Моей племяннице Асе
Некоторые люди считают, что быть взрослым это серьезное дело. И что все взрослые должны быть очень важными и серьезными. А если, говорят, ты несерьезный, то ты еще не взрослый и не очень-то важный человек.
Это совершенно не так!
Я лично знаю несколько очень взрослых и в то же время очень несерьезных личностей. Например, мой друг писатель Григорий Остер. Он такой серьезный – я никогда не видел, чтобы он улыбался, шутил или вытворял какие-то озорства. Но почитайте, какие он дает советы! Разве серьезный человек может давать людям такие несерьезные советы?!
А художник Дмитрий Трубин, который оформил эту книжку? Он, такой большой и взрослый, целыми днями чем занимается? Рисует каких-то говорящих тараканов, поющих ослов, ворчащих попугаев и суровых мышек.
Теперь поговорим о детях. Почему-то считается, что среди детей нет серьезных личностей. Заблуждение! Возьмите моего сына Антона. Ему всего восемь лет, но более серьезного человека я в жизни не встречал. Он наотрез отказывается понимать мои шутки. Стоит мне пошутить на его счет, как он тут же обижается и говорит: «Папа, это плохая шутка!».
Я очень хочу, чтобы все это как-то изменилось. Чтобы очень серьезные дети чаще шутили, а несерьезные взрослые все-таки взялись за ум. И вот для таких людей – серьезных детей и несерьезных взрослых – я написал свои очень серьезные несерьезные рассказы.
Желаю приятного чтения,
Эдуард Тополь
Да, у меня была кошка с именем и фамилией – Джина Лоллобриджида. Слушайте, как было дело.
Я много лет жил в деревне под Москвой, в Доме творчества «Болшево». Дом творчества – это такой санаторий для писателей, где можно целый день ничего не делать, а когда уже совсем делать нечего, то можно сочинять киносценарии, книжки или пьесы для театра. Но я это шучу, конечно, у меня там была комната в деревянном домике-коттедже, и в этой комнате я с утра стучал на машинке, сочинял кино, а потом, когда уже ничего не сочинялось, я уходил гулять в лес или на речку. И вот однажды зимой, в декабре, кажется, когда уже были сильные морозы и снег, мы пошли с одной артисткой, Тамарой Носовой, – очень смешной артисткой, – так вот, мы пошли с ней погулять, подышать воздухом. До леса мы не дошли, замерзли, повернули обратно. Идем по деревенской болшевской улице и видим – на белом снегу кусочек черного угля шевелится. Небольшой такой кусочек, может быть, меньше, чем мой кулак. И – шевелится. Станет на лапки, сделает несколько шагов по наскольженному машинами снегу мостовой, поскользнется и – кувырк, падает.
«Ах, ты, – думаю, – котенок какой глупый! Тебя же машины задавят! Иди-ка сюда!» И – хочу его догнать, сграбастать, но… ничего подобного! Не могу поймать – убегает! На своих крохотуленьких ножках убегает – так бочком, бочком и еще хвостик трубой поднял, понимаешь! Я чуть сам не поскользнулся и не шмякнулся носом в мостовую, когда за ним погнался.
А артистка Носова, конечно, смеется надо мной – тоже мне, говорит, котенка догнать не может!
Совсем я на этого котенка разозлился: «Да ну его, – говорю, – не нужен он мне, я его согреть хотел, а он… Ну и убегай себе, катись!»
И пошел своей дорогой.
Идем мы с Носовой по улице, и я так вкось смотрю – что такое? Догнал нас черный уголек, скользит по льдистой мостовой лапками, а догнал! «Ах, ты!» – думаю, – и – раз, подхватил его под пузико и за пазуху сунул, под дубленку. А дубленка у меня замечательная была, с длинным нестриженым мехом, как тулуп, – ну тепла-ая! Я с ней и на Крайний Север летал, и в Сибирь – нигде не замерзал! И слышу – возится там мой котенок, еще глубже за пазуху прячется, греется. «Ладно, – думаю, – о'кей, грейся». Пришли мы домой, в Дом творчества, я и говорю Носовой:
– Том, а Том, тебе нужен котенок?
– Нет, – говорит, – не нужен. У меня дома собака, боксер.
– А что же мне теперь с ним делать? – говорю. – Не могу же я его выбрасывать, я ведь его уже согрел!
– Конечно, – говорит, – раз согрел – не имеешь права выбрасывать! И вообще, – говорит, – запомни: кого согрел, того не имеешь права выбрасывать, нечестно это, понял?
Делать нечего, пошел я с котенком домой, в свою комнату. Думаю, что мне с ним делать? Сходил на кухню, взял у повара блюдце с молоком, принес в свою комнату, говорю котенку: «Пей». А он не пьет. Я его мордочкой тычу в блюдце с молоком – опять не пьет. «Ах, ты, – думаю, – ну что с ним делать, не понимает, что это молоко, наверно». Намочил я палец в молоке и сунул котенку в рот. А ротик-то у него, Боже мой, крохонький! Стал он мне палец облизывать своим красненьким язычком – мне и смешно, и щекотно…
Так и поселился у меня этот котенок, и я назвал его Уголек. Через несколько дней он уже сам молоко лакал из блюдца и бегал по всей комнате за бумажкой, которую я перед ним на нитке дергал. Толстенький стал, как колобок, и – я забыл вам сказать – очень красивый. Потому что он не весь черный был, а – оказалось – у него очень аккуратный белый галстучек, и все четыре лапки в белых перчаточках, и на лбу – маленькая беленькая звездочка, ну, не звездочка, а такое маленькое беленькое пятнышко, как звездочка. И от этого мордочка сразу казалась такой умненькой, весь котенок в этом белом галстучке и белых перчаточках – такой аккуратный, интеллигентный, что все, кто приходил ко мне в гости, тут же брали его на руки, гладили, рассматривали.
И вот одна гостья – уже не помню кто – так внимательно его рассмотрела, что вдруг говорит:
– А это и не мальчик совсем, а девочка. Кошка это, а не кот.
Ну, стал я думать, как мне ее назвать. Я сразу решил, что у моей кошки должны быть имя и фамилия. Только какие? Было два варианта: или американская артистка Лиза Миннелли, потому что у меня на стенке висел ее портрет, или Джина Лоллобриджида. Но Лиза Миннелли не годилась, потому что Лиза – это русское имя, придет кто-нибудь в гости и обидится, что я ее именем кошку назвал, а во-вторых, все будут думать, что Лиза от слова «лизать» или «лизаться», или даже «подлизываться», а моя кошка совсем даже не была подлизой, а, наоборот, росла очень грациозной, игривой, задиристой и самостоятельной. Даже скажу вам по секрету, что она очень быстро научилась аккуратно ходить в туалет, и у нас с ней на эту тему почти никогда не было скандалов.
Ну, вот и стал я ее называть Джиной Лоллобриджидой. Всю зиму прожила она у меня в комнате, на улицу выходить боялась, только любила сидеть на окне, смотреть, как воробьи скачут. И много у меня с ней было в ту зиму приключений и забавных историй.
Во-первых, она научилась будить меня рано утром. Вообще-то я терпеть не могу рано вставать, я люблю поздно ложиться и поздно вставать, а вот Джина – как раз наоборот. И стала она меня перевоспитывать. Я ей не разрешал у меня на кровати спать, у нее было свое место – в кресле. И вот она займет с вечера кресло и спит себе, а я слушаю радио или книжку читаю и ложусь, конечно, поздно. И поэтому сплю себе утром до завтрака. А Джина – нет. Она выспится, проснется в шесть утра, залезет рядом со мной на тумбочку, где радио стоит и книжки лежат, усядется и смотрит мне в лицо, ждет, когда я начну просыпаться. Хитрющая была – никак не перехитришь. Только-только я шевельну ресницами, она уже понимает: ага, это я уже не сплю, и – прыг с тумбочки на пол. И в обход мою кровать обегает, и шарк – щекочет лапками мою высунутую из-под одеяла ногу. Ну, я как заору: «Джина, отстань!» А ей только того и надо, чтобы я проснулся, – уж она по всей комнате понеслась, как белка: шарах – на окно, шарах – под койку, шарах – по письменному столу, шарах – по моей кровати. Набегается, сядет возле моей кровати близко-близко и смотрит, хитрющая, ждет, погонюсь я за ней, или тапочек в нее брошу, или подушкой запущу. Уж тут радости! Снова, как вьюн, по всей комнате, ну только что не хохочет, не умеют кошки хохотать, а жалко!
Ну, потом я научился так спать, чтоб под утро просыпаться лицом к стенке – чтобы ей моих ресниц не видать было, ага.
И что вы думаете? Как она меня будила? А так: лапкой своей, самой подушечкой чуть-чуть коснется моей щеки и тут же уберет лапку. Вот когда говорят «нежно, как кошка лапой», так это про мою Джину. Я много в жизни нежностей видел, но никто меня никогда так нежно не гладил по щеке рано утром, только два существа – Джина и моя маленькая племянница Ася.
Ну вот, и научила меня Джина рано вставать и зарядку делать. Потому что до завтрака чем мне еще было заняться?
А после завтрака я ей всегда приносил из столовой котлету, или сосиску, или молоко, и садились мы с ней за работу. Я на машинке стучал, а она сквозь окно воробьев считала. Потом, через пару часов, надоест ей воробьев считать и мою машинку слушать, она – прыг на письменный стол, или на плечо мне, или даже на пишущую машинку. Я ее прогоню, а она опять – мол, хватит работать, антракт, давай поиграем во что-нибудь. А во что мне с ней играть? У нее только одна игра была – чтобы я ее ловил, а она от меня убегала. По всей комнате.
Потом стал я ее приучать на улицу выходить. Помню, первый раз открыл двери на улицу, на мороз, и говорю ей: «Хватит дома сидеть, иди погуляй по снегу». А она смотрит то на меня, то на дверь. Потом вышла на крыльцо, понюхала снег, потрогала его лапкой и – шмыг домой. «Ах, ты, – думаю, – неженка какая!» Взял ее на руки, пошел на улицу и посадил ее в сугроб. «Закаляйся!» – говорю. Ох, как она обиделась! Хвост задрала трубой и бегом в дом, спряталась под кровать и целый день там сидела, не хотела со мной общаться, обиделась.
Но все-таки мало-помалу стала она привыкать выходить на улицу. Особенно когда солнечный день выдавался. Я говорил: «Джина, пойдем погуляем», – брал ее на руки и выходил из дома. Отходил от дома на несколько шагов, останавливался на тропе посреди сугробов, ставил ее на снег и ждал, что она делать будет. А она походит вокруг моих ног, понюхает снег, а потом так осторожно пройдется по тропе – сделает шажок и ждет, еще шажок – опять ждет. Мне смешно смотреть на эту трусиху, ка-ак свистну, она – тут же домой наутек. Но день за днем все смелей и смелей становилась моя Джина Лоллобриджида, уже на десять шагов впереди меня идет, потом на двадцать, и скоро я с ней совсем как с собакой гулял. Бывало крикну: «Джина, ко мне!» – и она тут же подбегает, трется возле ног и идет рядом, как верная собачонка. И так разохотилась по снегу гулять, что уже стала со мной в догонялки и ловитки на улице играть. Выпустишь ее, а она – шмыг куда-нибудь в кусты за сугробы, и ищи ее. Или – скок, скок по снегу и на дерево какое-нибудь залезет метра на два и смотрит на меня – погонюсь я за ней или нет, полезу в сугроб или не полезу. И однажды так забаловалась, так разыгралась, что уже не на два метра, а на самый верх дерева вскарабкалась. Я ей снизу кричу: «А ну слезай!» – а она дразнит меня и еще выше лезет. А там ветки тонкие, и я вижу, что ей уже самой страшно, да она на такой тонкой верхушке не может развернуться, вот и лезет все вверх и вверх.
Стал я ее звать – и по-хорошему, и по-плохому, и шапкой в нее кидал, и снежками пробовал, и дерево тряс – ничего не помогает, влезла моя Джина на самую-самую верхушку дерева, раскачивается там, пищит, а слезть не может. Пошел за стремянкой. А смеркалось. Еле-еле я в котельной у кочегаров какую-то стремянку нашел, но короткую – два метра. Приставил к дереву стремянку и полез по веткам, но какое там! Джина ведь на самой-самой верхушке, мне туда не добраться – ветки подо мной обломятся. Уселся я посреди дерева, стал ее звать к себе, говорю: «Джинушка, девочка, ну слезай, пожалуйста, иди сюда «А она висит на макушке дерева, ухватилась всеми четырьмя лапками за ветку – и ни вперед, ни назад, боится с места тронуться. Так я и не смог ее уговорить, слез с дерева и с досады хотел идти домой, думаю, пусть посидит там, сама спустится. И вдруг вижу – огромный кот, ну – о-огромадный, сидит под деревом и смотрит на мою Джину.
– Ах, ты, – говорю, – негодяй! А ну пошел отсюда!
И снежком в него запустил.
А он отошел на несколько метров и опять сел себе в снег и сидит, ждет, когда я домой уйду. Ну, что мне делать? Стал я этого кота прогонять. Отгоню его от дерева, только домой двинусь, смотрю – опять его глаза из-за кустов светятся. Темно ведь уже, ночь скоро. Ну, я чуть не плачу. Зову Джину, а она не слезает, сидит себе там наверху, сжалась в комочек и уже не пищит даже, не мяукает, вообще не отвечает. У меня уже и ноги замерзли, и нос, и вообще надоела мне эта история, но как я ее брошу, если тут рядом этот котище разгуливает?
Ладно, пошел я домой, включил я в своем доме весь свет и еще настольную лампу на окно поставил и направил свет на дерево, где моя Джина сидела, чтобы видеть мне через окно, когда этот кот на дерево полезет. И вот представьте себе, всю ночь я возле этого окна просидел, караулил мою Джину Лоллобриджиду, чтобы ее этот кот не обидел. Музыку включил на полную громкость, кофе пил, чтобы не уснуть, и каждый час выходил на улицу звать мою Джину. А она не слезает. Холодно, мороз, снег скрипит под ногами, котище, конечно, ушел давно, но я все равно не спал: а кто его знает, вдруг он вернется? Так и досидел я до рассвета, а на рассвете… Подошел я опять к дереву и говорю: «Джинушка, ну слезай, пожалуйста», – и вдруг вижу – ползет моя кошка вниз, пищит, мяукает, а ползет. Я ей говорю: «Вот молодец, смелей, прыгай!» – и дубленку свою снимаю и держу на руках, чтобы было ей куда прыгать. А у нее, наверно, лапы так замерзли, что она уже и держаться не может за ветки, прямо кубарем катится по дереву, только сучки трещат, сорвалась с ветки и – бах, прямо мне на руки, в дубленку!
Прижал я ее к груди, как родную дочку, и – домой! Дома налил ей молока, а она и не пьет – залезла под теплую батарею и сидит там, молчит, не шевелится даже. Так целый день под теплой батареей и просидела, только к вечеру вышла, попила молока и опять – к теплу. Грелась после такой морозной ночи.
Все-таки не отдал я ее коту в обиду, всю ночь высидел без сна у окна, а уберег свою Джину, и она мне такой же верностью платила. Вот послушайте как.
Были у меня в ту зиму всякие дела в городе, в Москве: то на киностудию поехать, то к племяннице Асе, ну мало ли дел в Москве? И вот я оставлю утром Джине молоко в блюдце, котлету и колбасу положу в мисочку и говорю, мол, я уезжаю, ты не скучай, вот тебе еда, кушай. Потом заведу свою машину и уезжаю в город, в Москву. А возвращаюсь, конечно, поздно вечером, а иногда и ночью даже. Думаю, как там моя Джина? Заезжаю во двор нашего Дома творчества, ставлю машину в гараж и – бегом домой. Смотрю, моя Джина сидит на подоконнике, выглядывает меня, а захожу в комнату – она прямо ко мне, и трется головой о ноги, и трется, и мурлычет. Включаю свет – что такое? Молоко с утра стоит нетронутое, котлета и сосиска не съедены – ну, не прикасалась кошка к еде целый день, и все тут! Ты, говорю, почему не ела тут ничего без меня? А она мурлычет, головой об ноги трется, и, пока я ее не возьму на руки, пока не поглажу, не скажу всякие теплые слова, мол, Джинушка моя, Лоллобриджидушка, она не отойдет от меня. И только потом, через пару минут, когда и погладишь ее, и извинишься за то, что целый день меня не было, – и только тогда она спрыгнет с колен на пол, медленно так подойдет к мисочке и не спеша, с достоинством начинает молоко лакать. И вот так она меня приучила пораньше домой приезжать – не ела без меня, и все тут. И соседи мне рассказывали, что, когда меня нет, она целый день сидит на подоконнике – ждет. Уж они с ней пробовали и заигрывать, и кормить ее через форточку – она на них ноль внимания. Только слушала шум машин на шоссе и мою машину еще издали узнавала – уж не знаю как, все-таки кошка, у нее слух кошачий! Как услышит мою машину, забегает по подоконнику, на задние лапки становится, чтобы побыстрее мою машину увидеть, и, когда видит, что это действительно я, опять садится и ждет спокойно.
Вот такая была моя Джина Лоллобриджида! Верная кошка!
А теперь слушайте, как мы с ней расстались.
Дело к весне шло, и настала мне пора уезжать из России навсегда.
Стал я думать, что мне с Джиной делать, кому отдать в хорошие руки. Ведь Джина моя выросла, стала такой красивой и грациозной кошкой, что с ней даже в цирке можно было выступать. Вся черная, в белых перчаточках, при белом галстуке-бабочке и на лбу белая звездочка. Много разных артисток просили у меня отдать им Джину. Но я артисткам не доверяю. Позовут их в какой-нибудь другой город в кино сниматься, они и бросят мою Джину кому попало. Нет, не доверяю я артисткам, знаю я их!
И тут как раз приходит ко мне наш садовник Степан Федорович, приходит и говорит: «Слыхал я, – говорит, – ты куда-то уезжаешь и не знаешь, куды тебе твою Джину пристроить». – «Ага, – говорю, – действительно». – «А чего же ты, говорит, своей Асе ее не отдашь, племяннице?» А я говорю: «Потому что Ася со мной тоже едет, я без нее не могу долго жить». – «Понятно, – говорит, – так эта вот… я, – говорит, – дом себе купил неподалеку, так моя жена хочет кошку в доме завести, может, она приедет познакомиться с твоей Джиной?» Так, думаю, это – дело, это серьезные люди. «А сад, – говорю, – у вас есть?» – «Есть, – говорит, – и дом, и сад, ей у нас хорошо будет, ты не сомневайся. Так что, звать мне жену?» – «Нет, – говорю, – мы с Джиной сами поедем с твоей женой знакомиться. И дом посмотрим, и сад. Если ей у тебя понравится – твоя будет Джина!»
Завел я машину, посадил Джину на заднее сиденье, Степана Федоровича на переднее, и поехали мы смотреть его дом и сад. А там нас хозяйка встречает, молока наливает Джине в блюдце, но Джина не пьет, а сразу – представьте себе – идет весь дом обнюхивать. «Ага! – говорит хозяйка. – Мыши у нас по ночам скребутся, все сухари поели за печкой, вот будет теперь хозяйка в доме, наведет порядок!»
А Джина вышла в сад, а там вишни цветут белыми цветами, пчелы жужжат – хорошо. Мне самому нравится, я бы и сам тут остался. «Ну что? – говорю я своей Джине. – Нравится тебе тут? Будешь тут жить?» Молчит моя кошка, не отвечает, а молчание, как вы знаете, знак согласия. Да я по глазам вижу, что уже хочется и ей свой дом иметь – чтоб и кухня была своя, и столовая, и спальня, и сад, чтобы все, как у людей, а не то что какая-то комнатенка в Доме творчества у писателей!
«Ладно, – говорю, – Джина ты моя Лоллобриджида! Живи тут с миром! А я поеду в эмиграцию, посмотрю, как там люди живут, в других странах…»
И – поехал. Только не сразу, не на другой день, конечно. А осенью, в октябре. И вот перед самым отъездом были у меня дела в Болшево, под Москвой. То ли мне нужно было там сувениры купить, то ли чемодан я искал в дорогу, не помню.
Только думаю, дай-ка я заеду посмотрю, как там моя Джина живет, попрощаюсь. И заехал. Спрашиваю у хозяйки: «Здравствуйте, как тут моя Джина поживает?» – «А вон она, – говорит, – в углу с котятами. Нужен вам котенок?»
А я смотрю – действительно, в углу, в старой кошелке, три черных уголька-котенка и один беленький, а рядом Джина сидит и облизывает каждого. Посмотрела на меня и опять стала их облизывать, будто и нет ей до меня никакого дела. Но я и не обиделся – вон у нее сколько хлопот, четверо котят! А хозяйка опять спрашивает:
– Вы уже назад приехали? Нужен вам котенок?
– Нет, – говорю. – Я уезжаю. Ненадолго.
– Жалко, – говорит. – Нужно этих в хорошие руки отдать.
– Правильно, – отвечаю. – Только артисткам не отдавайте! Знаю я их!
Так я и уехал. И живу теперь в Америке, в Нью-Йорке, и думаю: у кого там эти котята живут, у хороших ли людей?
1979–1980 гг.