bannerbannerbanner
Пролог (сборник)

Эдуард Веркин
Пролог (сборник)

Полная версия

Грамотей пересказал буквы еще раз, а потом взял и нарисовал одну угольком на стене. И сказал, что буквы вырезаны на его сердце, мне, погрязшему в постылой дремучести, не понять, да и не к чему. Буква мне понравилась, круглая и спокойная, а еще знакомая, будто я ее уже раньше видел.

Пришла матушка. Тощан, спавший на печке, почувствовал это и сполз в избу, и матушка стала его кормить кашей. Я есть не очень хотел. То есть хотел, но только головой, потому что для того, чтобы сбить голод, я, возвращаясь с солеварни со сковородой, держал под языком соляную горошину. Теперь хотелось пить, а не есть, я достал из кадки ковш воды и напился. Полегчало, впрочем, с голодом я привык мириться. Матушка предложила каши и мне, но я отказался, решив усиливать силу воли.

Грамотей же проголодался сильно, как всегда. Желудок у него громко гудел и булькал, а Тощан нарочно ел охотисто, облизывая ложку, чмокая и то и дело громко нахваливая кушанье, Тощан такой, вредный человечишка, незначителен с виду и невыносим в тесном помещении. Когда он еще не болел грудью и выходил иногда в селение, его многие били только от одного его противного вида.

Грамотей, не в силах переносить громкие рассуждения Тощана о достоинствах каши, отправился было в свое запечье, матушка сжалилась и тоже выставила ему миску. В последнее время каша впечатляла грамотея не в пример сильнее, он не стесняясь хрустел зубами и не показывал прежней надменности.

Тощан умял кашу и потребовал добавки. Матушка плеснула ему в миску еще каши, Тощан стал ее хлебать. Не забывая громко объявлять о том, что каша сегодня необычайно хороша.

Грамотею добавки не полагалось, он был этим несколько разочарован. Голод и озлобление придало ему неожиданных сил, немного посидев в закуте, грамотей вдруг вскочил и сказал, что так и быть, чтобы продемонстрировать свое расположение к хозяевам крова, он готов-таки выписать из избы мышей, равно и других вредителей.

Мне было интересно посмотреть, как именно грамотей вершит свое ремесло. Конечно, он исписался, Хвост прав, но вывести мышей вряд ли очень сложно.

Я напомнил ему, что у него нет бумаги и покалечены пальцы, но эти препятствия его ничуть не смутили, грамотей объявил, что бумага, перо, пресс-папье и другие грамотейские принадлежности ему и не нужны, такую жалкую процедуру, как выписка, он может произвести буквально чем попало.

После этого грамотей полез в печь и достал клок сажи.

Он сказал, что вообще-то чернила изготавливаются из особых чернильных орешков, но сейчас этих орешков нигде не сыскать, поэтому для начала сгодится и унылая сажа, хотя ее стоит добывать из самой верхней части трубы, там сажа не в пример тоньше, и чернила из нее получаются крепче и долговечней, главное, сажу эту смешать с хорошим мягким маслом.

А еще есть чернила из ржавчины.

А еще есть чернила из черных гусениц.

А есть чернила из черники, и их рецепт прост.

Чернила из черной крови бешеного ежа; ежа надо доставать из норы зимой, в последнюю глухую стужу, а потом держать месяц в железном садке, злить бессонницей и беспокоить сквозняками до тех пор, пока еж не придет в неистовство и кровь его не почернеет от лютой злобы.

А есть из слюны морских каракатиц.

Не каждый может правильно приготовить чернила, раньше для этого в Союзе был особый мастер, искусство которого было удивительно и велико, чернила, приготовленные им, не могли смыть ни вода, ни слеза, ни царская водка, ни даже огонь. Если бумага, исписанная такими чернилами, попадала в пламя, то огонь забирал только бумагу, буквы же оставались невредимы, напротив, твердели и были как черное олово.

А бумага? Знаешь ли, что такое бумага? Как тонка бумага? Как прозрачна бумага. Она гладка, как кожа, и остра, как сталь. Бела, как снег, терпелива, как мул. А знал бы ты, как пахнет бумага…

Грамотей принялся рассказывать про запах бумаги. Он знал несметное количество запахов бумаги. Запах бумаги, по которой едва прошлись чернила, и запах бумаги, которая с чернилами была знакома уже давно. Запах бумаги, которую облюбовали клещи. Запах бумаги, поедаемой плесенью. Запах горелой бумаги. Грамотей разговорился и поведал еще о десятке запахов бумаги, в этом вопросе он разбирался, кажется, тонко. Но лучше всего он знал запах чистой, недавно выделанной бумаги, по уверениям грамотея, он был необычайно восхитителен.

Поведав о запахах, грамотей приступил к ощущениям. Оказывается, бумага была весьма разной. Шершавой, колючей, холодной, равнодушной и, наоборот, приветливой, и каждый вид бумаги издавал свою разновидность звуков, и опытный грамотей по тому звуку, с которым бумага опускалась на стол, мог определить ее качество. Потому что грамотей, если он, конечно, настоящий грамотей, будет писать только на достойной бумаге…

И немедленно рассказал историю про то, как однажды у него были две пачки бумаги, и он на них писал роман, и писал не жалея, как старые грамотеи, только на одной стороне листка, с большими полями и крупным почерком. Роман не получился, но те славные деньки он помнит до сих пор. Такой хорошей бумаги он больше не встречал, при том что был знаком с мастером, который мог в день раскатать до тридцати листов! Но старая бумага это да, ее почти совсем не осталось, а ту, что добывают в забытых городах, использовать небезопасно. Вот был один неразборчивый грамотей…

Но про непутевого грамотея он не стал дорассказывать, загрустил, а объевшийся кашей Тощан стал с печки требовать продолжения истории про непутевого. Но грамотей молчал, а потом сказал вдруг отчетливо:

– Бумага есть мерило таланта, именно бумагой можно проверить, стоит что-то грамотей или нет.

– Как это?

– Огнем, конечно. Настоящий грамотей проверяется только огнем. Рукопись не должна гореть, только тогда она рукопись. А если горит…

Тут Тощан потребовал продолжить рассказ про непутевого или рассказать, как он будет выписывать мышей, но грамотея потянуло в другую сторону.

Мир держало Слово. Да, Слово, ведь слово Слово лежит в начале любого дела, как лежит оно в самом сердце неба. Раньше Слово звучало так, что слышать его можно было лишь через войлочные заглушки. Да и то не каждому. Но Вселенная расширяется, галактики, будь они прокляты, разбегаются, и наша несчастная планета все дальше и дальше от центра мироздания, от места, где Слово было произнесено первый раз. Да. Да. Раньше Слово сдвигало горы и расступало моря, теперь я изгоняю Словом мышей. Мы больше не говорим, мы шепчем и скулим. Колокола переплавлены в пуговицы. Где вы, колокола? Я слышу лишь жалкое и ненужное жестяное дребезжанье. Пуговичники идут по миру, пуговичники стоят вдоль дорог. Будь проклято ты, время колокольчиков.

Это выступление грамотея нам всем очень понравилось. Матушка заслушалась и немного всплакнула. Тощан сказал, что про слово это все правильно, он сам парочку слов знает, матушка тут же велела ему молчать, а грамотей тоже замолчал, а потом сказал, что мышами он вот прямо сейчас займется.

Он вышел в сени и вернулся с толстым березовым поленом. Взял нож и распорол полено от верху до низу, ловким, несмотря на пальцы, движением сорвал бересту. Разложил ее на столе и сказал, что бумаги у него свободной нет, но это не хуже, а может, и лучше, во всяком случае, хранится береста гораздо дольше бумаги, хоть тысячу лет.

Мы собрались и стали смотреть на это дело, а грамотей сидел и молчал, только ногти грыз и морщился.

Так мы постояли некоторое время, но грамотей так ничего и не написал. А когда мы простояли еще немного, он рассердился и сказал, чтобы мы ему не мешали и не отвлекали от работы, ему нужно сосредоточиться.

Мы не стали отвлекать.

Ночью я просыпался. Грамотей все сидел над берестой, думал и карябал по коре писалом. Жег лучину.

Ночью в карманах моего тулупа мыши не безобразничали, за пальцы меня никто не кусал, и я спал спокойно, не сжимая руки в кулаки. Однако утром, едва открыв глаза, я обнаружил, что мыши водят хороводы под печкой, а несколько наиболее крупных особей беззастенчиво грызли бересту, которую грамотей забыл на столе.

Сам грамотей спал на лавке.

Слово грамотея утратило вес и перестало пугать даже мышей. Хвост был прав – грамотей стал совсем негодным.

Глава 3. Зга

К Хвосту вот зашел, посидели на крыльце, поиграли в шашки.

Мне вообще-то с ним неинтересно играть, я все время выигрывал и от такой игры никакого удовольствия не получал, только скуку. Я предлагал для интереса на щелбаны играть, но Хвост не соглашался, оберегая лоб. Выиграв в семнадцатый раз, я отставил доску и сказал, что надоело.

– Смотри, не опухни от ума, – буркнул Хвост обиженно. – А то еще в шахматы начнешь играть. Грамотей-то еще тебя в шахматы не приучал?

– Тебе-то что?

– Да ничего. Только я бы с ним поменьше дружил, – посоветовал Хвост негромко.

– Да я с ним и не дружу.

– Вот и правильно, – кивнул Хвост. – Совсем правильно.

Он принялся снова расставлять шашки, но уже не для шашек, а для щелчков.

– Папка говорит, что грамотеи сами во всем виноваты, – добавил Хвост.

– В чем?

– В чем в чем, во всем. Слишком много знали. Когда человек слишком много знает, у него в голове все ломается, и он начинает.

– Что начинает?

– Дурковать. Придумывать разное. Надо брюкву сажать, а он в дудку дудит или в трубу подзорную смотрит. Или просто сидит.

– Ну и что?

– А то. Если все в дудки станут жужжать, кто работать будет? Вот и смотри.

– Что смотреть?

– Вот и смотри, как в шахматы начнет тебя учить – так это знак тебе.

– Что за знак? – не понял я.

– Насторожиться. Если уж дело до шахмат дошло…

– А что шахматы?

– Шахматы – самая грамотейская игра. Нормальные люди в нее не играют. Начнешь в шахматы играть – и все, готово.

– Что готово? – продолжал не понимать я.

– Грамотейством замазался.

Вот оно как.

– Папка говорит, что так и бывает. Старый грамотей, когда помирать решается, он себе ученика ищет. Чтобы секреты ему передать. Смотри, с грамотеем поведешься, сам грамотеем станешь. А тебе это надо?

 

Хвост щелкнул по шашке и выбил у меня почти все. А вторым ударом так уж совсем все.

– Грамотей, конечно, эфирно живет. – Хвост расставлял шашки. – Работать не хочет, все отрицает, пожрать не дурак. А все остальные должны ему все это предоставить. О-па…

И сразу еще выиграл, в щелчках Хвост был мастер. Насчет грамотея не знаю, мне его жизнь легкой не казалась. Но и спорить с Хвостом тоже не хотелось.

– Ладно, пускай.

– Пускай-то пускай, только ты его гулять не пускай, пусть дома сидит, – сказал Хвост. – А то на вас уже и так смотрят косо – надо же, грамотея прикормили.

– Что ж ему, помирать?

– Все там будем, а ты смотри.

– Да что смотреть-то?

Хвост ухмыльнулся.

– А ты знаешь, как старый грамотей молодому свою силу передает? – спросил он.

– Нет. И как же?

– Известно как. За шею кусает. Только так. Это у них такой старинный способ.

– Как вупырь, что ли?

– Точно, – подтвердил Хвостов. – Как вупырь. Что грамотей, что вупырь, одна короста. Стоит один раз попробовать этого грамотейства – и пропал человек. Одну буковку написал – и все, заражен уже.

– Вранье и брехня…

– Брехня не брехня, а люди говорят. Думай сам. Спать ложишься, кол с собой бери, а то он тебя живо обграмотеит.

Хвостов начал обидно смеяться, и я ушел.

Гулять тоже не хотелось, холодно и ветер, отправился домой.

Грамотей спал за столом. Вокруг были разложены письменные принадлежности. Как оказалось, у грамотея имелся некоторый запас письменных инструментов, которые он хранил в плоском футляре, привязанном к спине. Когда наши мужики били грамотея и ломали ему пальцы, этот футляр они наивно не заметили. Нам грамотей его тоже не сразу показал, боялся, что ли. Только недавно достал, уже обжившись в избе окончательно.

Чернильница, только не та, что болталась у него на шее летом, а совсем другая, более похожая на плоскую еловую шишку размером с кулак, стеклянная и чуть зеленоватая на просвет. Чернильница лежала на боку, и даже издали было видно, что чернил в ней совсем нет, они растеклись по столу и образовали затейливую кляксу, и в одном месте даже не очень и просохли.

Чернила, кстати, грамотей действительно изготовил из сажи, как и говорил. Растер сажу, обжег ржавый гвоздь, растер получившийся обжиг и смешал все с черничным соком, а потом несколько уварил до гущины. Чернила получились хорошие и липкие, Тощан для пробы сунул в них палец, добела отмыть так и не смог, ходил с фиолетовым.

Бумагу, хранившуюся в плоском футляре, грамотей тратить не спешил, успешно заменив ее берестой. Он обдирал запасенные на зиму поленья, расслаивал кору, размачивал ее и растягивал между двумя досками, а потом медленно сушил, каждый день отодвигая от печи. Получались светло-коричневые длинные листы, на которых вполне можно было писать, эти листы грамотей шлифовал куском старой шубы, а потом сшивал в тетрадки.

Рядом с чернильницей лежал серебристый продолговатый футляр. Это была выдающаяся вещь, я таких раньше не встречал. Вообще вещи, которые меня окружали, были совсем другого качества. Обычно грубые, самодельные, изготовленные кузнецом или столяром в самих Высольках, ну или, может, в Кологриве. Каждый гвоздь занимал длину ладони, стулья с трудом сдвигались с места, ухватом можно было задавить медведя. Другого сорта вещи появлялись редко, почти совсем не появлялись.

Футляр, который лежал на столе, отличался. Тонкий и гладкий предмет, на него было приятно просто смотреть, но еще больше мне хотелось его потрогать и узнать, что там внутри.

Грамотей спал, и его футляр лежал у берега кляксы, я протянул руку и взял. Он оказался неожиданно тяжелым. И…

На меня накатило странное чувство. Я вдруг почувствовал у себя в руке не просто кусок серебра, а кусок прошлого, что ли. Того настоящего прошлого, когда мир был огромен и смел, рвался к звездам, пел, смеялся и не боялся волков. На футляре была искусно выдавлена картинка: размашисто сияла звезда, под ее лучами возвышалась штука, похожая на поставленный стоймя чертов палец, к ней шагал улыбчивый человек в чудном дутом костюме с круглой прозрачной шляпой.

Справа на плоском футляре виделся выступ, я нажал на него и футляр раскрылся. Внутри находилась штука, похожая на перо, на то железное перо, которым иногда писал грамотей по бересте. Только золотое. Да, золотое.

У старосты Николая есть золото, большой кругляк, который он таскает на шнурке на шее. Золотая монета из старых опять же времен. Золото не ржавеет, не темнеет, укрепляет здоровье, поэтому у Николая зубы белые – золото всю желтизну отбирает, если на ночь к нёбу приклеивать. Это было золото, золото сложно с чем-то спутать, это я уже понял. В серебряном футляре лежало золотое перо.

Конечно, я его достал.

Золото оказалось еще тяжелее серебра. Витая длинная ручка и блестящий стальной наконечник.

Перо неожиданно ловко легло мне в руку, пальцы нашли свои места и собрались в щепоть, я вдруг опять с удивлением почувствовал, что перо мне впору. Что оно отлито как бы по моему размеру, что я его раньше уже держал в руках, что я…

Дальше произошла опять странная вещь. Я совершил несколько невероятных движений – я подышал на перо, обмакнул его в еще до конца не просохшую лужицу кляксы и написал на берестовой странице букву.

И это была буква «А».

Не знаю от чего, от скрипа пера по бересте или от внутреннего слуха, но грамотей открыл глаза. Он увидел меня и золотое перо. Я думал, что он вскочит и набросится на меня, но грамотей повел себя иначе. Он не сказал ничего, только смотрел.

А потом увидел букву.

У него что-то изменилось в лице. Не удивление, нет. Сочувствие, кажется. Печаль. От этой печали мне тоже сделалось печально, я подумал, что нарушил, взяв это золотое перо, определенные грамотейские правила или традиции какие. Поэтому я быстро вернул золотое перо в футляр и отправился на печь.

Грамотей закрыл футляр и спрятал его в карман.

Я лежал на печи, а в пальцах у меня продолжалось ощущение от золотого пера. Значимость, уверенность, сила, что ли. И буква, которую я написал… Откуда-то я ее знал. То есть рука моя ее знала сама, я написал букву, как ухо почесал.

– Каждый грамотей должен сочинить книгу, – сказал грамотей. – Это обязательно. Мир изменится только тогда, когда мы снова напишем великие книги. Это сложно. Они все сгорели, никто, даже председатель Союза, не знает, про что они были. Но мы должны их восстановить. Написать заново. Каждую книгу, каждую букву.

Он не просто рассказывал, он говорил со мной и как бы с самим собой, но больше со мной:

– Игнатий, председатель Союза, написал целых две. Прекрасные книги, чудесные книги. «Молчащие Холмы» это первая, а вторая «Присутствие рыжей собаки». Мы смогли напечатать их внушительным тиражом, по пятьдесят экземпляров каждую! В Союзе всегда состоит тридцать три человека – и у каждого было по книге. А оставшийся тираж мы отправили в библиотеки…

– Я знал одну рыжую собаку, – перебил я. – Это была Речная Собака, ее утащил Старый Ник. Тот, которого вы убили…

– Старый Ник всегда начеку, – в свою очередь, перебил меня грамотей. – Я убил всего лишь сома, а сам Старый Ник жив и ждет из тьмы, не надо заблуждаться. Мне его не одолеть… Я видел его однажды, в детстве, давным-давно, на площади… он подносил дрова к костру…

Грамотей хлюпнул носом.

– Каждый из нас видит его иногда, – продолжил он. – Ему сложно противостоять, он всегда убедителен. Убедителен и правдив. Да, отец лжи чудовищно правдив, он легко читает в твоем сердце…

Грамотей замолчал.

– Зачем вообще пишутся книги? – спросил я. – Я думал, грамотеи прописывают что-то определенное? Погоду там…

– Это и есть определенное, – с неожиданным жаром ответил из запечья грамотей. – В книгах тоже прописывается погода. Только погода не над одной деревней, а вообще. Погода вообще.

– Как это «погода вообще»?

– Так. Ты не поймешь, потому что не видел ничего, кроме своей Солежуйки. Грамотей… что за дурацкое название… грамотей… Не грамотей, ловец, вот точнее.

– Кого ловец?

– Того, кого надо, ловец, – ответил грамотей. – Того, кто заблудился.

– Где заблудился? В лесу?

– В лесу… Да, в лесу. В лесу, в поле, в овсе. Понимаешь, книги, они…

– А у вас есть книга? – в очередной раз перебил я. – Своя? Вот как та, про которую вы говорили… «В присутствии собаки». Только своя?

Грамотей замолчал, подошел к печке, убрал заслонку и стал смотреть в огонь, опираясь на костыль.

– Знаешь ли ты, что такое книга? – спросил он с сокрушением в голосе.

Я так понял, что это такой вопрос, на который отвечать вовсе не обязательно.

– Нет, откуда ты знаешь, дитя сиротского времени… Это мир. Мир в бумаге, спрятанный в знаках. Он живет во всех тех, кто эту книгу прочитал. Вот здесь…

Грамотей постучал себя по виску.

– Когда случилась война, сгорел не только наш мир, – сказал грамотей. – С ним сгорели сотни и тысячи других миров. Те, что были созданы нами. Книги пылали вместе с взорванными городами. Книги горели на веселых площадях вместе со своими авторами, теплились в стынущих печках черной зимы. Их рвал жгучий паленый ветер и смывала вода потопа. Мы меняли их на гнилой горох и на картофельную брагу, мы затыкали ими щели в наших жилищах, чтобы спастись от холода. Мы перестали их читать, Старый Ник был доволен…

Грамотей захлебнулся, снял с приступка чайник, налил в кружку, стал пить. Рука у него тряслась, и чай много проливался на пол.

– Да, мы перестали их читать, – повторил грамотей. – Наверное, это разгневало Создателя больше всего, да… На нас он давно махнул рукой, мы уже утратили последний образ, яростный огонь творения остыл в наших душах, превратился в золу и прах… Мы стали безнадежны и безжалостны, и Он уже не смотрел в нашу сторону. Но вот ирония – наши книги… наши дети оказались гораздо лучше нас. Они были велики и прекрасны и чисты, и именно поэтому мир держался…

Грамотей поперхнулся, откашлялся и сообщил мне зачем-то шепотом:

– Думаю, мир держался только поэтому. Ангелы собирались по правую руку Его, и Он читал им. То, что придумали мы. И ангелы смеялись и плакали, и Он смеялся и плакал вместе с ними. Никто во Вселенной не мог так, никто и нигде! Ни в бушующем пламени Асгарда, ни в мрачных норах Йотунхейма, нигде, только и только здесь. И мир устоял, уцепившись за трех праведников…

Грамотей хотел показать мне три пальца, но поскольку пальцы у него были сломаны, показал он мне всего лишь дулю.

– Но когда мы стали жечь и забывать своих детей, Его терпение истощилось… Это правильно, это все правильно, нет хуже отца, предавшего своего ребенка… а как пролог всегда смерть, смерть, смерть…

Грамотей замолчал. Я думал. Он сказал слишком много, и я мало что понял. На него, видимо, напала разговорчивость.

Потом грамотей посмотрел на свои кривые пальцы.

– Война длилась семнадцать минут, – сказал он. – Семнадцать минут… За это время атлантам, держащим небо, сломали хребет и выжгли глаза, и небо рухнуло на землю, и наступила зима. Она продолжалась почти тридцать лет… Великанская зима, во время которой замолчали все. Не игралась музыка, не писались книги, только с неба падал черный пепел, и выли волки, и ведьмы, поднявшиеся из топей, сеяли и сеяли по земле жгучую спорынью. На тридцать первый год был написан «Мост через белые волосы». И пепел перестал падать. И солнце впервые взглянуло на землю за многие годы.

– И кто же ее написал? – спросил я. – Эту книжку?

– Он был из старых, – ответил грамотей. – Его настоящего имени мы не знаем, а книгу свою он не подписал… Тогда же он собрал вокруг себя тридцать трех первых. Так возник Союз.

Я слушал. Грамотей рассказывал:

– Он был не просто творчески состоятелен. Он был силен. Он мог налить в бутылку грязной воды из ближайшей лужи, поставить эту воду на стол и сочинить миниатюру. И когда он ставил в своей миниатюре последнюю точку, яд в бутылке распадался, активная грязь оседала на дно, а сама вода приобретала чистоту и пригодность для питья. Он писал повесть, и на следующую весну река уступала в сторону, пробивая иное русло и открывая плодородные отмели. И он научил этому остальных. Он научил. Он им говорил – и они запоминали. Что там, за вратами райского сада, все еще жив единорог…

Грамотей улыбнулся, закрыл глаза.

– Знаешь ли ты, что такое море? – спросил он. – Они еще остались, далеко-далеко в сторону запада. Но если идти, то можно дойти. Это вода и соль. Много воды, много соли, и если войти в этот рассол, то почувствуешь, ты же знаток соли. Ты почувствуешь, как растворяешься в нем, как в книге…

 

Он вздохнул.

– Союз существует до сих пор? – спросил я.

– Союз? – переспросил грамотей. – Да. Кое-кто еще остался, некоторые еще живы…. раньше выполнялся план, я тебе говорил… надо было умножать количество Слова в этом мире, сочинять книги взамен старых, великие книги, они… они как соль, ты же солевар, ты знаешь. Для чего нужна соль?

– Для придания вкуса и отпугивания волков, – ответил я.

– Точно, – сказал грамотей. – Это ты очень точно сказал, для придания вкуса и отпугивания волков. Книги нужны для того же самого. Погода, вкус и волки… Без соли мир утратил бы цвет и его быстро разорвали бы звери. А мы хотели, чтобы мир стал прежним…

– Но мир как-то не восстановился, – отметил я. – Или это – восстановился?

– Ты прав, – кивнул грамотей. – Ты прав и остроумен, это редкие качества. Твой отец тоже был солеваром?

– Да. И отец, и дед. У нас все в семье варили соль, я знаю секреты…

– Достойная профессия. Мир так и не поднялся, тут ты прав, – сказал грамотей. – Падение было слишком глубоким, а мы переоценили свои силы… Слишком переоценили. Мы оказались слабы, не ловцы, совсем не ловцы…

– Понятно.

– Нет, тебе не понятно, чтобы понять это, надо потратить годы. Видишь ли, мир сдвигают лишь действительно великие книги… Знаешь, есть такая легенда, я расскажу…

Грамотей вернулся к столу, сел, накинул на плечи тулуп, а я хотел услышать легенду, но он почему-то так ее и не рассказал.

– У меня нет книги, – вдруг признался он. – Я ее начал, конечно, начал… У меня сложился сюжет, я проработал концепцию, у меня была сверхидея, я продумал образный строй персонажей, начал писать… но потом… Потом выяснилось, что я очень хорошо отписываю зубы.

– Это как?

Грамотей улыбнулся, у него самого зубы были не лучшего качества.

– Кто-то умеет хорошо смешить, кто-то заговаривать погоду или поднимать из глубины рыбу, а я зубы отписывал. Один раз отписал – заплатили, другой раз – еще лучше заплатили, ну, я и пошел по дорогам. Хорошо тогда жил, сытно, зубы-то у всех болят. А я приду в деревню, сяду в середине – и зазываю. Люди собираются, рассказывают про зубы и локтевые суставы, а я их отписываю. Тучные были времена, можно было за зуб получить целое яйцо…

Грамотей закрыл глаза, видимо, вспоминая. А я яиц вообще никогда, между прочим, не пробовал, слышал только, что они вкусные и питательные.

– А потом?

– А потом я устал. Потом стало получаться все хуже, и уже не каждый зуб я мог успокоить. Потом у меня стали распухать колени, а еще потом и пальцы. Знаешь, как тяжело сочинять, когда твои пальцы похожи на еловые шишки? Когда твои суставы грызет и выворачивает, словно их каждую секунду пилят и жгут…

Грамотей поглядел на пальцы.

– А еще постоянно хочется есть, – сказал он. – Я не заметил, как прошло время… Пока я лечил зубы и избавлял от мозолей землепашцев, минули годы. На моих глазах выросли новые леса и обмелели старые реки. Да-да, годы. И вот в один прекрасный день я вспомнил о книге и решил ее закончить. У меня имелись запасы, я сумел скопить кое-что за годы великого пустословия. Я пришел в одну деревню и купил баню на окраине, чтобы жить в ней и работать…

Я слушал.

– У меня было все, что нужно. Бумага, еда, чернила, покой. Я просидел в этой бане три года и так ничего и не написал. Всю почти бумагу извел, ослеп от лучин, поседел… Ничего не вышло. Книга так и не взлетела. Тогда я ее сжег.

– Книгу?

– Книга не получилась, я же говорю. Баню сжег. Книга… Книга, да…

Грамотей усмехнулся, вспоминая свое грамотейское прошлое.

– Знаешь, это все равно были самые счастливые годы в моей жизни, – сказал он. – Я каждое утро ходил к роднику, а в обед отдыхал под тремя березами. Вот так.

– А дальше?

– Дальше… Дальше хуже. Я решил пройти по старым местам, снова поотписывать зубы. Но зубы совсем перестали получаться, поэтому я теперь не отписывал, а подписывал. Знаешь, многие перед смертью хотят, чтобы на могильном камне имелось имя…

Я, как всегда, не понял. У нас безо всяких камней, ровная земля, чтобы волки ничего не подозревали.

– Это вы тут в невежестве погрязли, а в культурных местах любят, чтобы культурно было. Если человек умер и осталось от него, что хоронить, то не просто так его закапывают, а под именем. На доске вырезается, значит, имя, и эта доска втыкается в могилу. А те, кто побогаче, на камне имя хотят иметь. Вот я и писал.

– Надгробные надписи?

– Да. Людей всегда много мрет. И даже тот, кто прожил безымянным, после смерти хочет получить имя. Жил какой-нибудь Прыщ, или Чукля, или Протя, а как в могилу вступил, так сразу то Серафим, то Александр. Родственники особенно такое любят, чтобы не Протя, а Александр. Вот я этим и занимался. Удобно, и доход есть. Потом, конечно, побили.

– Кто? Мужики опять? Или другие грамотеи?

Грамотей рассмеялся:

– Не, не другие… Графоманы. Графоманы побили. Есть такие… Буквы знают, а в слова их составлять не способны. Читать ведь все равно никто не умеет, вот они и пользуются невежеством, лепят и лепят…

Грамотей хотел плюнуть, но сдержался, стал дальше рассказывать:

– Вот я на такого и нарвался. Он тоже могилы подписывал, только не по-человечески, а как придется. Людям говорит, что там написано «Аскольд Сапрыкин», а сам просто букв накидает, вот вроде как «Кваомджгм Вурадидш». Я его и уличил. А у него, графомана того, друзья были, такие же графоманы. Помню, хорошо меня тогда обломали…

Он поморщился и хрустнул шеей. Разговорился грамотей, к чему бы?

– Сказали, если еще на их территорию сунусь – и вовсе убьют. Вот и пришлось к вам на север подаваться. Хотелось еще немного пожить. Думал, пока буду переписывать погоду, будут кормить. А погода сам знаешь как, сегодня дождь, завтра солнце… Думал, проскочу… Но не повезло. Хотя, с другой стороны, зиму продержался. Так что я был прав отчасти.

Пришла матушка, грамотей замолчал и убрался в запечье. Проснулся Тощан, сначала кашлял, потом будил грамотея, требовал про выхухоль Виолетту, грамотей рассказывал про Виолетту.

Спал я в ту ночь беспокойно. По крыше тянула метель, подвывала в щели. Мне казалось, что это волки, хотя волков зимой не бывает, зимой они в норах. Я закутывался в тулуп и прижимался к трубе. В зиме мало хорошего, пожалуй, единственное, что мне в ней нравится, это вечера у трубы. За стеной стужа, мороз и ветер и тьма, а дома хорошо, тепло и можно дождаться, пока все уснут, спуститься с печи, достать чугунок и объесть спекшуюся по краям кашу. Летом комары и мать не томит кашу в печи, а просто заваривает крутым кипятком, в такой каше корочек не образуется.

А еще зимой можно копать дороги. В Высольках всегда выпадает много снега, так что выбираться из дома трудно. Но можно прокопать тропы. Это интересно, и время проходит быстрее, так что все копают. Тропы копают, а в гости не ходят, зимой все злые, никто друг друга видеть не хочет.

А можно плести корзины. У нас часто корзинными делами занимаются, летом заготавливают кору, зимой плетут. Лапти еще плетут, потом в Кологриве меняют. Но я не корзинщик, я солевар и плести не люблю.

Ложки вырезать еще можно, или матрешки, или баклуши, или фляги. Бочки. А вообще зима долгое время, и, если ее подгонять, она становится еще длиннее. Гораздо длиннее.

После того раза, ну, когда грамотей увидел, как я взял золотое перо, он на некоторое время перестал заниматься своими писчебумажными делами и проводил все время перед печкой. Он взял на себя обязанности истопника, и каждый день теперь топил печь, видимо, это не противоречило его грамотейским устоям. Сидел, смотрел на огонь, так что даже лицо от этого загорело.

Я все хотел его спросить про «А», но почему-то не спрашивал.

Зима тянулась, как всегда, долго и безнадежно скучно. Хвост не казался. У них, у Хвостовых, с валенками обстояли сложности, поэтому они ходили по очереди. В эту зиму до Хвоста очередь пока не доходила. Может, болел.

А в начале декабря грамотей очнулся от оцепенения и снова занялся своей писаниной. Но толком у него ничего не получалось, кажется. Он просиживал целые дни за столом, писал, писал в своих березовых тетрадках, однако потом, когда мы уже ложились спать, все написанное кидал в печку, я слышал, как трещала в ней береста.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru