А что сейчас? Может, кто-нибудь желает получить его бабки?
– Выбрось это! – Матабеле вышел из мрака словно тень.
– Почему! Ведь хорошая зажигалка.
– Не в ней дело. Не притворяйся идиотом. У тебя есть что-то, что принадлежит ему.
– Идиотом, говоришь? Что у меня есть, что принадлежит кому-то?
– Умойа Омубе. У тебя есть что-то, чего он хочет. Просто выбрось. Он найдет и оставит нас в покое. Машина заработает. Мы поедем. Мы будем жить. Я это знаю.
– Эвар, что с тобой?! Что ты несешь?
– Подумай! Я это знаю. У тебя есть что-то, что принадлежит ему. Умойа Омубе. Он убьет всех, если ты не отдашь. У тебя есть какой-то, как его называют… насибу… фетиш. Хороший фетиш. Он помогал. Но теперь Умойа Омуби хочет его себе. Нужно отдать.
– Эвар, отдохни. Я должен подумать.
Матабеле повернулся и, спотыкаясь о камни, спустился к лагерю.
Земба посидел еще некоторое время, несколько раз беспомощно понажимал на колесико зажигалки и пошел за ним. Открыл заднюю дверь «лендровера», с минуту переворачивал набитые военные мешки с одеждой, алюминиевые чемоданы с оборудованием, пока наконец не наткнулся на длинную брезентовую сумку. Со свистом открыл замок и достал из середины самозарядный карабин «Ругер M-14». Перестройка перестройкой, Мандела может быть президентом, но если ты белый, то по-прежнему без лишних вопросов можешь купить оружие. Даже если выглядишь как человек из Евросоюза.
– На охоту? – спросил Стефан. В спальнике он был похож на ехидную гусеницу.
– Осмотрюсь, – ответил Земба, копаясь в поиске патронов. – Не бойся, я не потеряю огонь из виду.
– Он вот-вот погаснет.
– Да не потеряюсь я в этом стольном граде.
– Блин, что это? – Ожеховский что-то выедал пальцами из плоской жестяной банки. Масло капало с его пальцев.
– Копченые мидии.
– Что? Я ем копченые мидии? Что это вообще такое? Прием в «Бристоле»? Кто это берет мидии в пустыню?
– Они легче омаров, – отозвался Крицкий. – И не выгребай их руками. Меня прямо выворачивает, когда я на тебя смотрю. Я бы даже предпочел, чтобы ты их ел расческой. У него клешни в мазуте, а он так ест. Господи!
Земба вставил магазин на пятнадцать патронов в обойму и щелкнул затвором, услышав, как мелкий песок захрустел на пружине.
– Мидии помогают путешественникам помнить о женщинах, – бросил Ожеховский вслед. – Поэтому мы берем их с собой.
Пустыня поглотила его черным мраком, но еще не было абсолютно темно. Он никогда не предполагал, что от луны столько света. Земба не ушел далеко, когда увидел следы. Четкие отпечатки следов узких ботинок с подковами. Потом заметил фигуру высокого, карикатурно худого мужчины в развевающемся длинном плаще и в шляпе. Это было так внезапно, что в одно мгновение Земба стал мокрый от пота, как мышь. Сердце от испуга больно стучало о ребра. Фигура была отчетливо видна на фоне неба, она не была ни скалой, ни тенью; плащ на ней развевался. Она смотрела на лагерь и на голубые языки пламени, а потом вдруг, одним внезапным движением, распростерла руки так, что ее прямо согнуло назад, запрокидывая лицо к небу. Огоньки погасли. От незнакомца несло чем-то страшным и одновременно омерзительным, чем-то, что навевало мысли об удушающем трупном запахе в жаркий летний день, жужжании жирных мух, гниющей безнадеге трущоб и грязной бессмысленной жестокости.
Земба смотрел на него, забыв о карабине, который он судорожно сжимал в руках, и явственно чувствуя, как волосы один за другим поднимаются на всей его голове, как встают дыбом даже самые микроскопические волоски на затылке и вдоль позвоночника. Мужчина все еще стоял так, слегка походя на сумасшедшего вершителя правосудия из какого-то мрачного вестерна, в котором все герои – грязные мерзавцы, на дешевого проповедника какой-то подозрительной секты. Земба наконец-то превозмог тяжесть в ногах и скованность мышц, поднял карабин к плечу.
«Это он, – подумал он в испуге, – гребаный Умойа Омубе, или как там его называют. Отродье из глубин ада, который не хочет отстать от меня». Он не мог объяснить себе, откуда знал это, почему был так убежден, ведь это мог быть любой бродяга, белый или черный, одетый в развевающиеся одежды и шляпу. Ничего необычного для пустыни. «Я не попаду в него, если он на меня посмотрит», – панически подумал Земба. Он знал, что не выдержит его взгляд. Тип был страшен уже издали и в профиль, и дело не только во внешнем виде.
Он встал на колени, попав всей тяжестью тела прямо на острый камень, присвистнул от боли и потерял равновесие. Шаркнул осколком куда-то в сторону, поднес карабин к плечу, но мужчины уже не было.
Он пропал. Скала по-прежнему подпирала освещенное луной ночное небо, но была пуста. Земба медленно поднялся и пальцем нащупал на спусковом крючке язычок предохранителя. Тихий стальной звук прозвучал оглушительно.
– Оружие тебе не поможет, – раздался шепот. Резкий, свистящий. По-польски. Прямо над ухом. – Есть вещи, в которые стрелять невозможно.
Он сидел на корточках на скале, совсем рядом, руки его были сплетены на коленях, лицо наполовину закрыто полями шляпы. Полы плаща, разделенные надвое, развевались сзади, как крылья, и придавали ему страшный, наполовину птичий вид. Земба издал какой-то карикатурный, словно высохший, крик, не то писк, не то визг, и слегка обмочился.
– Не переводи воду, – просвистел незнакомец. Даже голос его звучал странно, словно исходил из гортани птицы. Он слегка походил на воркование голубя, с едва различимыми, спрятанными где-то в глубине словами.
Земба поднял карабин к бедру и нажал на спусковой крючок. Прямо в корпус. На двух метрах. Нельзя не попасть. Раздался металлический холостой треск. Он выругался и дернул затвор, выбрасывая пустую гильзу со сбитым капсюлем. Следующий патрон перевернулся внутри, и карабин заклинило.
– Это ничего не изменит, – просвистел мужчина. – Ведь ты не можешь убить Ангела-хранителя.
– Сваливай! – жалобно промяукал Земба внезапно высохшим горлом. – Ты ничего от меня не получишь, урод.
– Ну-ну, что за выражения! Просто счастье, что мы в Намибии и ты никого не оскорбишь этим. Я хочу, лишь только чтобы все вернулось на свои места. У тебя есть что-то, чего ты не заслуживаешь. Все нужно заработать. Разве ты не читал басни Эзопа? У каждого свое место. Твое среди серых людишек, которые суетятся в круговерти и не имеют других недосягаемых желаний, кроме как дотянуть до первого числа. Это очень простой обмен: отдай мне Карту, и будешь жить. Так как должно.
Земба все это время возился с карабином, пытаясь достать погнутую гильзу. Бешенство победило страх. Наконец-то у него был враг. Существо, которое разрушило его жизнь. Один выстрел. Такого расстояния достаточно. Умойа Омубе и патрон винчестера калибра 0.30. Мужчина плавно и медленно встал, словно сидел на мягкой земле, а не на острых камнях. Встал, медленно раскрывая руки. Встал, поднимая голову. Тень от шляпы соскользнула с его лица, обнажая маленький бесформенный рот и нос, напоминающий клюв. Его лицо было чужим и выглядело так страшно, что в первый момент от испуга Земба не мог распознать в нем человеческое лицо. Маленькие желтые глаза со странными зрачками напоминали глаза совы. Белой совы с человеческим лицом.
– Ну и как? – спросил Умойа Омубе. Его рот был сама свирепость. Глаза гипнотизировали, как дуло двустволки. Все будет хорошо, только отдай Карту. Отдай Карту, и эти страшные глаза исчезнут, отдай Карту, и Умойа Омубе оставит тебя в покое. Отдай Карту, и ты не будешь умирать в муках, отдай Карту и возвращайся в свою ничтожную жизнь, возвращайся в свой офис.
– Нет! – крикнул Земба страшным голосом и с нечеловеческой силой дернул затвор. Погнутый патрон вылетел и на его место плавно вошел следующий.
– Ты выбрал, – просвистел мужчина, отвернулся спиной и отошел. К чертовой матери все эти вестерны и все это не-стре-лять-в-спи-ну. Земба поднял карабин к плечу и нажал спусковой крючок. Оружие оглушительно выстрелило, и Умойа Омубе, различимый сквозь блеск оранжевого огня, широко раскинул руки и внезапно разлетелся бесформенной тучей черных ошметков, стаей небольших птиц, которые исчезли среди пустынной ночи.
Вдали, там, куда Земба выстрелил, показались огни машины. Мощный рефлектор справа и несколько галогеновых лампочек на крыше, которые горели как-то несимметрично; похоже, в части освещения были перепутаны лампочки; видавший виды, запылившийся грузовик двигался из темноты прямо на Зембу, который беспомощно стоял с дымящимся М-14 в руке и абсолютной пустотой в голове. Люди! Спасение!
В лагерь он пришел с разбитым ртом, полным крови с ее солоновато-металлическим привкусом, и руками на затылке. Команда стояла испуганной тесной группой, подгоняемая неграми. Было их восемь или девять. На них были самого разного вида спецовки, головы обмотаны клетчатыми арабскими платками. Они абсолютно не походили на отряд спасателей. Были вооружены.
Ими руководил черный как сажа невысокий приземистый человек с густой щетиной на лице. На нем была зеленая кубинская кепка и защитные очки в резиновой оправе. Он говорил на чужом, каком-то гортанном наречии, которое звучало не как суахили, а суахили у Зембы был уже на слуху. Одно слово звучало понятно и страшно, как приговор. Слово, которое повторялось почти в каждом предложении главаря: «Африкаанс».
Земба посмотрел на взятый напрокат в Йоханнесбурге «лендровер» своей группы, который ярко горел южноафриканскими регистрационными номерами.
Африкаанс. Африканеры. Граждане Южно-Африканской Республики. Белые посреди пустыни с машинами прямиком из ЮАР. Независимо от того, к какой организации принадлежали эти типы, если вообще к какой-нибудь принадлежали, они были черными. Это могло означать только одно. Смерть.
Один из боевиков передал товарищу оружие и энергично вскочил в кузов пикапа, после чего выкатил из него, пиная ногами, почти два десятка автомобильных покрышек. Земба почувствовал, как леденеет тело. С остановившимся взглядом и окаменевшим лицом он смотрел, как в их сторону катятся покрышки, как этот тип спрыгивает с кузова машины, держа в руках две чавкающие канистры с бензином.
В мертвой тишине Крицкий осел на землю, осел мягко, как куртка, которую нечаянно уронили; веки у него дрожали, а под ними виднелись белки закатившихся глаз.
– О боже! Живые факелы! – пробормотал Стефан угасающим голосом.
Это очень популярный в Южной Африке метод политической борьбы. Нужно взять кого-то с противоположными взглядами или в футболке не той, что надо, и надеть на него три-четыре старые покрышки. Покрышки не очень хотят пролезать через плечи, поэтому нужно применить силу, надеть, сдирая кожу и калеча обвиняемого проволокой, которая вылезает из резины. Надетая покрышка очень хорошо сковывает движения, намного лучше, чем смирительная рубашка. Ее невозможно снять, можно только разрезать. Она сдавливает плечи и грудную клетку, подобно кольцам анаконды. Ты не можешь дышать. Затем берется канистра с бензином и ее содержимое выливается обвиняемому на голову. От бензина у тебя слипаются волосы, он ест глаза и попадает в рот. Ты давишься им и кашляешь вонючим топливом, вся кожа моментально высыхает и горит под пленкой холодной испаряющейся жидкости. Одежда намокает до носков. Бензин хлюпает в ботинках. Выедает глаза, но в этот момент ты не обращаешь на это внимания, потому что больше похож на ошалевшее от паники животное. Ты орешь во все горло ужасным нечеловеческим голосом, от которого седеют деревья, от которого сам Бог мог бы сойти с ума. Ты воешь, не обращая внимания на то, что жидкость попадает в рот, жжет вытаращенные глаза, которые ты не можешь закрыть ни за какие сокровища в мире, потому что тогда ты потеряешь самую лучшую часть зрелища. Вот твой политический противник отставляет канистру и срывает пучок желтой высохшей травы. А в Африке вся трава желтая и высохшая. Оппонент скручивает пучок в солидную веревку, такую толстую, чтобы горела как следует и не погасла сразу, но одновременно чтобы была достаточно плотная – ведь он же не хочет обжечься. В этом климате ничего нормально не заживает, а сразу гноится. Особенно ожоги. Он слишком занят, чтобы слушать твои крики и как следует их оценить.
Потом он достает зажигалку, обычную банальную одноразовую зажигалку, и в этот момент становится твоим богом. Ты обожаешь его. Ты бы сделал для него абсолютно все. Все. Конечно, даже не за то, чтобы он освободил тебя от покрышек и разрешил смыть бензин. Даже милость божественных существ имеет свои границы. Ты сделаешь все только за то, чтобы он просто проломил тебе голову мачете. Глупость людей, которые убегают от чего-то такого красивого и почти безболезненного, как несколько пуль, выпущенных из автомата Калашникова, кажется тебе непонятной. Факт, что ты заслуживаешь смерти, для тебя очевиден и естественен – ты ведь, в конце концов, поддерживал этого дьявола Мобуту. Ты ведь, в конце концов, и правда надел не ту, что нужно, футболку. В конце концов, родился не в том, что надо, племени. Ты только умоляешь его, чтобы он просто расправился с тобой оружием. Чтобы застрелил из проржавевшей винтовки. Чтобы задушил проволокой.
А потом твой тощий бог, одетый в порванные кеды, грязные мешкообразные шорты и дырявую футболку, поджигает пучок травы.
Твой крик вырастает на октаву. Теперь ты орешь так высоко, что раньше такие звуки казались невероятными. Твои возможности ограничены. Ты можешь только перевернуться и метаться, можешь пытаться катиться, ведь, в конце концов, на тебе покрышки. Ты можешь, если на самом деле крепок духом, разбить себе голову о твердую африканскую землю. К сожалению, надетая на тебя покрышка представляет собой прекрасную мягкую защиту.
А потом тебя поджигают.
Боевик с канистрами поставил емкости на землю и посмотрел на кучей валявшиеся вокруг шины. Крицкий лежал на земле, подтянув колени и раскинув в стороны руки.
– Боже, только не это!
– Богородице Дева, радуйся…
– Это невозможно, Стефан, скажи им, что мы поляки! Господи, ведь они думают, что мы из ЮАР!
– Заткнись, блин, это еще хуже. Поляк у них убил какого-то коммуниста… нас сожгут, Господи всемилостивый, сожгут…
– …и благословен плод чрева Твоего яко Спаса родила… Господи!.. Я не помню дальше, Господи, не помню.
– Моя камера! Я хочу умереть как журналист, где моя камера?!
– Закрой рот! Нас сожгут, господи, нас сожгут!
Ожеховскому было сорок восемь лет. Видный мужчина с седыми висками и седыми усами. Он не был женат, оператором работал всегда. Никогда не сдавался. Видимо, до него дошла простая правда о преимуществе пули перед пожирающим тело пламенем горящего бензина, и иллюзия, которая велит людям покорно идти к месту казни в надежде, что все это происходит не взаправду, что это только шутка, что ее исполнители оценят послушание, – эта иллюзия прекратила для него существовать.
Он перестал бредить своей камерой, растолкал людей вокруг и прыгнул на стоящего ближе всех партизана, схватив ствол его винтовки с самодельным прикладом. Тот, смертельно испуганный, пропищал что-то и отчаянно рванулся. Ожеховский схватился за винтовку и за куртку, как за спасительный корабль посередине Атлантического океана. Черный пытался ударить оператора прикладом, потом ударил его коленом в живот, но был слишком легкий и слишком худой, чтобы это к чему-то привело. Некоторое время они тузились, словно дети, которые отбирают друг у друга игрушки, а потом их предводитель вынул пистолет и подошел к ним, намереваясь приставить ствол к виску поляка и одним выстрелом закончить эту несмешную сцену, но Ожеховский вскочил на ноги и закружил партизаном в воздухе, заслоняясь им от главаря и от его пистолета. Остальные боевики, размахивая карабинами, орали как сумасшедшие, но никто из них не мог найти удачной позиции для выстрела. Прошло несколько секунд этой идиотской патовой ситуации, пока наконец-то один из партизан не оказался сзади Ожеховского и не тюкнул его прикладом по голове.
Черные не переставали вопить. Это была обычная беспорядочная перепалка. Ожеховский рухнул на землю, но тут же сгруппировался и встал на ноги. Качался, по его щеке ручьем текла кровь, взгляд был затуманен, но он встал. Не так уж и легко довести человека до бессознательного состояния. Не так легко, как показывают в кино.
Земба дрожал. Он трясся как лист осиновый, у него зуб на зуб не попадал, колени ходили ходуном, он абсолютно не мог совладать с собой. Такой страх называют звериным, но, наверное, только люди могут бояться в такой степени. Это был не тот страх, который когда-то ежедневно мучил его. Он был дикий, непонятный, уходящий в глубину веков. А еще Земба боялся потому, что знал: он должен сдвинуться с места и сделать что-то, потому что только он может это прекратить. Он стронется с места, и тогда его застрелят. Если сделает то, что ему хочется больше всего – свернуться в клубочек и потерять сознание или впасть в кататоническое состояние, – их сожгут. Чтобы позабавиться. Не как эпизод в какой-то большой войне, не по каким-то веским причинам, а просто от нечего делать. Во имя Умойа Омубе, для которого даже смерть была низкой, приземленной, случайной и глупой. Он должен подойти. Нечего раздумывать, потому что иначе он не решится. Как перед прыжком в ледяную воду. Четыре, три, два, один… Давай!
Секунды между глухими ударами испуганного сердца, которое било, подобно бою поминального колокола, превратились в вечность. Он преодолел дрожь в ногах, тяжесть одеревеневших мышц и сделал шаг вперед. Никто не обратил на него внимания, все были заняты Ожеховским, который снова лежал на земле. Земба осторожно поднял ногу и переступил через тело все еще лежащего без чувств Крицкого. Из полуоткрытого рта звукооператора вытекла полоска слюны и темным пятном впиталась в пыль пустыни у щеки. Земба сделал еще один шаг. Он протиснулся между беспомощно стоящими коллегами и вышел на открытое, залитое резким светом фар машины пространство между пленниками и стоящими кругом, что-то орущими нападающими.
Они его заметили. Раздался непонятный крик. Предостережение или приказ. Еще один шаг. Щелчок предохранителя. Двойной металлический лязг патрона, продвигающегося в патронник. Последнее универсальное предупреждение, понятное на всех языках. Он проигнорировал все, явственно видя, как его охватывает гулкая темнота. Только в центре поля зрения осталось пятно света, в котором было видно лицо главаря. Темно-коричневое, блестящее от пота, с жуткими белками глаз, черная щетина, совершенно не похожая на небритость у белых, окружала рот и на подбородке походила на стелющийся мох. Мелкие капельки пота оседали в этих волосах и блестели, как кристаллики. Раздувшиеся от бешенства широкие ноздри придавали лицу выражение жуткой ярости.
Еще один шаг. Я сейчас умру. Теперь нужно сунуть руку в карман. Медленно, очень медленно, чтобы не вызвать внезапной реакции. Внезапного града горячих обжигающих пуль, которые в секунду изрешетят его. Но необходимости не было. Он начал опускать одеревеневшую руку в карман рубашки и почувствовал деликатное, все усиливающееся прикосновение к внутренней части вспотевшей ладони острого жесткого края Карты. Главарь орал, брызгая слюной, а Земба протянул Карту в его сторону. Прямо ему в лицо.
Негр не отреагировал. Он толкнул Зембу в плечо, отталкивая назад, и вырвал Карту у него из рук. Он на нее не смотрел.
ОН НЕ СМОТРЕЛ НА НЕЕ.
Он должен был посмотреть, но она его абсолютно не интересовала. Он поднял пистолет, видавший виды «уэбли», который помнил еще Тобрук, и приставил ствол ко лбу Зембы. Прямо посередине. Оглушительно, как отголосок сломанной кости, прозвучал треск предохранителя.
Но потом любопытство победило, и мужчина посмотрел на кусочек пластика в своей ладони. Мельком, просто бросил взгляд. Этого оказалось достаточно. Холодное обжигающее металлическое давление курка ослабло. Бандит заморгал глазами и слегка отвел голову, словно в глаза ему бил свет. А потом уставился в Карту, поворачивая рисунок в разные стороны.
– Я тебе заплачу, – по-польски произнес Земба, с трудом выговаривая слова пересохшим горлом. Кровь в висках стучала с такой силой, словно он проглотил собственное сердце. – Проводи нас к оазису. No Afrikaans. Bolando. Polonia. – Он с усилием импровизировал, улыбаясь так, словно на лице была глиняная маска. – Fuck apartheid.
Негр беспомощно опустил руку с оружием. Подняв высоко брови и наморщив лоб, смотрел то на Зембу, то на Карту, и лицо его выражало тяжелый интеллектуальный выбор.
– Поляк? – Он посмотрел на Карту, явно стараясь собраться с мыслями. – Валенса? Валенса хорошо, Валенса – Мандела.
– Yes, – промямлил Земба ошарашенно. Уже что-то. Негр спрятал пистолет в кобуру, потом как-то неуверенно отдал Зембе Карту и вдруг по-приятельски потрепал его по плечу.
Земба уже не видел, ни как главарь орет на своих людей, показывая на стоящую с поднятыми руками дезориентированную команду, ни как негры вдруг опускают оружие и, смеясь, поднимают с земли побитого оператора и отряхивают от пыли его одежду. Он потерял сознание.
– У него было птичье лицо? – спросил Стефан.
– Или маска, или какой-то рисунок на лице. Я не уверен. Было темно. Он выглядел ужасно. Сидел на камне, скорее присел на корточки, но как-то странно. Говорил со мной по-польски.
– Белый?
– Скорее нет. Трудно сказать, я же говорю тебе – я не видел отчетливо, но скорее всего он выглядел как черный, если вообще был человеком.
– А кем еще?
– Не знаю. Я выстрелил в него, и тогда он исчез.
– Если бы ты выстрелил секундой раньше, попал бы прямо в лицо этому черному Яносику. Они как раз в этот момент спустились с дюны, и ты разнес им фару на крыше. Тут бы и сто карт не помогло.
– Господи, нам и так подфартило. Нас могли сжечь. – Крицкий точно не слышал, о чем шел разговор – густой от песка ветер заглушал все. «Ленд-ровер» колыхался, двигаясь за полуторкой несостоявшихся палачей, направляясь в сторону оазиса Ситакве. Звукооператор наклонился в сторону сидящих впереди Стефана и Зембы. У всех тряслись руки, они чувствовали себя слабыми, словно младенцы, потому Крицкий и не удивился тому, что никто не поддерживает разговор. Он отреагировал словесным потоком, в энный раз говоря о том, как им подфартило. Земба молчал, потому что предчувствовал самое ужасное. Умойа Омубе проиграл сражение, но война продолжалась. Что дальше? Метеорит? Гром с ясного неба? Авиакатастрофа? Теперь его ожидала жизнь с оружием в руке, проверка каждого стула и каждого темного угла. Это еще что! Глупости по сравнению с жизнью, которую он вел, когда был заблокирован. А может, крокодилы? Дырявая лодка?
Но ничего из этого не произошло.
– Мы, конечно же, должны провести еще некоторые обследования, – произнес врач ровным, неестественно спокойным голосом. Все в порядке, ты в хороших руках, господин профессор является самым лучшим специалистом, и это очень дорогая клиника. – Однако я хотел бы поговорить с вашей женой.
В первый момент было такое чувство, как тогда, когда ты посреди Калахари встретился лицом к лицу со своим заклятым врагом, со своей немесидой. Как тогда, когда несколько предназначенных для него рубашек смертника из старых покрышек с грохотом рухнули на рыжий песок пустыни. Как тогда, когда в Сараево он стал личной целью сербского снайпера. Как тогда, когда над Конго заглох мотор допотопной «сессны» и самолет начал просто с боковым ветром лететь в сторону водопада Кириньяга. Это как кипятком в лицо – лед во внутренностях и внезапно оцепеневшая кожа. Тот миг, когда разум уже знает, а душа все еще надеется. Минута, когда врач уже не хочет разговаривать с тобой, а хочет побеседовать с твоей женой, потому что ты уже перестал быть человеком. Ты стал мясом на операционном столе, которое потрошат, шпигуют реактивами, перевозят как предмет. Мясо не имеет права ни жить, ни иметь человеческое достоинство. Оно должно лежать на полке и безразлично ждать следующих манипуляций. Зембе казалось, что он должен услышать язвительный свист зулусского демона, который теперь представлялся далеким и неимоверно экзотическим. Смерть от руки взбунтовавшегося бантустана или от пули снайпера вдруг показалась притягательной, но было уже слишком поздно, он превратился в больничное мясо. Предметом тяжелой неблагодарной работы санитарок.
– Я бы хотел, чтобы вы сначала поговорили со мной. Я взрослый.
– Пока еще ничего определенного…
– Но моей жене вы, господин профессор, хотите что-то сказать. Я плачу´ вам достаточно, чтобы услышать несколько правдивых и искренних слов.
– Да, но… Конечно же. Пока ничего определенного, но у вас очень сильный скачок, более девяноста, опухшие лимфатические узлы. Постоянно повышенная температура, сухой кашель, вы харкаете кровью, ну, и рентген, и томограф… одним словом, у вас нет никакой африканской болезни. Мы исключили СПИД, лихорадку Эбола, сепсис, Марбургскую болезнь, чуму и другие. Опасаюсь, что у вас новообразование в легких. Все указывает на то, что состояние неоперабельное. Мне очень жаль.
Конечно же. Ему очень жаль, а я умираю. Умираю. Не хотел умереть в пустыне, так умру на больничной койке, лишенный человеческого достоинства, голый, обосранный и скулящий от боли. Можешь послать в жопу всех самых лучших специалистов. Рак легких – это приговор, и вы прекрасно это знаете. Господи, мои легкие загнивают! Смерть.
Дальше как в учебнике. Сначала бунт. Бешеный спор с Богом, пена у рта, истерия. Усмиряющие боль наркотики. Вода. Потом отчаяние. Черные, полные слез, боли и разрывающей душу печали дни, от которых несло могильным смрадом. Уходящие в бесконечность, находящиеся где-то между бегством и очередными манипуляциями, болезненными и отвратительными. Потом безразличие и глухая депрессивная беспомощность. А потом больницы было уже не избежать.
Он и вправду стал мясом. Безразлично смотрел в потолок, слушая шаги в коридоре, последние бессонные дни проходили в невыносимо долго тянущихся приступах ужасной боли, которая превращала Зембу в кусающееся животное. Когда его навещали, это было похоже на какие-то растянувшиеся в бесконечность поминки. Родители упрекали в том, что он курил, и рекомендовали все новых врачей. Детям было скучно, и они баловались. Они были ходячим воплощением жизни, и, глядя на них, сердце обливалось кровью. Оля была красива как никогда, и ему хотелось выть, глядя на нее. Она существовала в мире и была человеком. Он же стал мясом. Без права на секс, без права на любовь и жизнь. Он умирал. Умирание было болезненным и скучным. Он не мог даже смотреть телевизор, ведь все, что там показывали, будет жить и продолжит существовать тогда, когда его уже не будет. Земба предпочитал делать вид, что весь мир уйдет вместе с ним.
Он постепенно становился зомби. Живым ходячим трупом. Напоминал скелет. От него разило трупным запахом. Он разлагался. По коридору ходил так же, как и другие живые трупы, осторожно катя стойку с капельницей, словно опасался, что части сгнившего тела начнут отваливаться от костей.
Ночь в больнице – самое страшное. Особенно в обычной городской больнице, в которую его перевели под присмотр очередной медицинской знаменитости. Ему бы больше пригодился бальзамировщик. В этой новой больнице все было старое, грязное и изношенное. Стены, кровати, тарелки, кафель и санитарки. Он лежал на провалившемся стеганом матраце, покрытом клеенкой, от которой у него прела кожа, и сквозь кислородную подушку смотрел на жирное пятно на стене. В носу торчала одна капельница, другая – в предплечье, с пениса свисал катетер и к провалившейся груди грязным пластырем были приклеены датчики. Он уже даже дышал не как человек. Лежал в полумраке, мертвенно-бледный свет галогеновых лампочек падал на лицо, сквозь толстый слой кислородной подушки он слышал электронное пиканье собственного организма и эхо возбуждающего хохота санитарок. Каждый раз мытье и дефекация становились кошмаром. Он был мясом. Смотрел на жирное пятно на стене.
Пятно было большое, разветвленное и величественное. С размазанными подтеками и каплями. Желто-коричневое на грязно-желтой стене. Это было самое важное в мире пятно, его единственная картинка и одновременно последняя, которую он увидит и заберет с собой, запечатлев на веках, на тот свет. Иногда оно выглядело как покрытое листьями дерево, перекрученное и карликовое, прекрасное для виселицы, растущее в какой-то заброшенной глухомани. Иной раз напоминало скачущую галопом лошадь с развевающейся гривой, с бешенством в глазах и дико ощерившимися зубами. Через несколько дней пятно, как это обычно бывает с пятнами, если в них всматриваешься слишком долго, превратилось в лицо.
Почти каждое пятно, случайное сочетание листьев, света и тени, скрывает лицо. Лица в профиль, лица с чертами, очерченными глубокой тенью, как на контрастной фотографии, лица насмешливые, лица гротескные, лица карикатурные. Так работает мозг. Он так запрограммирован на распознавание лиц, что непременно распознает их в каждой случайной форме, если у него нет других стимулов. У мозга Зембы их не было.
Лицо его пятна было исключительно пакостным. Лисьим, хитрым и пакостным. Волосы зачесаны назад и напомажены бриллиантином. Мужчина неопределенного возраста, скорее молодой, типа альфонса. Черные овальные очечки, рот, словно след, прорезанный бритвой, растянут в издевательской улыбке. На лице признаки психопатической жестокости. Они часами смотрели друг на друга сквозь толщу пластиковой кислородной подушки, и Земба всей душой стал его ненавидеть.
Он был абсолютно уверен, что это не то лицо, которое ему хотелось бы забрать с собой на тот свет вместе с умирающей лошадью и засохшим деревом, но выхода не было. Мужчина высокомерно смотрел со стены на затянувшуюся агонию и улыбался с презрительным высокомерием, окрашенным удовлетворением. Полная страдания бесконечная ночь в больнице тянулась в тишине, прерываемой кашлем, храпом и попискиванием аппаратуры. Санитарки напились или просто пошли спать и наконец-то утихомирились. Боль тоже затихла и была бы вполне сносной, если бы не гипнотизирующий взгляд злобно радующегося сукина сына на стене.
Земба хотел открыть глаза, хоть и знал, что может увидеть только старый железный шкафчик и стакан с жидким чаем. Но все же и так лучше, чем этот взгляд. Он хотел смотреть на что-нибудь другое, но не мог. Пытался увидеть лошадь или дерево, но не мог. Пытался воссоздать перед глазами горящие королевскими красками пейзажи Африки или кристальные башни Токио, но все куда-то пропало, сделалось нереальным, серым и сыпучим, как пепел. Человек на стене становился все более выразительным, импрессионистский портрет превратился в четкую фотографию, изображение росло, увеличивалось, гипнотизировало, пульсировало среди изменяющегося и все заполняющего тумана. Земба беспомощно лежал, сжимая сухие, как веточки, руки, и смотрел. Он даже не заметил, как мир вокруг переменился. Перемены произошли мягко и постепенно, как прорастание травы, как движение песка в песочных часах.