Черт возьми, они даже целоваться не умели как следует! Их соски не умели откликаться на прикосновения мужских губ, их руки боялись опуститься к мужскому паху, их ноги сводило судорогой предубеждения, и даже когда они делали над собой волевое усилие и разжимали ноги в ту позу готовности, которую многократно видели на похабных рисунках в школьных туалетах, – даже тогда их тело еще не было ни ложем страсти, ни хотя бы желания, а только – ложем страха.
Но Рубинчик был поэтом соития, терпеливым и виртуозным.
– Подожди! При чем тут ноги? Ты видишь эту ночь за окном? Это не звезды, нет. Это решето вечности. Семнадцать лет твоей жизни утекли через это решето навсегда. Их нет. Они истаяли в космосе. Что осталось от них в тебе? Ничего. Потому что ты не жила еще. Ты дышала – да. Ты ела, пила, что-то учила. Су-ще-ство-ва-ла. И только. А сейчас ты начинаешь жить. После этой ночи ни одна твоя ночь уже не утечет от тебя в никуда. Они будут все твои. Ты слышишь – твое тело наполняется солнечной силой. От каждого прикосновения к тебе этим ключом жизни все в тебе оживает – и спина… и живот… Посмотри на него. Не стесняйся. Возьми его в руки. Только не сжимай так сильно. Нежней. Ты знаешь, почему купола всех церквей и мечетей именно такой формы? Потому что это вершина божественной гармонии! А теперь приложи его к своей груди – сама. Да, милая, так. Ты чувствуешь? Твой сосок растет ему навстречу…
Он не шел ниже. Даже когда ее спина уже аркой изгибалась навстречу ему, и ее живот начинал пульсировать от первых приливов желания, и тяжелело дыхание, и губы открывались, – он не спешил. Наоборот, он отнимал свой ключ жизни от ее тела и нес его к ее губам. Это был один из самых критических моментов операции. Взращенные в советском невежественно-брезгливом пуританстве, все сто процентов юных русских женщин считают мужской половой орган таким же грязным, как их общественные туалеты. Прикоснуться к нему, а уж тем более взять его губами кажется им немыслимым унижением. Ведь хуже нет в России оскорбления, чем сказать о женщине: «Я имел ее в рот!» И такое же презрительное отвращение испытывает русский мужчина к женскому влагалищу. «Даже если когда-нибудь, – думал Рубинчик, – в двадцать третьем веке, в России будут делать эротические фильмы, невозможно представить, чтобы и в таком фильме русский мужчина поцеловал женщину меж ее ног…»
Но Рубинчик легко ломал этот дикий российский предрассудок. Он возносил свой гордый ключ жизни, напряженный и увитый набухшими венами, по груди своей наложницы к ее к подбородку и губам – возносил медленно и торжественно, как приз, как божественный жезл…
Чаще всего она в ужасе закрывала глаза.
Он не настаивал, нет. Он брал ее лицо двумя руками и говорил тихо и нежно:
– Посмотри на меня!
Она открывала глаза. И всегда в них было одно и то же – покорность и готовность впустить его в теплую глубину своей души и тела и тайный ужас перед тем, как это произойдет. Нет, и еще что-то – нечто более древнее, какой-то иной, мистический ужас подневольной и завороженной жертвы…
Но Рубинчику было недосуг, да он и не пытался разгадать тайну этого страха. Зато он давал этой диве возможность заглянуть в его душу.
– Это не стыдно, милая! Посмотри мне в глаза! Нет ничего стыдного в нашем теле. Ни в твоем, ни в моем. Все сделано Богом из одной крови и одной плоти. И все одинаково прекрасно на вкус. Смотри…
И он начинал целовать ее тело сверху вниз, медленно опускаясь губами и языком по ее груди и животу, все ниже и ниже, к тонким завиткам ее пуха на лобке. А затем он мягким, но властным движением ладоней разводил ее колени. Тут, в этой лощине, находилась главная западня его жизни, тут, под пухом этих шелковых зарослей, укрывался тот магический магнит, чью неземную силу Рубинчик испытал лишь раз, давным-давно, на берегу древнего Итиля, но который с тех пор властно вырывает его из Москвы и тащит по российской грязи и снегам, через тайгу и тундру на поиски очередной русской дивы.
Осторожно, как минер или тигролов, Рубинчик приближал свое лицо к этой маленькой нежной роще и подбородком раздвигал ее спутанные лианы.
Сухие, закрытые и еще спящие губы невинного девичьего бутона представали перед его пытливым взглядом, и не было, казалось, никакой мистики в этих бледно-розовых створках, как на вид нет никакой мистики в простой раковине-жемчужнице.
Но Рубинчика не могли обмануть эти уловки природы. Не дыша, страшась и одновременно жаждая этого опасного чуда, он сначала губами, а потом языком касался этих бледно-розовых створок.
Одно это прикосновение вызывало девичий шок. Не сексуальный, нет – культурный. Пытаясь избавить Рубинчика от ненужного, как они считали, унижения, они всегда в этот миг хватали руками его голову и пытались отстранить, вынуть ее из собственных чресел. Но Рубинчик перехватывал их руки своими руками и сжимал изо всех сил, запрещая им любое движение.
Конечно, он знал, что они дадут ему и без этого.
Он мог в любую минуту разломить локтями их ноги и войти в их тело, одним ударом прорвав сухоту их девственных губ, судорожно сжатые мускулы устья и тонкую пленку там, внутри. Собственно говоря, в силу своего невежества они ничего иного от него и не ждали, хотя именно это они могли получить в любой подворотне без всякого Рубинчика.
Но ведь не в этом была его миссия и магия этой ночи!
Учитель, Просветитель, Наставник и Первый Мужчина – даже эти простые титулы наполняли его сексуальное вожделение еще одним качеством, еще одной гранью изыска. А помимо этого… да, помимо этого, он ждал от этой ночи еще чего-то – невероятного, сверхобычного, почти сатанинского, что довелось ему испытать только там, на берегу Итиля…
Сжав руками запястья тонких девичьих рук, он продолжал нежно, в одно касание, целовать еще сухие и спящие губы девичьего бутона. Этот бутон всегда напоминал ему заспавшегося ребенка, навернувшего на себя теплое байковое одеяло, которое Рубинчику предстояло развернуть языком и губами. И он приступал к этому процессу с тем ликованием, с каким его трехлетний сын разворачивал обертку шоколадной конфеты. Заострив язык, он медленно, как в рапиде, раздвигал эти оживающие лепестки. Он знал, что в ее подсознании этот маленький бутон начинал увеличиваться, гипертрофироваться, вырастать до гигантских размеров. По силе вожделения это было несопоставимо с любым ее прежним девичьим томлением или безотчетными позывами ее юного тела к мастурбации. Сейчас в ее разгоряченном мозгу ее маленькая лагуна превращалась в отдельное тело, в жадного зверя и в один гигантский рот, алчущий новых прикосновений, поцелуев, ласк, слюны. Так пустыня, высыхающая от многолетней засухи, корчится от жажды и нетерпеливо открывает свои пересохшие поры первым же тучам, наплывающим к ней с горизонта.
Но чудо, которого ждал Рубинчик и которое он хотел взрастить, как опытный садовник взращивает редкий экзотический цветок, – это чудо нельзя было ни торопить, ни перегреть своей лаской. Нет, теперь нужно было дать этому чуду возможность прорасти самому, как зерну, проснувшемуся от весеннего дождя. И в тот момент, когда язык и губы Рубинчика начинали ощущать увлажнение ее нижних губ и нащупывали вверху их складок крохотный узелок-жемчужину, Рубинчик останавливал себя. Своим примером он сломал первый барьер – отношение к половому органу как к чему-то грязному и стыдному, что немыслимо тронуть губами, и теперь он снова возносил свой ключ жизни к лицу юной дивы. И еще не было случая, чтобы на этот раз она отвергла его, сомкнула губы или отвернулась. Наоборот, порывисто схватив его руками и губами, как пионерский горн, она показывала Рубинчику, что урок усвоен, что можно идти дальше, дальше…
Однако он и тут не давал воли девичьей самодеятельности. Он отнимал свой волшебный ключ жизни от ее губ и приказывал жестким тоном владыки и господина:
– Без зубов! Нежней и глубже!
Да, теперь он не выбирал выражений и не обращал внимания на испуганные глаза, горящие в темноте, как у маленького зверька. Она должна усвоить терминологию вместе с процессом.
– Только медленно, не спеша! И играть языком! Играть, как на флейте! Вот так, да!
Он знал, что в ее подсознании нижние и верхние ее губы уже соединились в единого монстра, способного поглотить все его тело и душу, но еще дальше, на периферии ее сознания все равно бьется, замирая от ужаса и ликования, последняя нетерпеливая мысль: «Ну когда же? Когда? Я сделаю все, что прикажешь, только и ты быстрей сделай то, главное!» И даже не мыслью это было в них, а сутью и главной задачей их пребывания на земле: стать женщиной. Это записано в их генетическом коде, в подкорке их мозга и в каждой клетке их тела. Дары Господни неотторжимы!
Однако Рубинчик оттягивал этот главный момент. Эта оттяжка стоила ему здоровья, поскольку он должен был усилием воли укротить бушующее в его гениталиях давление. Но он шел на эту пытку сознательно, как на жертву ради возвышенной цели. Он приказывал себе отключиться, терпеть, ждать! Ее сознание уже смято жаждой соития, и она уже отдалась этому потоку, открылась ему и поплыла в нем, и вожделение крутит ее, и она получает кайф от всего – от вкуса его плоти, оттого, что – наконец, после стольких лет ожидания! – держит в руках этот живой и горячий ключ жизни, и даже от того, что дышит его запахом! Теперь и не видя ее в темноте, Рубинчик ощущал, что ее язык и губы выполняют его приказ не из страха, не вынужденно, а – с ликованием! Так юный музыкант, который подневольно, по принуждению родителей выучил первую мелодию, вдруг начинает испытывать удовольствие от своей игры – ликуя и гордясь, он играет ее снова и снова, все громче, быстрее, артистичнее, выделяя нюансы, переходы, окраску тембром и уже не желая выпускать изо рта эту волшебную флейту.
Именно эта восторженная беглость языка и губ новой ученицы, ее жадное, захлебывающееся упоение от поглощения его плоти говорили Рубинчику, что – все, это состоялось, чувственность проснулась в этом сосуде, Женщина родилась в нескладном ребенке, самка ожила в девственном теле, огонь возгорелся в лампаде.
А теперь – к делу!
Он погружал свою руку в меховую опушку ее лобка и начинал готовить плацдарм. Медленно, еще медленней, только двумя пальцами… А когда ее ноги уже сами, в диком позыве упирались ступнями в матрас и аркой вздымали ее тело навстречу его пальцам, а ее рот, и губы, и язык уже не просто лизали и сосали, а сжирали его, захлебываясь собственной слюной, – в этот момент Рубинчик, уже и сам захваченный потоком вожделения, заставлял себя дотянуться до ночника и включить свет.
Нет, она не реагировала на это, она даже не видела этого света. Потому что жила уже не в мире наружного сознания, а, как морская медуза, только внутри себя – своей чувственностью и своей жаждой соития.
Однако Рубинчик не знал пощады. Он возвращал свою ученицу в реальный мир, отнимая от ее губ свой горделивый ключ жизни, и подносил к ним новый бокал вина. Она открывала глаза, и дикие, шальные, ничего не видящие зрачки выкатывались к нему из-под надбровных дуг, выкатывались словно из другого мира и смотрели на него с вопросом, мольбой и нетерпением.
– Сейчас ты станешь женщиной. Сейчас, – успокаивал он. – Просто я хочу, чтоб ты видела это своими глазами. Выпей вина…
Ее тело еще пульсировало внизу, но она послушно делала один или два судорожных глотка, а потом откидывалась головой на подушку, готовая на все и даже, наверно, досадуя на него за то, что он уже не сделал это – пока она была там, по другую черту, за пределами сознания.
Рубинчик, однако, не сожалел о такой упущенной возможности. Женщина в постели, как хорошая проза, требует неспешности. А мужчина именно в сексе приближается к истинному творчеству – сотворению Жизни. Бог, творя земную жизнь, наверняка испытывал оргазм, ведь никак иначе не объяснить происхождение этого самого высшего в мире наслаждения.
Рубинчик извлекал подушку из-под головы своей ученицы, подкладывал под ее ягодицы и начинал языком вылизывать ее ушные раковины. Это тут же возвращало ее и его самого в прежнюю пучину вожделения, в самый круговорот чувственности.
И тогда он возносил над ее открытыми и горячими чреслами свое темное от застоявшейся крови и напряженное до дрожи копье и медленно, снова медленно, крошечными ступенями начинал погружать его жаркий наконечник в тесную, влажную, розовую расщелину, с каждым шажком все раздвигая и раздвигая нежно-мускулистое устье – до тех пор, пока не упирался в неясную, слепую преграду.
Это был святой и милый его душе момент.
Теперь он извлекал свое копье на всю его длину, отжимался на руках и смотрел на распростертое под ним тело.
Так всадник поднимается в стременах, чтобы вложить в удар копья весь свой вес и всю силу размаха.
Бесконечная белая река женской плоти струилась под ним на скрипучей гостиничной кровати. Двумя скифскими курганами вздымалась на этой реке грудь с темными маяками островерхих сосков. Две распахнутые руки отлетали бессильными потоками. Длинная половецкая шея тянулась к подбородку запрокинутой головы. А за ней, дальше, падал с кровати безвольный водопад густых русых тонких волос.
Рубинчик смотрел на это тело с нежностью, с умилением, с любовью. Здесь была его Родина, его Россия. Тридцать лет назад она била его, мальчишку, до крови, обзывала «жидом», валила на землю, заламывала руки, мазала губы салом и заставляла жрать это сало вместе с землей и пылью. Двадцать лет назад она срезала его на вступительных экзаменах в Московском, Ленинградском и других университетах только за то, что в пятой графе его паспорта значится короткое слово «еврей», и мотала его по солдатским казармам и рабочим общагам. Но он прорвался! И теперь она, эта же Россия, принадлежала ему вся – всей своей плотью, реками, лесами и птицами, поющими в ее туманных садах. И – своей упругой шеей, потемневшими сосками белой груди, трепетной впадиной живота, доверчиво распахнутыми объятиями чресел.
Он любил ее в эту минуту. Он любил эту русскую землю так полно и нежно, как ни один русский, как может любить землю только человек, чудом выплывший к берегу из морских штормов, или как любит свой дом ребенок, переживший побои в доме злобной мачехи…
Он делал глубокий вдох и без излишней резкости, но мощно и решительно входил в ее родное и прекрасное тело.
Тепло ее крови, тихий стон, слезы боли и кайфа, первая несказанная истома от поглощения его ключа жизни и сжатия его девственными мускулами, и почти тут же, через минуту, – бешеные конвульсии ее тела наполняли его радостью. Наконец ее тело дождалось главного, ради чего оно росло и зрело все годы своей юной жизни! Оно дождалось соития с полярной плотью и там, внутри, в глубине своей, салютовало этому соитию гейзерами нежности и влаги, собранной за всю предыдущую жизнь.
Ощущение этих горячих и бурных фонтанов защемляло душу Рубинчика божественным, неземным наслаждением. Тонкие руки обнимали его шею и сжимали судорожно и благодарно, не давая шевельнуться; ее губы впивались в его губы до боли; ее ноги замком обхватывали его ноги; а ее трепещущий лобок следовал за ним, не позволяя ему вынуть себя из ее глубин даже на микрон.
Так капкан зажимает живую добычу, так ножны обхватывают смертельно-живительный клинок.
В этот миг Рубинчик всегда завидовал им. Какие космические ливни сотрясают их плоть! Какие молнии пронизывают! В какие пропасти падают они в момент оргазма! Он видел и понимал, что ни один мужчина, даже самый сладострастный, не может испытать и десятой доли тех божественных мук наслаждения, которые приходят в такие минуты к женщинам. Но он испытывал гордость и радость быть курьером, поставщиком этого Божьего дара, который он держал сейчас в женском теле на копье своей плоти. Бог послал им дикие муки родовых схваток, неведомые мужчинам, и Бог – через него, Рубинчика! – воздавал им за эти муки такой силой наслаждения, которую не дано испытать мужским особям. Рубинчик испытывал наслаждение дарить наслаждение, он чувствовал себя в это время и.о. – исполняющим обязанности – Всевластного Бога и старался продлить свое пребывание в этой роли так долго, как только мог. Осиротев в бомбежках 41-го года, когда ему было всего три или четыре месяца, он видел смерть в течение всей войны – в поездах, в голодающих сиротских домах, на горящих волжских баржах с детьми и орущими воспитательницами. И это сделало для него смерть не отдаленным и абстрактным будущим, а такой же реальной, ежеминутной возможностью, как постельное наслаждение. Они – смерть и наслаждение – приближались друг к другу в его сознании, почти смыкались – не зря в момент оргазма все живое, от человека до лесного зверя, испытывает странную, захватывающую, кружащую голову близость смерти. «Эту радость-Смерть, – думал Рубинчик, – может дать только Бог, но мужчина может подвести женщину почти вплотную к этой роковой и восхитительной пропасти экстаза». И он вкладывал все свои силы и талант в это искусство. Ради продления своей роли посланника Бога, ради удержания накала вожделения он умудрялся даже в самые святые и сладостные минуты первовхождения не терять голову и не иссякнуть, а извлечь свое орудие из замка женской плоти – извлечь на микрон.
Извлечь и вернуть…
Выйти и войти…
Сначала – на чуть-чуть…
А потом – чуть больше…
А потом – еще шире, мощней…
Иноходью…
Рысью…
И наконец вскачь! До хрипа! До крика!.
Как копыта, стучали пружины кровати!
Белое тело половецкой невольницы выло по-волчьи – но уже не от боли, нет!
Она уже не ощущала боли, потому что пламя ее вожделения работало как наркоз, как веселящий газ.
В живом синхрофазотроне ее пульсирующего тела их русско-еврейская эротическая полярность разряжалась бурными потоками сексуальной энергии и поила их обоих новым томлением и такой дикой жаждой нового соития, какая неизвестна мужчинам и женщинам одной национальности.
Рубинчик скручивал тело своей русской пленницы в кольцо и спираль, он разламывал ей ноги до шпагата – она доверяла ему во всем, слушалась каждого приказа и была уже той ученицей, которая сама тянет руку, чтобы ее вызвали к доске. Зверея от экстаза, она перехватывала инициативу, ускоряла ритм до галопа, билась головой из стороны в сторону, хлестала воздух гривой волос, хватала руками спинку кровати, скрипела зубами, истекала слезами восторга, извергалась жаркими и клейкими фейерверками, опадала, как мертвая, и снова взлетала аркой, и ее рот находил и обсасывал его пальцы, прихватывая их острыми звериными укусами, а ее ноги взлетали на его ягодицы, спину, плечи. Что-то, какое-то подсознательное чутье, какой-то интуитивный биологический манометр, говорило ей, что только с ним – евреем! жидом! – возможна такая полная, такая почти враждебная половая полярность, при которой столкновения разнополярных потоков их сексуальной энергии достигают мощности ядерных взрывов. И она отдавалась этим разрядам всей своей плотью и кровью, и ее тело своей собственной плотской памятью запоминало каждый миг этого наслаждения.
После каждого ее оргазма, когда она, обмирая, падала и затихала на его груди, Рубинчик чувствовал себя Паганини или Рихтером, только что блистательно сыгравшим сложнейшую симфонию. В ночной сибирской тишине ему даже слышались беззвучные аплодисменты православных и еврейских ангелов и крики «бис!». И он не вредничал и не заставлял себя долго просить, а, тихо шевельнув своими чреслами и сам изумляясь, откуда у него взялись новые силы, неведомые при его общении с еврейской женой, играл на «бис» – сначала в миноре, но уже через минуту переходя к мощным мажорным аккордам и к настоящему крещендо.
Позже, перед тем как отпустить себя, Рубинчик, из последних сил контролируя ситуацию, снова отжимался на своих волосатых руках и с нежной улыбкой смотрел на новорожденную русскую Женщину. Он гордился собой. Пожар чувственности уже пылал в этом камине на полную мощь и сам, без его помощи, уже выбрасывал жаркие протуберанцы страсти. Не в силах дотянуться до губ Рубинчика, она лизала языком волосы на его груди, прикусывала зубами его плечи и вонзала свои ногти в его спину и голову.
Он смотрел на нее и знал, что теперь она сделает все, что он повелит, и будет выполнять его приказы не из мистической завороженности, как вначале, а с ликованием новообращенной служительницы Бога. Да, лежа под ним на спине, на боку, на животе, на локтях и коленях или взлетая над ним скифской амазонкой, она, эта русская дива, будет всегда видеть в нем Бога. В нем, в Рубинчике. И к утру, когда она истечет, как ей будет казаться, уже абсолютно всеми соками своего тела и когда ее тело станет прозрачным, невесомым и падающим в свободном, как в космосе, падении, – в это время, при рассветной прохладе, вползающей в просветлевшее окно, она даже в самых потаенных уголках своего сознания будет молиться на него и нежить в себе его образ, как в двенадцатом веке женщины поклонялись чувственно-эротическому культу Христа.
В свете сиреневого русского рассвета он поднимал ее удивительно легкую голову на свои колени и гладил, гладил, гладил ее тонкие русые волосы. А она, бессильная, безмолвная и легкая, как ангел, тихо, не открывая своих половецких глаз, начинала вылизывать его опавшую плоть, отлетая в сон, в забытье, в детство, в младенчество, где она такими же сытыми губами подбирала, перед тем как уснуть, последние капли молока из соска своей матери.
Но даже гладя и любовно нянча эту новую русскую диву, Рубинчик уже знал, что того мистического, колдовского, сатанинского чуда, в поисках которого мотался он в командировках по этой гигантской стране, – этого чуда не случилось и здесь. Вернувшись из командировки в Москву, в редакцию «Рабочей газеты», он подходил в своем кабинете, который делил еще с тремя собкорами, к огромной настенной карте Советского Союза, находил на этой карте место, где он только что зажег очередной маяк женственности, и вставлял в эту точку новую красную кнопку-флажок. За десять лет его работы разъездным корреспондентом «Рабочей газеты» таких флажков на этой карте было уже больше сотни, но странного чуда, которое он испытал лишь однажды, в юности, в пионерском лагере «Спутник», – этого чуда не было нигде. И значит, через две-три недели он опять рванет в дорогу. Вот только – куда?
Он не знал, однако, что с недавних пор совсем в другом кабинете – с окном на площадь Дзержинского – кто-то на такой же карте тоже отмечает маршруты его поездок и зажженные им в России «маяки».
Этим человеком был Олег Дмитриевич Барский, полковник КГБ.