Когда тем вечером мы вернулись домой, меня вырвало, едва я успел развязать галстук. Спиртное за ужином нейтрализовало действие таблеток от тошноты, и тело вернулось к естественному состоянию, бунтуя против напряженных тренировок и невесомости бесконечной рвотой. Пока я сгибался над унитазом, опустошая желудок, Ленка водила пальцами по моим волосам. Я сказал ей, что нужно попробовать еще раз, если только она подождет, пока я почищу зубы. Ленка ответила, что не против, но я знал, что это не так.
Она ожидала в постели, пока я умывался, а потом с трясущимися руками залез в кровать и провел языком по ее ключице. Ленка выгнула спину, ухватила меня за волосы, прижалась ко мне, а я тем временем тер ладонью свой вялый член. Мы ласкали друг друга, извивались, сопели, и в конце концов она мягко оттолкнула меня и сказала, что мне нужно поспать. Я уверен, это был идеально подходящий, может, даже судьбоносный момент – муж с женой зачинают, и муж улетает в космос ради великих свершений, а потом возвращается на Землю, чтобы всего через месяц стать отцом. Ленка смазала руки кремом и сказала, что у нас точно все получится сразу же после моего возвращения. Обратимся еще раз к врачу, и проблема решится. Я ей поверил.
Однако не это ночное разочарование было главной моей проблемой. Ею стал ритуал, нарушенный в то последнее утро с Ленкой. Когда я еще был землянином, мне не слишком нравились эти утренние ритуалы. Ну зачем тратить время, глядя в окно и потягивая обжигающие рот жидкости, готовить вкусности на горячих поверхностях, когда мир снаружи так свеж, так стремится прямо тебе в руки. Но моей жене нравилось проводить утро таким образом. Она в халате (почему не одеться?) готовила яичницу, ветчину, рогалики, чай (почему не взять пончик и чашку черного кофе по пути к метро?) и говорила о надеждах грядущего дня (мы пока не мертвы и еще не банкроты, три раза ура). Ну а я ей подыгрывал.
Почему бы мне не позволить привязать себя к этим сантиментам семейного быта, почему не расслабить напряженные мышцы, не помочь ей взбить яйца, время от времени бросая взгляды на ее тонкие лодыжки, пока она порхает по дому в своем ежеутреннем празднестве? Ленка жарила толстые ломти ветчины, не готовой, а купленной у мясника на углу, и от полосок мяса еще пахло живым животным. Она подносила их мне как дар, приглашая в свое безмятежное утреннее настроение, понимая мою жажду движения и готовность сразиться с миром. Она знала, что в этом и есть ее сила – она способна касанием, голосом, изгибами тела замедлить ритм нашей жизни до небрежного танца, усмирить биение моего сердца. Это было одним из пунктов нашего договора – ее грация и ветчина в обмен на мою податливость, и до тех пор я ни разу его не нарушил. До последнего завтрака на Земле с женой.
Тем утром я проснулся, ощущая знакомую тошноту, результат тренировок по антигравитационному погружению. Я закинулся парацетамолом и побрел на кухню, где на столе меня ждал завтрак. Ленка прихлебывала из огромной кружки и, держа ноутбук на коленях, работала над презентацией по бюджету.
– Остывает, – сказала она.
– Не сегодня, – ответил я.
– Что-что?
Она скрестила руки на груди.
– Не хочу сегодня. Не голоден.
Не сказав ни слова, она снова открыла свой ноутбук, что противоречило другому нашему договору – запрету на гаджеты во время еды.
Я сел за стол, отодвинул тарелку и выпил немного чая. Просмотрел в телефоне почту, не испытывая потребности оправдываться. В тот день мне не хотелось совершать утренний ритуал. Наша жизнь вот-вот должна была измениться, и притворство тут не годилось. Может быть, я был тогда нездоров, или до смерти перепуган, или слишком взбудоражен – так или иначе, я нарушил наш договор целиком и полностью, и теперь этого никак не стереть из истории нашей жизни. Спустя пару минут Ленка выбросила мой завтрак в мусорное ведро.
– Ну, как знаешь, – сказала она.
Возможно, я придал этому случаю слишком большое значение. А может, и нет. Но сегодня во время видеочата я собирался спросить Ленку, что она думает о нашем долгом молчании и унынии. Я скажу ей, что много размышлял о том утре. Спрошу, читает ли она газеты, предсказывающие вероятность моего возвращения. Расскажу, что в последнее время по ночам (или, если быть точным, в периоды сна, но доктор Куржак рекомендовал придерживаться концепции дня и ночи) плотоядно облизываюсь на тарелки со шкворчащей ветчиной.
Я хотел «Нутеллу» с ветчиной, сельдерей с ветчиной, мороженое с ветчиной. Хотел, чтобы ее кусочки лезли мне в нос, уши, сыпались между бедер. Хотел втирать ее в кожу и упиваться шикарными прыщами, которые у меня выскочат. Во время этого звонка я должен был вымолить у Ленки прощение за нарушение договора. Никогда в жизни я больше не откажусь принять что-либо из ее рук.
Этот звонок воссоединит нас. Запустит новую волну космической страсти, умножив сладость триумфа при завершении миссии.
Я занес в журнал данные по жизнеобеспечению и питанию, оставив за скобками свой пир из шоколадной пасты и сидра. Перенастроил «Ферду», провел внутреннюю диагностику, удостоверился, что фильтры устройства чисты и готовы принять подношения Чопры. Закончив приготовления, я убил некоторое время чтением любимого с детства «Робинзона Крузо». Доктор Куржак порекомендовал взять книгу с собой для создания «ассоциаций с комфортом». А скорее, доктор Куржак считал, что мне следует принять Крузо за образец человека, смирившегося с одиночеством и обратившего его деструктивные свойства в возможности для саморазвития.
Наконец сигнал центрального компьютера возвестил, что в Праге пять часов. Я разделся до черной футболки, повозил по щекам, подбородку и шее электробритвой, а машинка тщательно собирала щетину. При нулевой гравитации случайный волосяной фолликул может быть таким же опасным, как пуля на Земле. Стресс от надвигавшегося звонка Ленке весь день давил на кишки, но я терпел, чтобы не пришлось ходить дважды. Через Коридор 3 я вошел в туалет и активировал очистители воздуха. Вентиляторы заменили затхлый воздух на кондиционированный бриз с ароматом ванили. Я пристегнулся к унитазу и поднатужился, пока вакуум тянул меня за волоски на заднице и уносил прочь отходы.
Я еще почитал «Робинзона Крузо» – в конце концов, именно в туалете зародилась моя любовь к этой книге. В детстве я страдал от ежегодных приступов кишечного гриппа, выбивавшего меня из жизни недели на две, а то и три. И пока из меня, ослабевшего от бананово-рисовой диеты, лилась вода, я снова и снова читал об одиночестве Крузо. Такова уж человеческая натура: мы никогда не видим своего положения в истинном свете, пока не изведаем на опыте положения еще худшего, и никогда не ценим тех благ, какими обладаем, покуда не лишимся их[3]. Это был тот самый томик, который я читал в детстве, – пожелтевший и рваный, с пятнами от кофе, оставленными моим прадедом, укравшим его из дома нацистского штурмбаннфюрера, где его заставляли драить полы.
Даже сквозь ваниль я уловил неприятный запах раздраженной нерегулярной едой, стрессом, диетой из переработанной пищи и замороженных овощей и хлорированной водой пищеварительной системы. Изучил растрепанный кустик волос, расползавшийся к моим тощим бедрам. Когда-то там были мускулы, рельеф, высеченный годами бега и кручения педалей, теперь сменившийся бледным жирком, с которым не справлялись мои вялые упражнения на беговой дорожке. Я вытерся влажными одноразовыми полотенцами, натянул штаны и почистил унитаз.
Потом я вырядился в белую рубашку и черный галстук, те самые, что были на мне в последний романтический ужин на Земле. Сменил пятидневные боксеры на новые. Будучи землянином, я никогда не ходил на свидания, не сменив белье. Я бросил трусы в компостный желоб, еще одно последнее слово техники в космических полетах, где совместные усилия бактерий и мелкого органического мусора ничего от них не оставят. Так мне не придется тратить драгоценное место для хранения или вышвыривать грязные труселя в космос.
Я оглядел свое отражение в зеркале. Рубашка висела на тощих плечах, словно пончо. Галстук в некотором роде спасал положение, но ничто не могло придать здоровый вид моим рукам-палочкам и ввалившейся груди. Худоба фигуры соответствовала боли в костях. Круги под глазами кричали о ночных кошмарах и ускользающих образах длинных паучьих ног, крадущихся по темным коридорам, – я берег эту тайну от доктора Куржака и его жадных поисков безумия, не включая в отчеты. Если верить ЦУПу, у меня все в порядке. Хорошее сердцебиение, великолепные результаты психологических тестов, несмотря на разговоры с самим собой перед сном. ЦУПу виднее.
Я вплыл в Коридор 4, свою импровизированную гостиную, и пристегнулся к креслу перед источником развлечений и связи с миром – Панелью. Ее большой гладкий экран безукоризненно откликался на прикосновение, интернет-соединение обеспечивал спутник компании «СуперКолл» (крупнейшего провайдера беспроводной связи и спонсора миссии). Панель могла похвастаться коллекцией из десяти тысяч фильмов, от «Мальтийского сокола» до «Дрожи земли 3». Доступ к социальным сетям был ограничен – все коммуникации с внешним миром должны идти через ЦУП, затем через пиар-отдел, потом через аппарат президента и снова пиар-отдел, – но весь остальной интернет находился в моем полном распоряжении, со всей его поразительной способностью занять любой мозг на любую тему в любом месте, куда он смог протянуть свои вездесущие пальцы.
Я не мог не задаться вопросом: если бы мы раздали каждому голодающему и измотанному тяжелым трудом по самому простому ноутбуку и укутали земной шар теплым одеялком безлимитного Wi-Fi, разве не стали бы голод и труд куда приятнее? В самые тяжкие часы на «Яне Гусе 1», когда глаза уже болели от чтения и я чувствовал, как кто-то крадется у меня за спиной, стоило лишь отвернуться, я смотрел десятки видео с ленивцем Норманом – вальяжным, вечно улыбающимся существом, чей хозяин догадался нарядить его в джинсы-клеш и ковбойскую шляпу. Я улыбался выходкам Нормана и шепотом говорил с ним. Норман.
Над Гостиной гордо сияла синим огоньком разума одна из последних работающих камер наблюдения, подглядывая за моей жизнью.
Тридцать минут до сеанса связи. Я поиграл в пасьянс, провел рукой по щекам, проверяя, не оставил ли кустик щетины. Представил, как Ленка одевается для меня, натягивает на ноги гладкие колготки цвета кофе со сливками и останавливается чуть ниже ямочек в форме полумесяца на пояснице. Я попробовал разные приветствия.
«Привет, любовь моя».
Или «Привет, божья коровка»?
Или просто «Привет, Ленка»?
Я произносил их с разными интонациями – выше, ниже, полушепотом, мрачно, нежно, своим утренним голосом, голосом Дарта Вейдера, детским голоском. Все не то. Что я скажу дальше?
Теперь я люблю ветчину. Я хочу кормить тебя ею с руки, сидя на скамейке где-нибудь в Турции или Греции. В космосе у всего не такой вкус. Я скучаю по твоему вкусу.
Я напомню ей о наших лучших днях. О том дне, когда мы ездили на озеро, курили травку под сенью дубов и мечтали о путешествиях. Мы обжимались в машине и вернулись домой как раз вовремя, чтобы съесть шоколадные круассаны и уснуть на постели, полной крошек, изляпав подбородки вином и слюной. Изнуренные солнцем тела и покрытые крупным песком лодыжки.
Или о том дне, когда мы пробрались в башню курантов и занимались сексом так яростно, что повредили национальное достояние.
Или о том вечере, когда мы поженились посреди моравского виноградника, босоногие и пьяные. Тогда нам не требовалось работать над счастьем. Оно просто было.
Вот оно. То, что прервет череду наших сдержанных, чужих разговоров. Я вдруг это понял. Может, она даже опять закроет шторку в переговорной кабине. Позволит снова увидеть отсвет синего на ее коже, как в джаз-клубе.
Из-под стойки в Гостиной показалась тень волосатых паучьих ног.
– Только не сейчас.
Мой голос дрогнул.
Ноги испарились.
Две минуты до звонка. Я закрыл все остальные окна и напряженно всматривался в экран. Позвонит ли она раньше? Даже несколько секунд дадут бесконечную надежду. Одна минута. Она должна позвонить сама. Мне нельзя выдавать свое отчаяние. Опаздывает на десять секунд. Нельзя сдаваться. Что-то с компьютером? Минута. Я глубоко дышал, показатель частоты пульса на браслете повысился. Две минуты. Черт. Я нажал на кнопку звонка.
Кто-то ответил. Вместо лица жены я увидел грязную серую шторку, натянутую позади пустого кресла.
– Ну? – сказал я в пустоту.
Шторку ухватила большая рука с рыжей порослью волос на костяшках и остановилась. Никто так и не показался, но я понял, что это Петр.
– Да, привет, я жду, – сказал я.
Рука отодвинула шторку, и я наконец увидел всего Петра, координатора миссии, в его обычной черной футболке. На предплечье поблекшая татуировка Iron Maiden, бритая голова блестит от пота, а на грудь спускается байкерская борода. Он сел и закрыл шторку. Мой указательный палец дрогнул.
– Якуб, выглядишь отлично. Как дела?
– Прекрасно. Ленка уже готова?
– Ты ел? – спросил он.
– Да, это есть в отчете. Где она? Сегодня же среда, верно?
– Да, среда. Как твоя тошнота? Лекарства помогают?
– Ты что, меня не слышишь?
Я скрестил руки на груди. Петр забарабанил пальцами по столу. Мы немного помолчали.
– Ладно, – сказал Петр. – Ладно. Я инженер, меня этому не учили. Тут у нас все на ушах стоят. Мы пока не поняли, что произошло.
– Что произошло?
– Ленка приехала на несколько часов раньше. Она была какая-то дерганая, не снимала солнечные очки. Мы посадили ее в комнату отдыха и дали кофе. Кое-кто пытался с ней пообщаться, но она только кивала в ответ. Куржак тоже немного поговорил с ней. А потом, за двадцать пять минут до твоего звонка, она просто встала и вышла в вестибюль, тамошний парень погнался за ней с вопросами, что случилось и не забыла ли она чего, а она просто сунула в рот сигарету и сказала, что ей нужно выйти.
– Она же бросила курить, – сказал я. – А, неважно. Когда она вернется?
– Понятия не имею. Она запрыгнула в машину, я побежал за ней. Она заблокировала двери, но машина не заводилась. Я просто стоял, Ленка мучилась с ключом, машина кашляла и глохла. Тогда она опустила окно и попросила подвезти ее. Я сказал, что сам приехал сегодня на велосипеде, но попрошу кого-нибудь наверху. А она вдруг расплакалась и сказала, что не может со всем этим справиться, и с чего она вообще решила, что сумеет, и это просто невероятно, что ты наплевал на свою жизнь. Она ударила по рулю, еще раз повернула ключ, и машина завелась. Тогда она дала по газам и умчалась, едва не проехав мне по ноге.
Я посмотрел в голубой глазок веб-камеры, последней работающей оптики, собирающей мои образы на корабле. Надо ли дать ей имя? Она так преданно меня изучала. Я благодарно постучал по ней пальцем.
– Вообще не понимаю, о чем ты говоришь.
– Я сам не понимаю, Якуб. Может, у нее какие-то сложности? Я посадил ребят дозваниваться ей. Еще один звонит ее матери. Мы позвоним друзьям. Но она просто сбежала. Вот о чем я тебе говорю. Она сбежала из вестибюля, будто за ней гнался сам Вельзевул.
– Она бы так не сделала. Она знает, как сильно мне нужно слышать ее голос.
– Слушай, мы ее найдем. Мы выясним, что происходит.
– Она больше ничего тебе не сказала?
– Нет.
– Точно? Клянусь, если ты врешь, если это какая-то шутка, я…
– Якуб, твои жизненные показатели в полном раздрае. Сейчас тебе нужно сосредоточиться на миссии, на том, что ты можешь контролировать. У нее просто приступ слабости. Все будет в порядке.
– Только не говори, что мне сейчас нужно.
– Действуй по плану. Что ты собирался делать после звонка?
– Мастурбировать и читать.
– А, ну ладно, не надо мне об этом знать, но ты продолжай, как обычно. Сохраняй ясную голову.
– Не хочу.
– Съешь протеиновый батончик. Сделай кардио. Мне это всегда помога…
Я сбросил соединение и отстегнулся от кресла, стащил с шеи галстук и запустил его по Коридору 3, потом расстегнул и сорвал с себя рубашку. Голос Петра зазвучал в интеркоме, последнем оплоте насильственного доступа к моему миру.
– Ты на задании, Якуб. Сосредоточься. Для Ленки это нелегко. Пусть делает, что считает нужным.
Я нажал кнопку ответа.
– Я выживаю только благодаря этим звонкам. Сплю только благодаря им. А она больше не хочет мне звонить? Что это значит?
Я тосковал по Моцарту, мармеладным мишкам, ромовым бабам, теплу под Ленкиной грудью, где я мог согревать пальцы. Самым близким к этому утешением на корабле были три бутылки виски, которые космическое агентство неохотно позволило мне взять с собой. Я наклонил бутылку, окунул в нее палец и провел им по языку.
– Петр, ты знаешь, все эти месяцы и все эти километры я не могу избавиться от вульгарного чувства, что меня поимели.
Он молчал.
Тошнота подкатила как всегда внезапно, будто невидимая рука сжала спинной мозг и вцепилась в желудок. Ленка ушла. Сказала, ей нужно выйти. Где моя жена, женщина, являвшаяся мне в галлюцинациях, когда я пытался спать вертикально, женщина, к которой я должен вернуться на Землю? Куда делись десятилетия ужинов, болезней, занятий любовью и образы наших сросшихся судеб? Он вошла в штаб-квартиру Космической программы Чешской Республики в солнечных очках и не дождалась разговора со мной. Сказала едва знакомому человеку, что ей нужно уйти. Будто я больше не существую.
Ленка меня бросила. Вот к чему привело молчание. Я правильно ее расшифровал.
Она уже уходила от меня однажды, в годовщину смерти моих родителей, когда я прятался в офисе, оставив ее в одиночестве после выкидыша. Но тогда мои ноги держала гравитация и я мог побежать за женой на станцию метро и умолять на глазах у всех пассажиров, ожидающих свой поезд. Мог сказать, что никогда больше ее не оставлю (да, теперь, плавая в космическом корабле, я понимаю, что солгал), и когда поезд пришел, она позволила мне поцеловать ее руку, взять чемодан и отвести домой, где мы начали переговоры о том, как чинить наш побитый жизнью союз. Здесь такой возможности не было. Каждый час я удалялся от нее еще на тридцать тысяч километров.
Я машинально направился в лабораторию. Внутри ее жизнь наполнена смыслом, там она измерена, взвешена и препарирована до мелочей. Я извлек из контейнера пластину со старым образцом космической пыли, сунул под микроскоп и попробовал сосредоточиться. Передо мной был геном Вселенной, планктон космоса, вода, обратившаяся в вино, и он шептался со мной, открывал свои тайны. Еще глоток виски, пока я рассматривал молочно-белые кристаллы силикатов, полициклических ароматических углеводородов и вездесущего паразита – H2O в твердой форме.
Конечно, именно ради этого я появился на Земле – чтобы собрать кусочки Вселенной, найти среди них нечто новое и бросить себя в непознанное, принести человечеству частицу Чопры. А уж какие там браки у меня не сложились, каких детей я не произвел на свет и не продолжил род каких-то там предков – все неважно, я выше земных забот.
Но это как-то не утешало. Я задвинул пластину с пылью обратно в контейнер.
Выходя из лаборатории, по-прежнему без рубашки, я снова заметил тень.
– Эй, ты, – сказал я.
И не в первый раз задался вопросом, чего ради обращаюсь к иллюзии.
Ноги дрогнули, чуть помедлили и скользнули за угол. Я прибавил хода. Слышно было, как ноги шаркают по потолку, словно скользящие по лобовому стеклу ветки. В конце Коридора 4 тень остановилась, убегать дальше было некуда. Я совсем не боялся, и это меня пугало. Я поплыл вперед.
Запах стал отчетливым – смесь несвежего хлеба, отсыревших в подвале старых газет плюс намек на серу. Из его толстого бочкообразного тела выдвигались восемь ног, как колышки палатки. И на каждой по три сустава размером со спортивный мяч, ноги согнуты из-за невесомости. И лапы, и торс покрывала редкая серая шерсть, растущая беспорядочно, как бурьян. У создания было множество глаз, слишком много, не сосчитать – в красных прожилках, с радужками чернее космоса. Ниже глаз размещался комплект толстых человеческих губ, поразительно красных, как в алой помаде, а когда они приоткрылись, обнажились желтые, как у курильщика, зубы. Пока взгляд всех глаз зафиксировался на мне, я попробовал их сосчитать.
– Добрый день, – сказало оно.
И добавило:
– Покажи мне, откуда ты.
Мягко, но решительно инопланетное существо пробирается внутрь моего сознания. Оно видит все. Изучает меня до самого дна, до генетического кода. Кончики его лап ритмично подергиваются в моей голове, перебирая струны воспоминаний. Оно прошлось по истории моего рода, по истокам нации, которая привела в космос и меня, и имя Яна Гуса. Ощущение не сказать чтобы неприятное. Мы вместе видим Гуса, Божьего человека, чье имя выгравировано на моем корабле, читающим наставления Джона Уиклифа с невысокой кафедры на площади перед Карловым университетом.
– Все народы Господни, – говорит он, – состоят из Божьих детей, они все были избраны для спасения, нельзя выделять из них только паству католической церкви. Божью милость нельзя купить, она не исходит из уст разодетого в золото старика. Религиозная организация – ловушка греха, обреченная на провал.
Гус вещает не с ненавистью, а спокойно, с хладнокровием пророка, наделенного знанием. Люди слушают. Студенты собираются вокруг с перьями в руках, речь трогает их сердца. Богемия должна быть свободной от тирании религиозных институтов.
Изображение изменяется. Существо выхватывает что-то еще. И видит мое падение.
Тот день я стараюсь не вспоминать, но инопланетное существо, перебирая нити памяти, проникает в самый центр моего сознания – 26 марта, весна после Бархатной революции. Мне десять лет. Тем утром мои родители по канатной дороге отправились из отеля в австрийских Альпах на гору Хоэр Дахштайн. В отпуске они наконец-то смогут побыть вдвоем до суда над отцом за роль, которую он сыграл как высокопоставленный член партии, то есть за пытки подозреваемых во время допросов. Родители рискуют усугубить обвинения, нарушая запрет суда покидать страну, но отец говорит, что брак не должен подчиняться прихотям судебной системы.
Пока родители наслаждаются альпийскими видами и, как я думаю, делают вид, что эти девственные горные пики способны отвлечь от ужаса предстоящего наказания, я провожу время в Стршеде с бабушкой и дедушкой. Дедушка ведет меня в сад, мы набираем полную корзину кислых яблок и немного клубники. Я съедаю четыре яблока, запиваю их глотком колы и на десерт добавляю клубники со сливками. Вылавливаю под крольчатником пауков, бросаю их жестоким курам и смотрю, как те клюют, отрывая лапу за лапой. Никто не хочет говорить со мной о будущем. Никто не хочет сказать, что случится с моим отцом и почему не спит мама, почему ее лоб так пахнет вином и когда мы прекратим смотреть каждый выпуск новостей на каждом канале, как будто чья-то цепкая лапа в любой момент может дотянуться до кого-то из нас и схватить за горло. Для моих вопросов нет места.
Родители должны вернуться в понедельник. Ранним поездом дедушка отвозит меня в Прагу, в школу. Я целый день мечтаю об австрийском шоколаде и вкуснейшей салями, которые привезут мне родители.
Я ожидаю в школьном вестибюле у окошка вахтера, когда родители меня заберут. В четыре часа ко мне подходит пани Шкопкова, руки сложены за спиной, губы белые. Тихим голосом она говорит, что случилось несчастье. Теперь родители не смогут меня забрать.
– Когда же они придут? – спрашиваю я.
Пани Шкопкова извиняется передо мной, я спрашиваю за что, а она в ответ спрашивает, не нужно ли мне чего. Дедушка пришлет за мной такси. Я отвечаю, что хочу шоколадку.
Она надевает пальто. Через десять минут возвращается с плиткой «Милки» в руке. На обертке фиолетовая корова Милка пасется на лугу перед альпийскими горами. Пани Шкопкова опять извиняется. Перед уходом она говорит, что рухнула канатная дорога. Твои родители… Вахтер бросает на меня взгляд поверх своего кроссворда.
Меня забирает старый таксист, пахнущий блинчиками. Его руки дрожат на руле. Два часа мы едем в Стршеду, а когда я спрашиваю, не знает ли он чего об обрушении канатной дороги в Альпах, он прибавляет звук радио.
У ворот нас ждет дедушка, дает старому водителю денег, забирает мой портфель. Я держу в руке пустую обертку от шоколада. Дедушкины седые усы повисли, щеки ввалились, а глаза едва приоткрыты. Дома бабушка пьет за столом сливовицу и курит. До тех пор я ни разу не видел, чтобы она курила. Шима спит у нее под ногами, он легонько виляет хвостом при виде меня, но сейчас же снова закрывает глаза, чуть вздыхает, словно зная, что сейчас не время для радости. Бабушка целует меня в губы. Я иду к дивану, ложусь и слушаю их голоса сквозь ритмичное тиканье проклятых часов, нарушающее покой клубов дыма.
Дед и бабушка по очереди объясняют. Ранним утром мои родители сели на ту канатку, чтобы ехать на вершину горы Хоэр Дахштайн. Я смотрю в потолок, вспоминаю восторженные рассказы отца о канатных дорогах. Канаты свиты из десятка стальных струн с пенькой посередине. Я представляю, как за окном вагона шевелятся отцовские губы, объясняющие все это маме, а она любуется тонущими в утреннем тумане громадинами-альбиносами впереди. Где-то там, на линии, лопается струна. И еще одна. И еще. И вагон повисает в воздухе, а потом его захватывает земное притяжение.
Под влиянием ежевечерних просмотров комедий с Лорелом и Харди вагон в моем воображении падает очень медленно, люди скользят взад-вперед, хватаясь друг за друга, кружат в смертельном вальсе. Леди и джентльмены, держась за руки, обмениваются старорежимными фразами типа «о боже мой» или «более никогда». Но такая безмятежность падения, невесомый вальс, прерывается – вагон набирает скорость. Джентльмен случайно касается талии дамы, и затянутой в кожаную перчатку рукой она награждает его пощечиной. Вагон раскачивается, пассажиры хватают друг друга за юбки и галстуки, стаскивают брюки и парики – фарс из немого кино. Не знаю точно, как они умирают, эти актеры, пробивают ли кости их плоть, может, позвоночники и черепа ударяются об острые края черной скалы и раскалываются.
Мы сидим в гостиной, и бабушка поет песню, которой я никогда не слышал, про юношу, покинувшего плантацию хмеля, чтобы встречаться с девушкой из большого города, в конце концов он завоевывает ее сердце, сварив пиво из хмеля, который мать дала на дорогу. Дедушка курит, потягивает из теплой бутылки и кашляет. Шима скулит, просит поесть. Я все еще держу обертку от «Милки». Бабушка что-то говорит мне, но я не могу разжать пересохшие губы, не могу припомнить ни единого звука, ни одной буквы алфавита. Я смотрю на обертку, ищу родителей в том снегу. Потолок по углам потрескался, и из трещин выползают пауки-сенокосцы.
Так проходит два дня. Я двигаюсь, только чтобы мочиться в ночной горшок, который бабушка поставила возле дивана. Я слышу, как Шима лакает из него, когда никто не смотрит. Бабушка пытается меня покормить, но я не могу открыть рот. Она смачивает мне губы водой. Дедушка растирает мои ладони и ступни мозолистыми пальцами с желтоватыми пятнами. Я держу обертку от «Милки». Когда дед и бабушка собираются спать, они укутывают меня одеялом, а Шима с мокрыми от мочи усами устраивается в ногах. За это я люблю его еще больше. Дедушка засиживается допоздна, посмотреть футбол и те американские фильмы, которые теперь показывают все кабельные каналы. Он знает – краешком глаза я тоже смотрю кино, ненадолго отвлекаясь от поисков тел, поворачиваю голову, чтобы лучше видеть мужчину в фетровой шляпе, который шепчет что-то красивой блондинке. Сияющие волосы и нежелание смотреть мужчине в глаза ее выдают – у нее есть тайна.
Движения губ не совпадают со словами на чешском, которые они произносят. Каждый день к нам приходят соседи, говорят о Боге и утешении, но бабушка останавливает их на пороге, негромко благодарит. Он был таким хорошим мальчиком, говорят они о моем отце. Я держу обертку от «Милки», представляя, что стою среди тех австрийских гор, и от холода у меня течет из носа, колет губу. Мои пальцы черные и неживые. Мир слишком огромен, в нем столько мест, где гибнут люди. Что проку в нем от меня, тощего мешка острых косточек и гниющего мяса? Родителей найти я не могу.
На четвертый день от меня, как и от дивана, воняет псиной, стиральным порошком и пролитым кофе. Икры сводит судорогой, желудок как будто выпотрошен. Бабушка надевает черное платье, и румянец играет у нее на щеках, а губы дрожат в одном ритме с блестящими сережками-крестиками. Бабушка не любит Бога, но любит кресты. Дедушка стоит надо мной, на нем черный пиджак и брюки – шокирующая замена его обычному гардеробу из заляпанных комбинезонов и старых армейских курток. В руках у него тарелка с цыпленком-гриль, хлебом и маслом.
– Тебе нужно встать и поесть, – говорит он.
Мой взгляд прикован к трещинам на потолке, пальцы скрючились от желания содрать пласты штукатурки. Правую ногу сводит судорога. Стиснув зубы, я игнорирую боль.
– Можешь не ходить на похороны, но ты должен поесть, – говорит он.
– Их нашли? – спрашиваю я.
– Их и не теряли. Нужно было время, чтобы привезти их из Австрии. Ты подумай, хочешь ли пойти с нами на похороны. Ничего страшного, если не хочешь.
Получается, я напрасно искал тела. Дедушка позволяет мне несколько минут помолчать, а потом заставляет открыть рот и сует туда кусок курицы. Забирает из моей руки обертку от «Милки» и бросает в холодную печь. Я жую, соленое мясо вкусное до слез.
– А теперь нужно встать, – говорит мне дедушка. – Ты должен быть человеком.
Я сопротивляюсь, отвергаю вторжение, тварь отпускает нить моей жизни, и мы возвращаемся к Яну Гусу. Король Венцеслав больше не защищает его, церковь официально объявила Яна Гуса еретиком – несмываемое клеймо, как родимое пятно. Римляне считают богемцев нацией еретиков. В простой белой рясе Гус взбирается на чубарую недокормленную конягу. Король Римской империи и наследник короны Богемии Сигизмунд обещал Гусу безопасный проезд и жилье, если тот предстанет перед высшими священнослужителями, объяснит им свое предательство.
Предчувствует ли Гус обман? Невозможно сказать – его взгляд всегда устремлен вперед, он как будто видит чудеса за гранью реальности, будто может проникнуть туда, узнать скрытые истины. В Констанц Гус прибывает целым и невредимым, селится в доме вдовы. Ее длинные темные волосы спускаются до колен, а в глазах стоит разочарование погибшей любви. Она никогда не смотрит Гусу в глаза, говорит с ним строго, как с непослушным мальчиком. Она готовит для него овощной суп, и Ян, стараясь не пачкать бороду, макает в него хлебные корки. Он рассказывает вдове о том, что ни одна земная организация не способна обеспечить подлинного спасения.