетый в белое; поверх венка у него на голове было накинуто прозрачное покрывало. Двое жрецов сменили тех, что стояли по бокам от входа, – обнаженные по пояс, они снизу были закутаны в свободные белые одеяния. Тем временем еще один жрец, сев на нижней ступени, начал играть что-то торжественное на длинном духовом инструменте. На половине лестницы стоял еще один жрец, держа в одной руке венок, а в другой – белый скипетр. Величественный ибис (священная птица в египетской религии) делал эту восточную церемонию еще более живописной, безмолвно взирая со стены на обряд или расхаживая возле алтаря у подножия лестницы.
У этого алтаря стоял теперь жрец, готовившийся принести жертву.
Когда гаруспики стали осматривать внутренности жертвенных животных, лицо Арбака утратило свое суровое спокойствие и преисполнилось благочестивого ожидания – оно озарилось радостью, как только знаки были сочтены благоприятными и огонь начал быстро поглощать жертвы, а вокруг распространилось благоухание мирры и ладана. Тут мертвая тишина воцарилась в толпе, люди перестали перешептываться, жрецы собрались на верху лестницы, а один из них, обнаженный, не считая повязки на бедрах, выбежал вперед и, приплясывая, с дикими жестами, стал молить богиню ответить на вопрос. Наконец он умолк в изнеможении, и тогда тихий журчащий звук послышался внутри статуи; голова ее трижды качнулась, губы раскрылись, и глухой голос произнес таинственные слова:
Волны есть, что блестят, как доспехи бойцов.
Есть могилы на дне – они ждут мертвецов.
Злая буря приходит затишью взамен,
Но судов ваших путь будет благословен.
Голос смолк, и толпа вздохнула свободнее. Торговцы переглянулись.
– Все яснее ясного, – пробормотал Диомед. – На море будет шторм, как часто бывает ранней осенью, но наши суда уцелеют! О благая Исида!
– Хвала богине во веки веков! – воскликнули торговцы. – Ее предсказание не могло быть яснее.
Верховный жрец поднял руку, призывая к тишине (служение Исиде требовало от шумных жителей города почти невозможного – молчания), окропил алтарь, сотворил короткую заключительную молитву, и толпа разошлась. Однако египтянин задержался на храмовом дворе, и, когда народу стало поменьше, один из жрецов, подойдя к ограде, почтительно его приветствовал.
Лицо у жреца было удивительно бесстрастное – бритая голова с низким и узким лбом, как у африканского дикаря, а на висках, которые последователи науки, отлично известной древним, несмотря на свое новое название, считают центрами стяжания, были огромные, почти противоестественные выпуклости, которые делали его голову еще уродливее. Лоб был весь изрезан сетью глубоких морщин, глаза были темные, с мутными белками, короткий, но широкий нос с раздувающимися, как у сатира, ноздрями, толстые бледные губы, высокие скулы, пятнистая пергаментная кожа довершали черты этого лица, на которое никто не мог взглянуть без отвращения, и лишь немногие – без страха и недоверия: что бы ни было на уме у этого человека, его звериное обличье заставляло предполагать худшее; жилистая шея, широкая грудь, нервные пальцы и тонкие руки, обнаженные до локтей, изобличали в нем человека крепкого и выносливого.
– Кален, – сказал египтянин этому «красавцу», – ты заметно улучшил голос статуи, последовав моему совету. И стихи твои превосходны. Всегда предсказывай счастливую судьбу, разве только она никак уж не может свершиться.
– К тому же, – добавил Кален, – если буря и потопит проклятые суда, разве мы этого не предсказали? И разве не благословен их груз, если обретает вечный покой? Ведь именно о покое молит мореплаватель в Эгейском море, – во всяком случае, так говорит Гораций. Но есть ли в море место покойнее морского дна!
– Ты прав, мой милый Кален. Хотел бы я, чтобы Апекид перенял у тебя твою мудрость. Но мне нужно подробней поговорить с тобой о нем и кое о чем еще. Можешь ты провести меня в какое-нибудь не очень священное место?
– Конечно, – отвечал жрец, вводя его в одну из маленьких пристроек возле отворенных ворот.
Здесь они сели за столик, на котором стояли блюда с фруктами, яйцами и холодным мясом, а также сосуды с превосходным вином, и стали пить и закусывать, задернув занавеси, которые скрывали их от чужих взглядов, но были такие тонкие, что приходилось либо не говорить ничего, не предназначенного для чужих ушей, либо говорить тихо. Они избрали последнее.
– Ты знаешь мое правило, – сказал Арбак едва слышным шепотом, – всегда отдавать предпочтение молодым. Из их податливых, незрелых умов я могу делать все, что хочу. Я изменяю, преображаю, леплю их по своей воле. Но довольно об этом, перейдем к делу. Тебе известно, что некоторое время назад я встретил в Неаполе Иону и Апекида, брата и сестру. Их родители некогда переселились из Афин в Неаполь. После смерти родителей, которые знали и уважали меня, я стал опекуном Ионы и Апекида. Я не забыл своего долга. Мягкий и доверчивый юноша легко поддался моему влиянию. Мне дорого наследие моих предков; я люблю возрождать и проповедовать на дальних берегах (где, быть может, еще живут потомки моего народа) их темную и мистическую веру. Может быть, мне потому и доставляет удовольствие обманывать людей, что этим я служу богам. Я посвятил Апекида в таинства торжественного культа Исиды. Я раскрыл перед ним некоторые из возвышенных символов, возникших при развитии этого культа. Я разбудил в его душе, склонной к религии, тот пыл, который порождает воображение, когда им движет вера. Я поместил его сюда, и теперь он жрец твоего храма.
– Это так, – сказал Кален. – Но, разжигая в нем веру, ты лишил его благоразумия. Когда ему открылась истина, он пришел в ужас; наш мудрый обман, наши говорящие статуи и потайные лестницы пугают и возмущают его. Он тоскует, чахнет, все время что-то бормочет про себя. Он отказывается участвовать в наших обрядах. Кроме того, мне известно, что он часто бывает среди людей, подозреваемых в приверженности к новой, безбожной вере, которая отрицает всех наших богов и называет наших оракулов порождением того злобного духа, о котором гласят восточные предания. Наши оракулы – увы, мы хорошо знаем, чье это порождение!
– Этого я и боялся, – задумчиво сказал Арбак. – Когда мы виделись в последний раз, он осыпал меня упреками. А теперь он меня избегает. Я должен его найти, должен преподать ему новый урок, ввести его в преддверие Мудрости. Должен внушить ему, что есть две ступени святости: первая – Вера и вторая – Обман; одна – для черни, другая – для избранных.
– Я никогда не стоял на первой ступени, – сказал Кален, – и думаю, ты тоже, мой милый Арбак.
– Ты ошибаешься, – серьезно отозвался египтянин. – Я и сейчас верую, но, конечно, совсем не в то, чему учу, ибо в природе есть святость, против которой я не могу и не хочу ожесточать свое сердце. Я верю в свои знания, и они открыли мне… Но это неважно. Поговорим о вещах, более земных и приятных. Судьба Апекида тебе известна, но чего хочу я от Ионы? Ты уже знаешь: я хочу сделать ее своей повелительницей, своей невестой, Исидой моего сердца. Я и не подозревал до встречи с ней, что способен на такую любовь.
– Из тысячи уст я слышу, что она – вторая Елена Прекрасная, – сказал Кален и причмокнул губами, то ли одобряя вкус вина, то ли при мысли о красоте Ионы.
– Да, ей нет и не было равных даже в Греции, – продолжал Арбак. – Но это еще не все: у нее душа, достойная моей. Она обладает неженским умом – острым, блестящим, смелым. Поззия сама льется с ее губ. Как бы ни была глубока и сложна истина, ум Ионы сразу овладевает ею. Ее воображение и разум не мешают друг другу, они согласно влекут ее вперед, подобно тому как ветры и волны согласно влекут вперед прекрасное судно. И с этим сочетаются смелость и независимость мысли. Она может жить в гордом одиночестве, может быть столь же смелой, как и нежной. Именно такую женщину я тщетно искал всю жизнь. Иона должна быть моей!
– Значит, она еще не твоя? – спросил жрец.
– Нет. Она любит меня, но только как друга, любит лишь разумом. Она ценит во мне ничтожные добродетели, которые я презираю, а презирать добродетель – в этом и есть высшая добродетель. Но послушай, я расскажу тебе про нее. Брат и сестра молоды и богаты. Иона горда и честолюбива, она гордится своим умом, своим поэтическим даром, своим очарованием. Когда ее брат покинул мой дом и переселился сюда, в ваш храм, она, чтобы не расставаться с ним, тоже переехала в Помпеи. Ее таланты сразу привлекли здесь внимание. Она приглашает к себе на пиры множество гостей, которых очаровывает ее пение, пленяют стихи. Ей льстит, что ее считают наследницей Эринны.
– Или Сапфо?
– Но Сапфо, не знающей любви! Я поощрял в ней смелую общительность, поощрял тщеславие. Пусть окунется с головой в роскошь нашего веселого города. Слушай, Кален! Я хотел затуманить ее ум, и тогда она готова будет принять дыхание, которым я намерен даже не овеять, а наполнить ее душу, чистую, как зеркало. Я хочу, чтобы ее окружали поклонники, пустые, суетные, легкомысленные (которых она неизбежно будет презирать), чтобы она почувствовала потребность любви. А потом, когда она будет отдыхать, устав от шума и волнений, я стану плести свои сети – разжигать ее любопытство, будить в ней страсть, овладевать ее сердцем. Потому что не молодым, блестящим красавцам суждено пленить Иону. Нужно покорить ее воображение, а жизнь Арбака вся состоит из торжества над человеческим воображением.
– Значит, ты не боишься соперников? А ведь италийские юноши умеют нравиться женщинам.
– Нет. Греческая душа Ионы презирает римских варваров. Она перестала бы уважать себя, если б допустила хоть мысль о любви к кому-нибудь из этого племени выскочек.
– Но ведь ты египтянин, а не грек.
– Египет, – отвечал Арбак, – это мать Афин. Богиня-хранительница этого города – наше божество, а основатель Афин, Кекроп, бежал из египетского Саиса. Все это я ей уже внушил. Во мне она чтит древнейшую из царских династий на земле, но, признаюсь, все же у меня есть на этот счет неприятные подозрения! Она стала молчаливее прежнего, предпочитает печальную и тихую музыку, вздыхает без видимой причины. В ней уже зарождается любовь или же только потребность в любви. Но все равно пора воздействовать на ее воображение и сердце. В первом случае – занять место того, кого она любит, а во втором – вызвать в ней любовь к себе. Для этого я и пришел сюда.
– Чем же я могу тебе помочь?
– Я хочу пригласить ее к себе на пир: хочу ослепить, поразить ее, разжечь ее чувства. Я применю все искусство, с помощью которого Египет посвящал в таинства молодых жрецов, и под покровом религиозных тайн открою ей тайны любви.
– А! Теперь понимаю – это будет один из тех соблазнительных пиров, на которых мы, жрецы Исиды, несмотря на свои клятвы в умерщвлении плоти, не раз бывали.
– Нет, нет! Что ты! Неужели ты думаешь, что ее чистый взор подготовлен к такому зрелищу? Сначала нужно подумать о том, чтобы заманить в ловушку ее брата, а это гораздо легче. Выслушай же мои указания.
Солнце весело заглядывало в красивую комнату Главка, которая, как мы уже говорили, называлась «комната Леды». Утренние лучи вливались в нее через ряды маленьких окон под потолком и через дверь, выходившую в сад, которым жители южных городов пользовались примерно так, как мы оранжереей. Размеры сада не позволяли гулять в нем, но зато там можно было отдыхать среди благоухающих цветов и великолепной праздности, которая столь мила жителям солнечного юга. И теперь легкий ветерок с моря приносил сладкие ароматы в эту комнату, где роспись на стенах яркостью красок соперничала с самыми красивыми цветами. Кроме великолепного изображения Леды и Тиндара, на стенах были и другие редкостные картины. На одной Купидон склонил голову на колени Венеры; на другой Ариадна уснула на морском берегу, не подозревая, что ее бросил Тесей. Солнечные лучи весело играли на мозаичном полу и ярких стенах, но еще веселее играла радость в молодом сердце Главка.
– Я видел ее! – говорил он, расхаживая по комнате. – Я слышал ее голос и даже разговаривал с ней, внимал ее дивному пению – она пела о славе и о Греции. Я нашел свой кумир, который так долго искал, и, как кипрский скульптор, вдохнул жизнь в свое творение.
Возможно, монолог влюбленного Главка был бы гораздо длиннее, но в этот миг чья-то тень упала на порог, и молодая девушка, почти еще ребенок, нарушила его одиночество. На ней была простая белая туника, закрытая у шеи и ниспадавшая до щиколоток; в одной руке она держала корзинку с цветами, а в другой – бронзовый кувшин; она выглядела старше своих лет и была мягкая, женственная, хоть и не красавица в обычном смысле этого слова, но не лишенная очарования; сквозила какая-то кроткая нежность во всем ее облике. Печаль и смирение согнали с ее губ улыбку, но не отняли у них прелести; двигалась она робко и осторожно, в глазах застыло горестное удивление, показывавшее, как страдает эта девушка, слепая с первого дня жизни; но глаза были совсем как зрячие, они блестели хоть и не ярко, зато безмятежно.
– Мне сказали, что Главк здесь, – проговорила девушка. – Можно войти?
– А, милая Нидия, это ты? – сказал грек. – Я знал, что ты не откажешь мне.
– Мог ли Главк сомневаться! – отвечала Нидия, покраснев. – Он всегда так добр к бедной слепой девушке!
– Разве может кто-нибудь относиться к ней иначе? – сказал Главк с братской нежностью.
Нидия вздохнула и после недолгого молчания спросила, не отвечая на его слова:
– Ты вернулся недавно?
– Сегодня я в шестой раз видел восход солнца в Помпеях.
– Здоров ли ты? Ах, мне незачем и спрашивать… Разве человек, видящий землю, которая, говорят, так прекрасна, может быть болен?
– Я здоров. А ты, Нидия… как ты выросла! В будущем году у тебя уже не будет отбоя от поклонников.
Нидия опять покраснела, но при этом слегка нахмурилась.
– Я принесла тебе цветов, – сказала она, снова не ответив на его слова, которые, видимо, ей не понравились, и, ощупью найдя стол, у которого стоял Главк, поставила туда корзину. – Это скромные цветы, но я только что их сорвала.
– Их не постыдилась бы принести сама Флора, – сказал Главк ласково. – И я вновь повторяю свою клятву Грациям, что, пока ты здесь, я не надену венка, сплетенного другими руками.
– Как находишь ты цветы в своем саду? Хороши ли они?
– Они прекрасны, как будто за ними ухаживали сами Лары.
– Как мне приятны твои слова! Ведь это я, когда случалась свободная минутка, приходила сюда, поливала их и ухаживала за ними в твое отсутствие.
– Как мне благодарить тебя, прекрасная Нидия? – сказал грек. – Главк и не подозревал, что его друзья в Помпеях помнят о нем.
Руки девушки дрогнули, грудь заволновалась под туникой. В смущении она отвернулась.
– Сегодня слишком жаркое солнце, бедные цветы ждут меня, – сказала она. – Ведь я была больна и вот уже девять дней не приходила к ним.
– Больна? Но твои щеки еще румянее, чем в прошлом году!
– Я часто хвораю, – сказала слепая девушка печально. – И чем старше я становлюсь, тем тяжелее мне моя слепота… А теперь я пойду к цветам!
Сказав это, она слегка наклонила голову и, пройдя в сад, принялась поливать цветы.
«Бедная Нидия! – подумал Главк, глядя на нее. – Нелегкая у тебя судьба: ты не видишь ни земли, ни солнца, ни моря, ни звезд… И главное – ты не можешь увидеть Иону».
И он снова стал вспоминать минувший вечер. Но его приятные воспоминания были прерваны приходом Клодия. И если накануне Главк рассказал Клодию про свою первую встречу с Ионой и про то впечатление, которое она на его произвела, то теперь и мысли не мог допустить, чтобы хоть упомянуть при нем ее имя – так окрепла и выросла за один-единственный вечер его любовь. Он видел Иону, веселую, чистую, беззаботную, среди самых блестящих и развязных кавалеров в Помпеях, и очарование этой женщины заставляло самых дерзких уважать ее, а самых беспутных преображало до неузнаваемости. Чарующей силой своего ума и чистоты она, подобно Цирцее, совершила чудо, только наоборот, превратила скотов в людей. Тот, кто не мог понять ее душу, становился чище сердцем под воздействием ее красоты; тот, кто не понимал поэзии, по крайней мере имел уши, чтобы слышать ее чудесный голос. Видя ее в таком окружении, видя, как она все очищает и озаряет своим присутствием, Главк чуть ли не впервые осознал благородство собственной души и понял, как недостойны этой богини все его мечты, его интересы, его друзья. Он словно вдруг прозрел и увидел огромную пропасть, которая отделяла его от друзей. Он осознал очищающую силу своего чувства к Ионе. Он понял, что отныне его удел – стремиться ввысь. Он не мог больше произнести ее имя, которое представлялось ему священным и божественным, в присутствии этого грубого и пошлого человека. Иона уже была не просто красивая девушка, которую он увидел однажды и не мог забыть, – она была теперь повелительницей, кумиром его души. Кто не знал этого чувства? Только тот, кто никогда не любил.
Поэтому, когда Клодий заговорил с восторгом о красоте Ионы, Главк лишь возмутился, что такие уста смеют ее хвалить. Он отвечал холодно, и римлянин решил, что страсть Главка угасла. Это едва ли огорчило Клодия, которому хотелось, чтобы Главк женился на еще более богатой наследнице – Юлии, дочери Диомеда, надеясь, что тогда золото этого богача быстро перекочует в собственные его сундуки. Разговор их был лишен обычной легкости, и, едва Клодий ушел, Главк решил пойти к Ионе. Выйдя за порог, он снова встретил Нидию, которая кончила свою работу. Девушка сразу узнала его шаги.
– Ты уходишь так рано? – спросила она.
– Да. Только безнадежный лентяй может сидеть дома, когда небо Кампании сияет.
– Ах, если б я могла его видеть! – прошептала слепая девушка, но до того тихо, что Главк не услышал этой жалобы.
Она помедлила на пороге, а потом, ловко нащупывая дорогу длинной палкой, пошла домой. Скоро она оставила позади оживленные улицы и очутилась в том квартале города, куда редко заходили благопристойные и трезвые люди. Но слепота спасала ее от грубых и порочных зрелищ. В этот час улицы были тихи и слух не оскорбляли бесстыдные крики, так часто раздававшиеся возле темных притонов, мимо которых лежал ее путь.
Она постучалась в заднюю дверь таверны. Дверь отворилась, и грубый голос сразу же потребовал отчета в деньгах.
Прежде чем она успела ответить, другой, менее грубый голос сказал:
– Не говори об этих жалких деньгах, мой милый Бурдон. Она скоро опять должна будет петь на празднике у нашего богатого друга, а ты знаешь, он щедро платит.
– Нет, нет, только не это! – воскликнула Нидия, дрожа. – Я готова с утра до ночи просить милостыню, но не посылайте меня туда.
– Это еще почему? – спросил тот же голос.
– Потому… потому, что я еще маленькая и слабая от рождения, а среди женщин, которые там бывают, совсем не место для… для…
– …для рабыни Бурдона! – насмешливо закончил за нее голос, и раздался хриплый смех.
Девушка поставила корзинку на пол и, закрыв лицо руками, тихо заплакала.
Тем временем Главк шел к дому прекрасной неаполитанки. Он застал Иону окруженной рабынями, которые сидели с рукоделием подле своей госпожи. Около Ионы стояла арфа, ибо сама она проводила этот день в необычной праздности и была задумчива.
Главку она показалась еще красивее при свете дня, в простом платье, чем накануне вечером вся в драгоценностях, среди сверкающих огней; прозрачная бледность, которая, едва он приблизился, сменилась ярким румянцем, только украшала ее. Главк привык говорить любезные слова, но, когда он обратился к Ионе, они замерли у него на губах. Ему казалось, что будет недостойно высказать вслух то восхищение, которое таил в себе каждый его взгляд. Они заговорили о Греции. Тут Иона предпочитала слушать, нежели говорить, а Главк готов был говорить вечно. Он говорил ей о серебристых оливковых рощах, которые покрывают берега Илиса, о храмах, не сохранивших и половины прежнего величия, – но как прекрасны они даже в своем запустении! Он вспомнил печальный город свободолюбивого Гармодия и великого Перикла, и за далью времени все грубые и мрачные тени растворились в светлой дымке. Он видел эту страну поэзии в ранней юности – в самом поэтическом возрасте, и любовь к родине смешалась с радостными воспоминаниями зари его жизни. Иона молча внимала ему, и эти речи, эти видения были ей дороже, чем самая щедрая лесть ее бесчисленных обожателей. Разве грешно любить своего соотечественника? Она любила в нем Афины, богов своего народа, и страна, о которой она мечтала, говорила с ней его устами!
С тех пор они стали видеться каждый день. В прохладные вечера они совершали далекие морские прогулки, а попозже снова встречались в портиках или внутренних покоях ее дома. Их любовь была внезапной, но сильной; она целиком заполняла их жизнь.
Сердце, мозг, воображение, чувства стали ее служителями и жрецами. Если убрать препятствие, разделяющее двоих, которые стремятся друг к другу, они сразу соединяются; Иона и Главк удивлялись, как могли они так долго жить вдали друг от друга. И странно ли, что любовь их была так сильна? Молодые, красивые, щедро одаренные природой, они были детьми одного народа; самый их союз был исполнен поэзии. Им казалось, что их любви улыбается даже небо.
Как гонимые ищут убежища в храме, так и они в алтаре своей любви находили защиту от земных горестей; они усыпали свое убежище цветами, не подозревая о змеях, которые притаились меж этих цветов.
Как-то вечером, на пятый день после их первой встречи в Помпеях, Главк и Иона в обществе нескольких друзей возвращались с прогулки по заливу. Их лодка легко скользила по прозрачной воде, зеркальную гладь которой разбивали удары весел. Все оживленно разговаривали, а Главк лежал у ног Ионы – ему хотелось взглянуть ей в лицо, но он чувствовал какую-то странную робость. Потом Иона нарушила молчание.
– Бедный мой брат! – сказала она, вздыхая. – Ему понравилось бы здесь в этот час.
– Твой брат! – сказал Главк. – Я ни разу не видел его в Помпеях, я не мог думать ни о ком, кроме тебя, а мне давно надо было спросить, кто тот юноша, с которым ты ушла тогда в Неаполе от храма Минервы, не брат ли он тебе?
– Да, брат.
– А он здесь?
– Здесь.
– В Помпеях! И не возле тебя! Возможно ли это?
– У него есть другие обязанности, – печально сказала Иона. – Он жрец Исиды.
– Такой молодой! А жизнь жрецов сурова или, по крайней мере, суровы их правила! – сказал добрый, отзывчивый грек с удивлением и жалостью. – Что же заставило его стать жрецом?
– Он всегда чувствовал влечение к религии, и красноречие одного египтянина – нашего друга и опекуна – зажгло в нем благочестивое желание посвятить свою жизнь самому мистическому из божеств. Быть может, служение этой богине привлекло его пылкую душу именно своей суровостью.
– И ему не пришлось пожалеть? Надеюсь, он счастлив?
Иона глубоко вздохнула и опустила вуаль.
– К сожалению, он слишком спешит, – сказала она, помолчав. – Как все, кто ожидает слишком многого, он может легко разочароваться.
– Тогда он едва ли счастлив в своем новом звании. А кто этот египтянин? Тоже жрец? Он хотел приобрести еще одного прозелита?
– Нет. Больше всего он заботился о нашем благополучии. Он думал, что устроил судьбу моего брата. Мы ведь еще в детстве остались сиротами.
– Как и я, – сказал Главк многозначительно.
Иона продолжала, потупившись:
– И Арбак старался заменить нам родителей. Ты, наверно, его знаешь. Он любит незаурядных людей.
– Арбак! Да, знаю. Во всяком случае, мы с ним здороваемся при встречах. Ты похвалила его, и я не стану пытаться узнать о нем побольше. Мое сердце охотно открывается людям. Но этот смуглый египтянин с хмурым лицом и холодной как лед улыбкой, кажется, способен омрачить само солнце. Можно подумать, будто он, как критянин Эпименид, провел сорок лет в пещере и с тех пор дневной свет ему тягостен.
– Но зато он добр, умен и мягок, как Эпименид, – сказала Иона.
– О счастливец, он удостоился твоих похвал! Ему не нужны больше никакие добродетели, чтобы стать мне другом.
– Его равнодушие и холодность, – сказала Иона сдержанно, – это, быть может, лишь следы пережитых страданий. Он как вон та гора, – и она указала на Везувий, – которая сейчас так спокойно темнеет вдали, а некогда пылала пламенем, угасшим навеки.
И они посмотрели на гору. Все небо было залито нежным розовым сиянием, но над сумрачной вершиной вулкана, высившейся среди зелени лесов и виноградников, которые покрывали в то время половину его склона, висело черное, зловещее облако, омрачавшее пейзаж. Внезапная и непонятная тоска охватила их обоих, и они, наученные любовью при всяком волнении, при малейшем дурном предчувствии искать защиты друг у друга, в тот же миг отвели глаза от горы и обменялись нежными взглядами. Нужны ли были им слова, чтобы признаться в любви?