© Пулинович Я.А.
© ООО «Издательство АСТ»
Монолог
Наташа, 16 лет.
Одета в спортивный костюм. Руки сжаты в кулаки.
Часто озирается по сторонам. Одного переднего зуба не хватает.
Наташа. Ну, короче, это гониво все, что тут говорили… Не было этого ни фига… Чё? Рассказать, как было? А еще чего? Вот этого вам не завернуть? Я не матерюсь, нормальное слово… (Молчит, смотрит перед собой, вдруг тихо.) Ладно. Это случилось… Чё? Я не мямлю, нормально рассказываю…
(Говорит чуть громче.) Это случилось в прошлом году, в сентябре. Мы вернулись с лагеря. Я уже даже немножечко радовалась, что мы вернулись. Потому что в лагере были одни комары, а в палату мне подселили Таньку Косоглазину, поэтому по ночам я видела комаров и ее жопу, а мне хотелось другого. Из прикольного там было только то, что Витя с Лехи стащил трусы, мы так смеялись, но мне немножечко было жалко Леху – ему прикольно, что ли? Вот. Нам сказали: собирайте вещи, поедем домой, – и, когда мы их собирали, я стащила у Таньки заколочку с бусинками, зачем жиртресту заколочка? Потом мы сели в автобус, и я немножко расстроилась, потому что поняла, что заколочку мне не поносить – Танька сразу пропалит. Я решила, что если у меня появится мальчик, то на встречу с ним и буду ходить с заколочкой. А пока мальчика у меня не появилось – пусть лежит. Не, ну как в воду глядела! Конечно, мальчик у меня был, я ж не лохушка какая, – но мы с ним так, просто на всех бухаловах были вместе, даже целовались пару раз. У него изо рта воняло картошкой, никогда не думала, что это так противно. Я целовалась с ним на дискаче как-то, целовалась, а потом подумала: а вдруг от меня тоже воняет картошкой, а я этого просто не чувствую? А даже если и не воняло, то теперь обязательно завоняет. Тогда я побежала в умывалку и долго мыла рот с мылом. А потом наши девки потащили меня в туалет – курякать, я пошла с ними. Светка, бухая, открыла окно и говорит: «А слабо прыгнуть?» Я говорю ей: «Дура тупая, чё, совсем мозги прокисли? Куда прыгать-то? Третий этаж!» А Светка, упертая, говорит: «Я знаю, ты не прыгнешь». Я ей: «Чё это я не прыгну?» Она: «Не прыгнешь!» Я говорю: «Да с какой это стати я не прыгну?» Она такая: «Ну прыгни, прыгни!» Я отвечаю: «Ты чего, незабудка сисястая, попутала чего?»
И такая раз, окно пошире распахнула. Нет, конечно, в тот момент я немножечко струсила, но отступать было некуда – не лошиться же при Светке! Я такая на нее смотрю, типа, ты, корова, – и вниз… Я не помню, что там дальше было. Но когда летела, я очень испугалась, что мне всё, конец. И загадала такое желание: хочу любви. Чтоб с фатой и шоколадными конфетами. И чтоб все девки наши за нами шли и нам завидовали. Только это не самое главное. Главное, чтобы он меня любил, чтоб он подошел ко мне и сказал: «Наташа, ты – самая реально клевая девчонка на земле, выходи за меня замуж». Я бы тогда сразу пошла.
Вот никогда не думала, что прыжок с третьего этажа выполняет желания. Реально исполняет, кто не верит, попробуйте. Только проговаривать его надо быстро, потому что лететь всего ничего. Очнулась я в больнице. И мне сразу сказали, что ко мне приходил какой-то интеллигентного вида парень, я еще такая думаю: Санек, что ли? Санек, конечно, ботаник, но какой из него парень? А больше никаких таких интелли… интеллигентных друзей у меня нет.
А потом пришел он – я сразу поняла, что это он, потому что кто еще может вот так взять и прийти ко мне в больницу? Правда, ничего про замуж он не говорил. Сказал, что он журналист газеты «Шишкинская искра», что это одна из старых газет города и что он очень хочет написать про меня в газету. Мне просто нужно рассказать ему про свою жизнь, ничего такого – так, фигня. Обижают нас воспитки или нет, хорошо ли нас кормят, сколько нам дают денег и все такое. И почему я из окна выпрыгнула – просто так или довели меня там уже? Я даже немножко обиделась, потому что у Ирины Горбуненко в прошлом году тоже брали интервью – она победила на конкурсе резьбы по дереву. И ее там спрашивали не про воспиток, а про творческие планы, так и было написано:
«Ирина, какие у вас творческие планы?»
«Мои творческие планы – вы́резать на девятое мая досточки с самолетиками и подарить их всем учителям».
И еще фотография в полстраницы – красивая. Все девки обзавидовались, я тоже немножечко позавидовала, но потом подумала: зато я натуральная блондинка, а Ирка крашеная, – и сразу успокоилась. А Светка ходила как обосранная, даже потихоньку от всех эту газету в туалет вместо бумаги положила, чтоб все ржали, но никто не ржал – мне как-то больше Иру в тот момент стало жалко.
Этот журналист – Валера – пришел ко мне на следующий день с такой штукой – называется диктофон, туда можно говорить всякие слова, и оно потом все повторяет. Валера меня спрашивал, обижают меня дети из школы или нет. Ага, щас! Я с ноги выбиваю замок на умывалке, чё я, лохушка какая, обижать меня? И еще про родителей спрашивал – помню я или нет и чё там было? Я такая на него смотрю и говорю: «Валера, моя мама назвала меня абортом, а я возьми и выживи». Ну, такая, хотела жизни повидавшей прикинуться, чтоб понимал, с кем разговаривает. Чё я ему, про Вадьку-сутенера, что ли, буду рассказывать, как он мамку мою замочил? А потом Валера меня спросил: «Наташа, а какая у тебя мечта?» Тут я и поняла, что это он. Потому что до этого меня никто еще не спрашивал, какая у меня мечта. А он вот так вот просто взял и спросил. Я ему говорю: «Валера, мы с вами взрослые люди, какая мечта, работать надо!» А сама такая думаю: ну спроси еще. Я, наверное, протупила, что так ответила, надо было сразу про мечту рассказывать, чтобы он все понял и сказал: «Наташа, ты – реально самая клевая девчонка на земле. Выходи за меня замуж». Но я штуки этой его испугалась. Которая записывает… Потому что, ага, это я ему могу про мечту рассказать, а если про это еще кто-то услышит? Засмеют же! Поэтому я ему вот так вот ответила, и он ничего такого не сказал, сказал только, чтоб я выздоравливала и чтоб зашла в редакцию за газетой, когда меня выпишут. Выписали меня через неделю, сказали, чтоб не нервничала и не таскала тяжестей. Зато синяк остался здоровенный на руке, на кошку похожий. Я специально еще тогда рукава короткие носила, чтоб все видели. Вернулась я и сразу Светку такая подтягиваю – пойдем, говорю, покурякаем. Зашли мы с ней в умывалку, я ее как за волосы схватила. «Ты чё, – говорю, – сучка недоношенная, подставы такие устраивать? Попутала чего? Ты хоть понимаешь, на кого напала, нет?» Светка визжит, а я ее за волосы по полу таскаю. Потом надоело, пошла в комнату, залезла под одеяло, типа сплю. А сама такая про себя повторяю: «Наташа, а какая у те- бя мечта? Наташа, а какая у тебя мечта?» Повторяла, повторяла и реально заснула. Мне ж в школу не надо было… Проснулась, а уже день, девки из школы пришли, переодеваются. И воспитка заходит, типа дневники проверить. А сама на меня косится. «Болеешь, – говорит, – Наташа?» «Болею, – говорю, – Раиса Степановна». «А драться не болеешь?» – спрашивает. Я в отказ: «Какое драться, Раиса Степановна, синяк смотрите какой». А она такая: «А почему Косоглазина видела, как ты Свету за волосы таскаешь?» Вот падла, думаю, жиртрест вонючий, стуканула – и хоть бы хны, про заколочку, что ли, доперла бы? «Не, – говорю, – ничё такого не было». Тут Светка голову подымает, она сумку стояла разбирала до этого, и говорит: «Да, Раиса Степановна, ничё такого не было, мы так, дурачились». И глазки свои синенькие так в пол опускает. Тут я и поняла, что Светка, она хоть и мандавошка прыщавая, а самая лучшая мне подруга. Я ее в столовке на обеде отзываю: Светич, говорю, дело есть. И про Валеру ей все как есть рассказала. Она, молодец, поняла, надо, говорит, собираться и в редакцию топать. И такая: «Тебе одной сейчас нельзя, давай со мной, я типа тоже на него посмотрю и, как подруга, тебе скажу – он это или не он». Ладно, хрен с тобой, Красная Шапочка, думаю, пошли. Говорю: «Только не малюйся сильно, не на дискач же идем, надо ему сразу дать понять, что мы не телки заборные, не абы что, что, хоть и детдомовские, цену себе знаем». Ну, собрались мы, я заколочку косоглазинскую без палева нацепила, и пошли. Приходим, деловые такие, типа, где бы нам Валеру найти, у дядьки какого-то спрашиваем. Он говорит: вон в тот кабинет. Там табличка еще такая басёвая на нем висит: «Редакция “Шишкинской искры”». Ну, зашли мы, а там народу человек семь, все за компами сидят, в монитор врылись, и курят все. Я от этого дыма даже сначала не поняла, куда идти, а потом такая смотрю, вот он, родной мой, в углу у окна сидит. Я к нему подхожу: «Привет, – говорю, – Валера, как дела». А он мне: «Привет, Наташа, хорошо дела. Ты за газетой, да?» Я такая: «Ну да, и вообще узнать, как ты?» Он такой: «Да ничего» – и газету мне протягивает. И тут я понимаю, что, если я сейчас главного ему не скажу, так мы и разойдемся, как корабли в море. «Валера, – говорю ему, – а я тебе не все рассказала, поговорить бы нам». Он такой: «Да? Ну, давай поговорим». Я такая: «Ну, не здесь, прогуляться, может?» И тут он говорит: «Приходи завтра в шесть в парк, возле редакции который, я там тебя ждать буду». У меня аж подмышки от такого счастья вспотели. «Приду», – говорю. А он: «Ну ладно, всё, иди». И я пошла. Иду и не вижу ничего. На Светку даже налетела, она у дверей стоит, прыщами пунцовыми кабинет освещает. Идем мы с ней по улице, а она такая: «Чё, ну чё, расскажи, чё?» А я и сказать ничего не могу. Иду, а в голове все вертится: «Наташа, а какая у тебя мечта? Наташа, а какая у тебя мечта?» Как заело прям… Не знаю даже, как тот день прошел. Каждые пять минут на часы в зал смотреть бегала, ну когда уже завтра, думаю, когда уже завтра. А когда пришли еще, Танька Косоглазина свою заколочку увидала – и как давай блажить. Завали хлеборезку, говорю, жиртрест вонючий, а самой даже ругаться не хочется. Такая добрая стала, аж самой удивительно. В другой раз, может, и с ноги бы, а тут даже ругаться не хочется. Рукой на нее махнула и в комнату пошла. Хорошо, она не со мной живет, а то удавила бы ее давно уже. Залезла в постель, а после отбоя в туалет вышла, из пижамы эту газету, которую мне Валера дал, достала. Я так решила просто, что сама сначала про себя эту газету прочитаю, а потом уже девкам дам посмотреть. Потому что там про меня же написано, я же первая должна прочитать. Светка всю дорогу ныла: «Ну покажи, ну покажи». Я говорю ей: «Светич, базару ноль, читать учись!» Достала я газету, читаю, читаю – нет про меня ничего! Должно быть, а нету. Я там учиталась вся, даже кроссворды проверила – нет нигде. А потом на последней странице, на обороте прям, там так мелко-мелко про убийство мента какого-то, про то, как две тачки врезались, и про меня. Правда про меня. Так и написано (морщит лоб, вспоминает): «Воспитанница детского дома Наталья Банина выпрыгнула из окна третьего этажа. На вопросы журналиста девочка ответила, что прыжок совершила случайно, не имея цели покончить с собой. На сегодняшний день здоровье Наташи не вызывает опасений». Только фотографии нет. Даже обидно стало: имя, фамилия, а фотографии нет. Опять нашу Иру Горбуненко вспомнила, еще подумала: правильно Светка ту газету в туалет положила… Но с другой стороны – я-то теперь с журналистом буду знакома, чё он, фотографию мою не напечатает, что ли?
На следующий день я прям минуты считала, когда уже, когда. И думаю еще такая – еще ведь опоздать нужно, по-нормальному если. А потом такая думаю, ага, а вдруг я опоздаю, а он не дождется, подумает, не пришла я, передумала. В результате я в этот парк полшестого приперлась, сижу на скамеечке такая, даже не курю, жвачку мятную жую. Не знаю, сколько там сидела, испугалась даже уже, вдруг он не придет. Сижу, сижу, и вдруг у меня голос его за спиной раздается: «Здравствуй, Наташа». Я аж испугалась, но виду не подала, оборачиваюсь спокойненько. «Привет, – говорю, – Валера». А у самой все внутри десять раз перевернулось. Я даже дышать забыла как, в груди что-то так бум-бум, и воздух ртом ловлю. «Ну, рассказывай, говорит, что у тебя». Я сижу такая, головой мотаю, как лошадь. «Щас, говорю, с силами соберусь». «Обижают вас там?» – спрашивает. Я такая: «Ну да, бывает». «А из окна ты зачем прыгала, с собой хотела покончить?» Я, конечно, ничё такого не хотела, это все Светка, дура, но все равно говорю: «Да, хотела». Тут он говорит: «Наташа, может, ты сока хочешь или газировки там?» Я говорю: «Хочу, и сигарет, если можно». Он пошел, сока принес, себе пива купил и сигареты мне протягивает, «Парламент». Сидим мы с ним, курим, я ему про жизнь нашу заливаю. Даже не знаю, что на меня нашло тогда, – обычно это лохи только жалуются, а я лох, что ли? Мы таких еще в малолетке вылавливали и по ноздрям стучали: что, падла, жисть у тебя тяжелая, говоришь? А тут как начала рассказывать, меня прям не заткнуть было. Рассказываю и думаю, щас он меня зачморит и все пропало. Скажет еще, детдомовка вшивая, и уйдет. А он сидит, слушает и потом за руку еще меня взял, так осторожно-осторожно, как будто я маленькая. Меня даже в детском саду никто так за руку не брал, брали, только если к заведующей вели. А я же уже не маленькая, а сердце так внутри – бум-бум. Вот дура, думаю, надо было у Светки крем взять, руки помазать, а то вдруг они у меня шершавые? И так мы долго с ним сидели, я ему много еще всякого наговорила. Про девок наших рассказала, про Иру Горбуненко, про Светку, подругу мою лучшую. Про дискачи наши. Потом он говорит: «Ну ладно, пойдем, Наташа, я тебя провожу». И мы с ним пошли. Идем, а я думаю: что ж ты, сука, город у нас такой маленький? Не погулять даже нормально. Вот были бы мы в Москве, мы бы с ним всю ночь шли, я бы ему всё-всё рассказала, и потом, когда утро уже, он бы мне сказал: «Наташа, ты – реально самая клевая девчонка на земле. Выходи за меня замуж». Вот если бы мы были в Москве, он бы это обязательно сказал, а так нет – потому что для этого же надо еще с силами собраться, а на это время нужно. А какое тут время, если весь город за час обойти можно? И потом, когда мы с ним прощались у детдома уже, он меня так обнял и говорит: «Наташа, береги себя». Представляете? Наташа, береги себя… Наташа, береги себя… Я не помню, как я пришла, как я заснула, что я там воспитке нагнала. Со мной в первый раз такое было, что не помню ничего. Даже на всех бухаловах всё всегда помнила, а тут как будто заболела. Лежу в комнате, уже после отбоя, и заснуть никак не могу. По стенам тени ползают, а я на них смотрю такая, и в голове: «Наташа, береги себя. Наташа, береги себя. Наташа, береги себя…» А потом началось, никогда еще такого не было. Вот мы с Русей целовались, да, а я никогда о нем не думала, а тут из головы не выходит, и всё. На уроках сижу и о нем думаю. С девками в умывалке курю – и тоже о нем. Даже сочинение на четыре написала, там про Татьяну надо было, из этого, как его… Не помню, короче. Мне даже Светка сказала: «Наташа, ты чё как дура стала, с тобой разговариваешь, а ты как лошадь, головой киваешь?» Надо бы ее за волосы, а я молчу. Правда как дура… И все время в окно наше смотрела: вдруг он придет? Ну, дура, конечно, понимаю, что не придет, он чё, знает, в какой комнате я живу, и все равно смотрю, аж глаза болеть стали от постоянного смотрения. Девки мне такие: ты чё? А я: ничё – и дальше смотрю…
А потом как-то раз я из школы прихожу, а Раиса Степановна мне такая: «Наташа, зайди». Я сразу поняла, не то чё-то, пропалилась я где-то. Захожу в кабинет, а Раиса Степановна газету в руке держит, «че, говорит, Банина, в девятку захотела, да?» Она всегда всех девяткой пугает, но тут у нее такое лицо было, что я сразу поняла, что она сейчас может, не посмотрит ни на что. Пару заяв на меня накатает, и всё – прощайте, девки. «А чё случилось?» – спрашиваю. Она такая: «А я смотрю, у тебя жизнь здесь тяжелая, так может, в девятке лучше будет?» И в руку мне, падла, вцепилась, шипит как змея, говорит: «Чё ты, совсем охренела, когда тебя били, тебя вообще пальцем коснулся кто?» Я про себя думаю: ага, попробуйте только, ударьте, вы у меня все углы потом пересчитаете. А когда мне десять лет было, я помню, как та же Раиса Степановна меня один раз так по башке ударила, что потом неделю голова болела. Чё, сучка, думает, я забыла чё? Я ничего не забываю и забывать не собираюсь, я всех еще с говном съем, пусть только попробует кто… А потом такая думаю: а чё это она, про чё вообще? «А чё это вы?» – спрашиваю. Воспитка мне газету протягивает, говорит: «На, почитай, красавица, звезда ты наша. Журналисты у нее интервью берут, видите ли…» И так на меня смотрит: «К тебе ведь по-хорошему, Наташенька, ну кто тебе тут зла желает, а?» Вот ненавижу, когда она так говорит, прям в ха-рю плюнуть хочется. Я газету взяла, в туалет пошла, сижу, читаю. А там все слово в слово почти, что я Валере рассказала. Вот сука, думаю, на хрена такое писать? Я же только тебе, тебе одному рассказала, ты чё, совсем берегов не чуешь? Так расстроилась… Сижу, смотрю в одну точку. Вот, думаю, сучара! А потом думаю: чё это он сучара? Просто он не знал, что нельзя про такое писать, что меня убьют потом. Может, он меня защитить хотел, хотел, чтобы за мной пришли кто-нибудь и забрали меня? Он ведь не знает, как у нас тут всё… И еще там фраза была такая (вспоминает): «Эта девочка за свою короткую жизнь пережила очень-очень многое. И становится страшно от мысли – а сколько еще всего у нее впереди? Переживет ли?» И мне так хорошо стало от того, что ему за меня страшно. Первый раз кому-то за меня страшно стало. Аж стыдно сделалось, что я так про него подумала. Я даже газету эту, где имя его написано, поцеловала. Да пофиг, думаю, на воспитку, теперь за мной реальная сила появилась, чё она, против «Шишкинской искры», что ли, попрет? Кишка тонка! Она-то за меня не переживает, а Валера вот переживает. Может, он меня заберет даже к себе жить, чё мне эта воспитка уродливая? И тут меня как током по башке – а если она меня в девятку сбагрит? Три раза ведь уже обещала, а если в этот раз решит? Ищу Светку, говорю: «Меня в девятку отправляют». Светка такая: «А чё, вон Макса забрали, так он Гульке пишет, что реальным пацаном там стал, что вообще нисколечко не жалеет. Забей, – говорит, – там даже круче, там народ нормальный, если ты лохушка, так ты и здесь лохушка, а если нормальная девчонка, так и там нормальная. Правильно я говорю?» «Так-то да», – отвечаю. Я и сама в принципе раньше так думала: ну отправят и отправят в эту девятку, да хоть в десятку, мне вообще побоку. Ну чё мне, улица нужна, что ли? Там школа круче, говорят, хоть вообще не ходи, все равно трояк натянут, и гулять тоже можно, только за территорию не выходить. А тут такая думаю – а как же я тогда с Валерой видеться буду? И прям слезы на глаза давят. В туалет убежала, на толчке сижу и плачу, как дура. Светка стучится, «открой, – говорит, – ты чё?» А я такая: «Пошла на хрен, марамойка». И плачу сижу. Думаю, я воспитку эту вообще убью, если она заподлянку такую мне сделает. А потом мамку вспомнила. Она мне письмо один раз написала. Мне тогда года четыре было, а мамку мою на полгода в тюрьму забрали. Я у подруги ее жила, тети Ани. Тетя Аня меня никогда не била, как мамка, но все время орала и трогать вещи запрещала, хотя я и не трогала совсем. У нее видик был, и она боялась, что я его сломаю. А один раз она пришла и письмо мне принесла. «Танцуй, говорит, от мамки письмо пришло». Я такая: «Как танцуй?» Она: «Ну, танцуй!» Ну, я потанцевала немножко. А она такая: «А ты танцуй и платье снимай». И сама ржет, как лошадь, пьяная сильно была. Я говорю: «Не буду». Она такая: «Ну и письма тогда не получишь». И в комнату ушла. Я подождала-подождала, прихожу в комнату. «Давай письмо», – говорю. А она храпит уже… Я у нее это письмо из кармана достала, распечатала и стала на него смотреть. И поняла, что там написано было. Там написано было: Наташа, я тебя люблю и по тебе скучаю. Ну правда, так написано было, хотя я еще даже читать не умела. Я это письмо потом постоянно доставала и смотрела на него. А когда мамка вернулась, я ей это письмо показала. И она у меня его забрала. Наверно, подумала, зачем мне письмо, если она вернулась. И еще вспомнила, что у меня две мамкиных фотографии есть, только они у воспиток в кабинете. У нас как-то раз бухалово было, и воспитки на утро шмон устроили – бухло в тумбочках искали, дуры сисястые. Ну вот, Наталья Юрьевна у меня сиську пива нашла, давай дальше рыться, а там фотки эти. Ну, она меня типа наказать решила и фотки эти себе забрала. Я про них и забыла даже. А тут вспомнила. Подумала, надо забрать. Только смена-то не ее, не Натальи Юрьевны, а Раисина. Ну, пофиг, думаю, не отдашь, корова, я тебе устрою, блядь, сейчас. Пошла к Раисе в кабинет, говорю: «Фотки мамины отдайте». Думаю, сейчас как заряжу по роже, мне пофигу, куда меня потом отправят, хоть в колонию, такая злость была. А Раиса так на меня посмотрела, говорит: «Где они?» Я говорю: «В тумбочке у Натальи Юрьевны посмотрите». Ну, она посмотрела, поискала и нашла. Отдала мне эти фотки, и взгляд у нее какой-то был… Не так, как обычно. Ну точно, думаю, в девятку отправят. Пошла в умывалку, смотрю на фотки. Аж сердце забилось. Там одна фотка такая, знаете, где мамка накрашенная сидит, красивая такая, с мужиком каким-то. Рядом стол стоит, на столе поляна накрыта. Все-таки умела моя мамка жить, ничего не скажешь. А вторая фотка – там ей вообще четырнадцать лет. И вот я на ту фотку, где мамка с мужиком, вообще не смотрю. А смотрю на эту, четырнадцать где. Фотка черно-белая, и мамка там маленькая такая и испуганная какая-то. Вот по идее-то эта, где с мужиком, она красивее так-то, а я на черно-белую смотрю, на мамку мою маленькую, на глаза ее испуганные, какая-то она там стоит, зажалась вся, как лохушки наши совсем, но я так не думаю про нее, потому что это мамка моя. И потому что она по-другому зажалась, мне от этого как-то пожалеть ее хочется, прижать к себе и сказать: мамка моя, мамка… А помнишь, ты мне письмо писала? Ты ведь мне это написала, это самое, что я тогда подумала? И вот я смотрю на фотографию и думаю: по идее-то, если мамке моей просто не повезло, она ведь, по сути, никому, кроме меня, не нужна была. А я вот теперь нужна Валере. Ему ведь страшно за меня… И слезы сами собой так – кап на кафель, кап… Думала я про это, думала и даже про дискач в тот день, блин, забыла!
Где-то потом две недели прошло. Воспитка, по ходу, про девятку забыла. А я хожу и всё о Валере думаю: как он там? Где он там? Увидеть его хочу – сил нет. И чё делать – не знаю. Отзываю я Светку и говорю: «Светич, я, кажется, того… чё-то со мной нездоровая какая-то фигня происходит». А Светич: «Ну ты чё, говорит, Натка, не понимаешь, чё делать надо? Иди к нему, скажи, здравствуй, зайка, я твой кролик и всё в таком духе. Накрасься там, наведи красоту, чё теряться-то, жизнь ведь одна». Вот Светка дура так-то, а иногда такие вещи говорит, просто, блин, откуда берется, спрашивается. Ну я такая думаю: да, надо действовать. Накрасилась, заколочку косоглазинскую нацепила – и в редакцию. Пришла вся такая мадонна из картона, в кабинет зашла, смотрю – сидит. Пишет чё-то. Я ему: «Привет, Валера». А он мне: «Здравствуй, Наташа, чаю хочешь?» Я такая: «Хочу». Он говорит: «Садись за стол, рядом, щас чайник поставлю». Я села, сижу и чё сказать – не знаю. Нет, все понимаю, понимаю, что он человек, как это, высокой, блин, культуры, что про музыку там надо, про фильмы. А какие у нас в детдоме фильмы? Хотела про музыку, а в голове как заест: «Забирай меня скорей, увози за сто морей…» Песня такая есть, знаете, может, мы под нее на дискачах все время колбасимся. А он такой конфеты достает, говорит: «Ты угощайся, Наташа, не стесняйся. Только у меня работы много, мне писать надо», – и в комп свой опять уставился. А я сижу, конфеты лопаю и на него так зырк все время, смотрю. Красивый он. Ресницы, как у девочек, длинные. Вот никогда не думала, что по такой фигне запарюсь когда-нибудь, а тут смотрю и думаю – ресницы, как у девочек… А он все пишет, пишет че-то. А я смотрю, уже чай допила, уже типа уходить надо, а я все смотрю и смотрю. И, главное, чё сказать – не знаю! В первый раз такое было… Потом он говорит: «Тебя, Наташа, наверное, уже воспитательницы потеряли твои?» Я говорю: «Не, не потеряли», – и опять так на ресницы зырк… «Ты приходи, говорит, если что, если проблемы какие будут». Я такая: «Ладно, базару ноль, приду…» Вот, думаю, реально человеку страшно за меня, «если проблемы какие будут – приходи». И поняла, что уходить надо, а то подумает еще… Ну все, пошла я. Иду и соображаю: а какие у меня проблемы? Надо, чтобы большие были, чтобы серьезно все, тогда прийти можно будет… Прихожу, Светке говорю: «Светич, надо проблему думать, а то как к нему прийти еще?» Светка такая: «Ну, не знаю, может, ты СПИДом болеешь?» «Дура, говорю, что ли, такое говорить?!» А она: «А чё, больных всегда жалеют, я, когда в больничке лежала с воспалением, меня даже воспитка жалела, и ботаничка трояк поставила вместо неуда. Чё, не проблема, что ли?» Я говорю: «Не, давай другую». Светка подумала, подумала, в туалет сходила, приходит и говорит: «Я знаю, может, тебя удочерить хотят? Испанцы! А ты не хочешь? Может, он этот, папочка твой будущий, как его? Извращенец? И ты это знаешь, а тебе, прикинь, никто не верит? И тебя в Испанию отправляют!» Я говорю: «Светич, чё курила, где взяла? Какие испанцы, ты о чем, детка? Земфиры обслушалась? Не канает». Думали мы со Светкой, думали над моей проблемой, так ниче и не надумали, спать пошли. Но я все равно не выдержала и на следующий день опять к нему пошла, так, без всякой такой проблемы… И мы опять чай пили, он писал, а я на него смотрела… Прям как жена писателя какого-нибудь. У писателей же вроде были жены? И тогда я поняла, что он мой… Что я его никому теперь не отдам, потому что у меня никогда ничего еще моего не было, а теперь есть. И с какого это хрена я кому-то чё-то отдавать должна, если это мое? Только это не так мое, как заколочка косоглазинская, или там джинсы, или тетради там… Это такое мое, что это в карман не засунешь, и не выкинешь, и не надоест никогда. Это что-то прям мое-мое-мое, и все тут. И не объяснишь даже, как мое. Просто мое, и всё. И от этого так хорошо становилось и вот здесь, в груди тепло-тепло…
А потом… А потом я не знаю… чё говорить-то? Не знаю даже, чё рассказывать. Стала я к нему, к Валере моему, каждый день приходить. Мы с ним чай пили. И он мне книжку еще подарил. Куприн называется. Олеся. Там про ведьму одну красивую, и про то, как этот Куприн, сука, ее бросил и потом про это же еще написал. Я книги вообще-то не люблю читать, больше музыку слушать. А эту прочитала. И захотела даже на Олесю быть похожей, чтоб тоже ведьмой быть. Прикольно же, ни драться, ничего не надо, ручками помахал, и всё – стоять, блядь, суки! Боятся тебя все сразу. А еще Валера меня два раза провожал. Хотя у него мама болеет сильно. Все равно провожал! Он вообще в институте учился, в другом городе, и здесь бы давно не жил уже. Только у него мама болеет. И он тут живет. Если б Вадька-сутенер мою мамку насмерть не забил, я бы ее тоже не бросила. У меня мамка красивая была. И красилась так ярко-ярко, прям аж глаза слезились. Я к ней в детстве на колени забиралась, она такая: «Уйди, я накрашенная, смажешь». А я ей говорила: «Ты мне помаду свою подаришь, когда я вырасту?» А она говорила: «Подарю…» Она мне всё обещала подарить – и помаду, и платья свои. Только Вадька после мамкиной смерти все еёные вещи увез куда-то. Приехал на машине и увез. Так мне ничего и не досталось. Убила бы суку, Вадьку этого! Но его потом без меня убили, года три назад, что ли… Я это все Валере рассказывала, и мне не стыдно ему рассказывать было. А как-то… Даже хотелось рассказать, что ли… Не знаю… И еще он мне сказал: «Наташа, у тебя глаза красивые». Руся мне говорил, что у меня жопа ничё, а про глаза мне в первый раз так сказали… И я все ждала, когда Валера меня уже поцелует. Но он только смотрел на меня и не целовал. Наверное, боялся, что мне восемнадцати нет. Я к нему месяца три так ходила. Каждый день… С УПК сбегала даже, хотя нас там шить учат, а шить мне нравится… На девок наших смотреть не могла, не то что разговаривать. А на Русю вообще жестко наехала, такого ему наговорила… Меня в редакции Валериной уже по имени все стали называть, здоровались, говорили: «Привет, Наташа». А Валера для меня еще конфеты покупал, я прихожу – а он чай наливает и кулек с конфетами пододвигает: «Угощайся, говорит, Наташа, для тебя специально покупал». Не, ну если человеку побоку, разве он станет конфеты покупать? И еще он меня на компьютере в косынку играть научил!
А потом… А потом… Нет, не хочу рассказывать… Нет, не надо, не надо, не буду… Чё вы смотрите? Чё вы все смотрите? Я виновата, что ли, в чем? Я вообще этого не хотела! Просто потом я пришла, и мне сказали: а Валеры нет. Дядька в коридоре подошел и сказал. И в кабинет не дал зайти даже! Ну, я такая, ладно, ушла. На следующий день прихожу, а дядька этот мне опять: «А Валеры нет». И потом тоже. И, главное, зайти не дает! За руку берет и так выпроваживает на улицу, не, не по-хамски, конечно, базару ноль, вежливо так… Но зайти-то не дает! А я всё приходила, приходила… Мне сказали, что он здесь больше не работает, что приходить не надо, но мне плевать было, я чувствовала, что он там!!! Я это вот здесь чувствовала, сердцем, легкими, всем! И я по городу стала ходить одна, думала, пусть меня убьют сейчас, пусть маньяк какой-нибудь подкрадется и задушит меня, пусть меня машина собьет! Один раз даже ночевать не пришла, забилась на какую-то скамейку и сидела там полночи. А потом его увидела… С ней. С сукой этой… Они шли, держались за руки. И потом, когда дошли до подъезда, он ее вот так вот обнял… и поцеловал… И мне вдруг захотелось умереть, стать маленькой-маленькой, мне вдруг захотелось стать точкой, просто точкой, как на математике рисуют на доске, захотелось не жить, не помнить… Чтобы не было ничего, ничего, ничего… Я даже не плакала. Просто стояла и смотрела. И думала: «Мамочка, мамочка, мамочка, забери меня отсюда, забери…» А потом, когда обратно утром шла, такая злость накатила на шмару эту. Какое право она имела с ним целоваться? Какое право имела его отбирать? Кто она такая? Он мой, мой был, я его никому отдавать не собиралась, а тут она пришла – и нате вам! Сука! Кобыла! Тварь! Тварь! Тварь! Тварюга! У нее чё, другого нет, что ли? У нее все есть, все, у нее родители есть, она в доме живет, у нее сережки есть, косметика, помада, сотик, одежда всякая, она поди печенье килограммами лопает… Какое она право имела забирать у меня? Ей своего, что ли, мало? Я первая его нашла, я первая в него влюбилась!