bannerbannerbanner
Призрачный поцелуй

Мария Гурова
Призрачный поцелуй

Полная версия

Альда всегда была так далека от битв, что видела войну только в лицах вернувшихся баронов. А Свава то шла с обозом, то летела с крылатой конницей – и знала в точности, как люди убивают, как вылетают из тела осколки костей и брызги крови, как нелепо скрючивается тело, которому переломали хребет, как умирают пленные на коленях и раненые у костра. Нить ее судьбы, о которой говорила Ифигения, была вшита в полотно битв. Сама Свава погрузила в культуру воинов руки по локоть, как во вспоротое брюхо жертвенного оленя. Ей было не страшно, не печально и не тошно уже в первой жизни, потому что свежевать героическое наследие – ее работа. Но она не сражалась. Ветер обдавал ее лицо пересудами, но она почти кричала, что никогда не сражалась. Для нее это так важно – быть спутницей героя, но не быть героем. Поэтому и не могла примириться с Ифигенией.

– Это нечестно, – раздался ее тонкий голосок.

Свава низко хохотнула, разулась и, с обувью в руках, прошлепала босыми ногами к ложу у западного окна.

– Да? И что на этот раз кажется тебе нечестным? – смешливо спросила валькирия.

– Что тебя не отправили к отцам, как ты мечтала. Ты не должна быть среди нас…

– Что ж, помолись Зевсу, чтобы он передал твои слова Одину, если им доведется встретиться, – безучастно предложила Свава и легла на застеленную перину. – Но сомневаюсь, что у них будет повод…

– Я хочу сказать, что ты была, ну, почти… самостоятельной, – перебила ее Ифигения.

– Царевна, – Свава обратилась к ней одновременно понимающе и жестко, – я не желаю быть самостоятельной. Я действительно мечтала провести вечность до Рагнарека на пиру с Одином, предками и любимым. Вот и все. Не пытайся заручиться моей поддержкой. Это ты ненавидишь своего отца…

– Я его не ненавижу!

– …за то, что принес тебя в жертву, жениха – за то, что не защитил, всех полководцев и воинов, жаждущих твоей крови. Свою ношу неси сама.

Ифигения надулась. Их немую войну оборвала фраза.

– Я любила их, – призналась Ифигения.

Эпизод III
До списка кораблей

О, мы с тобой ничто перед Элладой.

«Ифигения в Авлиде», Еврипид

– До какого момента? – уточнила Свава, она без интереса рассматривала деревянные балки под потолком. – Пока плыла в Авлиду? Пока ждала встречи в шатре?

– И после любила!

– И когда нож жреца полоснул твою плоть?

– Хватит! – тихо попросила Альда и от ужаса передернула плечами.

Утонченная внешне и внутренне, она бы стала во всех смыслах первой леди Европы. Альда даже умерла тихо и безропотно, никого не обвиняя, не кляня, не сокрушаясь о выпавшей доле, не противясь. Не применяя к себе оружие. Было удивительно, как последователи убеждений о том, что величайшие женские добродетели – это податливость и послушание, не учли ее великолепный образец. Свава умирала всякий раз от старости или тоски, в одиночестве, без мужа, не принеся в мир детей – очень неприглядная смерть. Ладно валькирия, а царевна? Ифигения и вовсе заканчивала жизнь, как женщины, которые провинились в чем-то ужасном, – она испускала дух, а на нее смотрела толпа и желала ее скорой погибели. Альда успокаивала непримиримую подругу, говорила, что им еще повезло.

– В чем же нам повезло? – вопрошала Ифигения.

– Господь одарил нас новым испытанием вместо того, чтобы просто наказать, – отвечала смиренная Альда.

– Да почему опять наказывать-то? Что я сделала? – чуть не плача жаловалась Ифигения.

– Возможно, за то, что каждая из нас возгордилась, – предполагала Альда.

– Не вижу своей в том вины, – возмущалась Свава. – Я имела право гордиться. И царевна. И ты имела.

– У всего должна быть мера, и у гордости тоже, – объясняла Альда.

– Ну-ну! – отмахивалась Свава.

– Поощрение это или наказание, а других женщин я здесь не нахожу, – продолжала Альда начатую мысль. – Где наши матери и сестры? Где подруги и прислужницы? Ты помнишь их, помнишь, как их звали?

– Я не помню, – отвечала Ифигения.

– И я не помню, – вторила Альда.

– Только имя матери, – поправлялась Ифигения.

– Лишь имена матерей и валькирий, – добавляла Свава.

– Вам повезло, – радовалась за них Альда. – Но и тех здесь нет.

– Так мы наказаны или вознаграждены? – хмурилась Ифигения, когда спрашивала.

– Мы заперты – понимай это как хочешь, – говорила Свава, и на том обычно разговор заканчивался.

Царевна доподлинно помнила, как уходила, и чувствовала память о себе – ее нашлось больше, чем у валькирии и дамы. Когда тысяча сто восемьдесят шесть ахейских кораблей застряли в штиле у берегов Авлиды, жрецы и многоумный Одиссей не придумали ничего лучше, чем умилостивить прогневанную Артемиду ценной жертвой. Возможно, дело заключалось в отце Ифигении. Агамемнон спесивым характером и премногим тщеславием, положенными царю всех царей, сумел заиметь немало врагов, которые, хотя и не могли поднять головы, склонившись перед ним, искали повода ослабить гордеца. В стремлении колоть друг друга, цари ухитрились сделать последний день Ифигении настолько болезненным, что впротиву жертвенному ножу на весы ложилось разочарование – в семье, любви и себе – первое и единственное. Ифигения ехала в стан невестой Ахилла и в конце дня действительно преклонила колени перед алтарем.

Она рвано выдохнула и успокоилась, снова вспомнив занесенный над ней жреческий нож. Скрестив пальцы, Ифигения запела:

– В Элладе мы всегда стремились к двум вещам: к божественной любви и к той победе, что нас отождествляла с богом. Умасленный бегущий олимпиец не меньше счастлив был влюбленного, снискавшего взаимности. Мне, лучшей из невест, сулил Атрид Ахилла. И в имени его есть описание всех его достоинств: он ими убран так роскошно, как я в свою фату, браслеты, диадему. «О, Ифигения, гонец прибыл вчера!» Я всю дорогу до Авлиды так нежно гладила дощечку от отца – то место, где в письмо вмещалось имя.

«Ахилл», «Пелидов сын», «Ахилл…». Я пальцами касалась и победы, и той любви, что родственна победе. К свершениям дорога неизменна: где греческие части слились в единый стан, там за главу был царь наш Агамемнон – мой отец, за пламенное сердце – Ахиллес, мой нареченный. Я к лагерю приехала, как к дому, хотя здесь места нет таким, как я, рожденным жизнь давать, не отбирать. И что здесь я? Чем я могу помочь? Как сделаться полезным веществом в здоровом теле, чтобы его своим присутствием не портить: не отравлять, не раздражать, не тяготить? Есть таинство войны, закрытое для женщин. В шатре темно и беззаботно, а свет извне смущает и печет.

Ужасный день. Назло сияло солнце, к беде на мне наряд для свадебных пиров. Я помню, он красив, и даже ныне свахой нам я выбрала бы смерть. Я помню плач, положенный на свадьбе. Вот едкий парадокс, что в панику бросает: я – девушка, я ею рождена, мать воспитала меня так, как подобает быть воспитанной царевне; мне посулили то, что мне положено, – а это есть и право, и наказ. Едва бы я ослушалась, меня бы порицали. Что сейчас? Меня толкают позабыть заветы, мечты, что были взращены во мне, и изменить упрямой парадигме, чтобы… чтоб снова угождать? Все дело в том, что я не понимаю, за что из всех мужских забот мне отдают ту самую, что смерть во имя достижения победы. Ту участь, что не выберет и раб, желающий возвыситься хоть в чем-то.

О, мужеская честь есть то, что крепче стали, но хрупкая, как амфора из необожженной глины. В таком же тупике находится Ахилл. Он здесь затем, что пообещали ему отец мой, дядя, Одиссей. Он в гневе, я – в слезах, и если мизансцена напоминает брак, то где любовь и где ее победа? Я – ручка амфоры (метафоры о чести), которую он рвется защищать. И в рваных, хаотичных разговорах узнаю, что он с такой же долею смирился: «Мне смерть обещана на той войне, но в Трое я добуду себе славу и вознесусь подобно Геркулесу».

Ифигения запнулась, как если бы вспомнила что-то важное. Но потом мотнула кудрями и прогнала незваную мысль. Они его обсуждали несколько раз – героизм. Героем можно стать, снискав славу в бою. Поэтому Ифигения не раз мучила валькирию вопросами. Божественное бессмертие всегда сопрягалось с битвами, таков ритуал – чтобы обрести вечную жизнь, нужно отобрать множество чужих. Подходили любые враги: и чудовища, и смертные. Правда, последних требовалось много больше. Тогда Ифигения говорила подругам: «Чтобы ценность подвига была так же высока, как, скажем, за лернейскую гидру, нужно убить великое множество людей».

– И кого бы ты отправилась убивать, царевна? – задирала ее Свава.

– Не знаю. Наверно, никого, – честно отвечала Ифигения.

– Думаю, это причина, по которой ты умерла.

– Как же это?

– Вместо кого тебя повели на алтарь?

– Не понимаю, – растерянно говорила Ифигения.

– Вместо какого животного?

– Жрецы сказали, Артемида прогневалась из-за лани, которую отец убил на охоте…

– Ни ты, ни лань не могли дать отпор, сколько ни брыкались, – объяснила Свава. – Лань не чудовище, ты не воин, и обе вы всего лишь жертвы. Понимаешь?

– Да, понимаю, – грустно соглашалась Ифигения.

А теперь она вспомнила их препирания, прежде чем продолжить песню:

– «И это все? Ты здесь ради бессмертия? – мне жалко умирать, пусть мне бы посулили место в небе». А он молчит, не знаю почему. Но думаю, что есть еще причина. Как мне найти такую же себе?

И я ищу ее в залегших складках льна, в игристом перестуке золотых подвесок, в золотых кудрях и в золотых надеждах. Копнув горстями память, ищу в звуках кифары, в любимых танцах. Ныряю в чаянья, надеясь там увидеть повод взойти на тот алтарь, но вижу рой детей, похожих на Пелида, и царский трон во Фтие, может, старость. Там нет резонов мне идти на смерть и кровью изливаться пред очами ахейских воинов. Они уже кричат. Меж нами ткань шатра и тело Ахиллеса – вот причина. Я не желаю быть Еленой, не желаю, чтоб за меня стремились убивать. Я жизнь даю, ее не отбираю, я здесь затем, зачем все войско здесь. Я их спасу: я встану между ними и гневом Артемиды. Меж поражением в войне и той победой, что нас ведет к любви. Он смотрит на меня, тем поучая, за что сражаться ходят на войну. Эллада назидательно ворчит, что быть Еленой плохо и бесчестно. Так пусть живет она. А я умру.

 

Ни ветерка, ни волн на берегу. Так слепит рать сияющих доспехов, что кажется, на землю пало небо. Я отрицательно качаю головой, когда несут веревки. Мне лестно вставать в строй склоненных мирмидонцев. Царевной не сумела я им быть. Он шел со мной, не отданный жених. Мне панцирем служило восхищение. Что ж, я герой теперь?

Царевна умолкла и глубоко задумалась, будто на лицо ее примостилась театральная маска мудреца с глубокими морщинами, натруженными в раздумьях. Ифигения уронила прялку, янтарная ступочка отломалась от деревяшки и покатилась по полу, стукнувшись о порог. Порог у них был – дверей к нему не нашлось. Она произнесла то, что никогда прежде не говорила:

– Но имя Ифигении не вписано ни в список кораблей, ни полководцев. Никто меня не мерил с Одиссеем, никто меня с Аяксом не равнял. Я тот герой, что, в общем, им не стал. Мне просто не придумали название. Нет слова в нашем пестром языке, чтобы назвать деяние, как подвиг, но подвиг вне войны. Чтоб я была чуть больше, чем царевной, какие там остались доживать. О, неужели, чтоб не быть коровой, ведомой к гекатомбе на убой, так надо нести жертву полюбовно?

Послышался скрип, но никто из трех не решился отвлечься на такие мелочи, как давно позабытые звуки. Ифигения скомкала тунику на груди и громко затянула:

– Все тысяча сто восемьдесят шесть легли на дно истории громадой, надгробным камнем на братском погребении: мы поколение героев и их шлейф. Мемориал, исполненный на вазах, записанный в стихах. И где-то на стыке между ними – промеж кургана из неназванных имен и всех имен в лавровом окаймлении – приют нашелся мне. Пусть место незавидное мое на той меже ничем вас не прельщает, но я приду сюда, коль снова будет надо. Мы здесь такие все.

Допев, Ифигения, сквозь прищур взглянула на северную стену. В ней, будто всегда так и было, появилась дверь. Открытая дверь. Ифигения встала и протянула руки навстречу свободе, у которой не было образа – никто из девушек не знал, как она выглядит, а потому и теперь бы ее не различили, возникни свобода в дверном проеме. Все три поняли, для кого дверь распахнулась. Тогда Ифигении стало страшно, она отпрянула, словно ей предстояло умереть второй раз.

– Все хорошо, милая, иди, – с теплом отпустила ее Альда.

– А вы? А как же вы? – Глаза царевны покраснели и налились слезами, такими живыми и горячими, что девичья, не привыкшая к оголенной чувственности, почти вытолкнула Ифигению прочь. Будто теперь не стены притесняли Ифигению, а Ифигения теснила стены.


– Нам еще не время, царевна, – объяснила мудрая Свава.

– Мы вряд ли еще встретимся, – плакала Ифигения, и Альда, легко оттолкнувшись от кровати, поспешила обнять подругу.

К ним подоспела и Свава, позабывшая их бытовые распри. Так, утерев друг другу слезы, они простились. Ифигения вышла из их тихой девичьей – вовсе никакого не чистилища, а места гнездования. Переждав зиму, в лед которой вмерзла прошлогодняя листва, Ифигения застала свою весну и отправилась туда, где для отважной царевны нашлось лучшее место. Дверь так и осталась нараспашку. Всю ночь девушки спали, ворочаясь и жалея, что не видят снов.

Наутро к ним пожаловала нежданная гостья. Они удивились, что она наведалась так скоро. А может, прошло уже достаточно времени? Растерянная и смущенная, гостья не решалась входить. Хотя она стояла на пороге, незнакомая и непредставившаяся, а лица ее не было видно – так ослепительно светило солнце, что лучи сочились из-за спины золотым ореолом, – Альда и Свава разглядели в девушке обещание долгой и крепкой дружбы. Руководствуясь законами гостеприимства, они поклонились и пригласили ее войти. Водворенная гостья ответила поклоном и робко ступила в девичью. Подруги откуда-то знали, что гостья их простилась с жизнью, что на ее короткий век легла грозная тень войны, что любила она славного героя и что наверняка у нее есть история, которую следует спеть.

Джек Гельб
Запах мха


1. Пять ассоциаций со словом «призрак».

Сон, видеть сквозь сеть, колышется на ветру, совсем рядом, до нутра.


2. Есть ли жизнь после смерти?

Кто знает? Не у всех есть жизнь перед смертью.


3. О чем эта история?

Рассказ навеян прогулкой в лесу.






Запах мха. Такой обволакивающий, мягкий. Наверное, уже давно смешался с ощущением от прикосновения, потому мне и кажется запах мягким. Укутаться и проспать бы целый день.

С такими мыслями я приоткрыла глаза. Россыпь полупрозрачных пятнышек-теней бегала по тенистой опушке. Солнце играло с ними в салки – мешанина светлых и темных пятнышек, которые носились друг за другом, пока ветер трепал деревья, как игривый щенок. Воздух был напоен запахами и шумом. Больше всего слышался мох – наверное, из-за сырости после ночного дождя. Помню, как услышала мерный стук в окно машины еще до того, как открыть глаза.

Мы приехали поздним вечером, занесли вещи в дом. Дорога заняла чуть больше времени, чем обычно, – пришлось объезжать дерево, упавшее прямо на дорогу. Доспав эту ночь, я проснулась в таком трепете! Удивлена, что мое сердце вообще способно чувствовать нечто похожее. Сейчас, в дневном свете, дача выглядела совсем не так, как я запомнила ее в детстве. Лестница, с которой так было страшно снова упасть, казалась не такой крутой, а зловещий чулан был беспощадно выпотрошен, и вся рухлядь и мусор были выброшены на свалку у третьего въезда. Дом выглядел пустым, лишившись бесполезной мелочовки вроде уродских фигурок, выцветших календарей за 2011 год, ненужных сувениров из городов, которые уже, кажется, сменили названия. Сиротливо тянулись полки, оставленные без привычной старой и бесполезной ноши, и как будто ждали, когда новые хозяева вновь захламят их своими приятными пустяками. Родители еще спали, а я, ранняя пташка, уже переобулась в резиновые сапоги и отправилась исследовать местность.

Хоть и проводила тут каждое лето, когда училась в школе, сейчас я заново открывала для себя деревню. Забавно получается – лишь приехав второй раз, можно по-настоящему удивиться любой мелочи. Первое впечатление – ну дом и дом, ну березка. А приехав во второй раз – да ну? Почему соседи решили переложить крыльцо? Раньше мне нравилось больше. И даже березка захирела! И так с каждым закутком. Мне было с чем сравнить, поэтому каждый новый приезд на дачу сулил маленькие открытия, которые я подмечала. Все необратимо менялось, и сердце было открыто этим переменам.

Меня окружал воздушный поток, не свойственный городу, его душной суете. Это было блаженство. Как будто тело долго томилось в колодках, и наконец оковы спали. Сперва даже немного больно, но эта боль – признак того, что я еще жива. Наверное, не стоило так вот сразу ринуться носиться по лесистой местности – в боку что-то болезненно заныло. Дорога сулила немало трудностей: корни деревьев гнули спины, точно дворовые кошки, и так и норовились ухватить за скользкие сапоги. Вязкая грязища жадно чавкала и затягивала, отчего каждый шаг давался с трудом. Но я была рада той тяжести, которая на меня обрушилась, – именно благодаря ей чувствовала себя как никогда живой.

Продолжая свой путь, я оглядывалась по сторонам. Странное предчувствие не давало покоя: что-то должно мне открыться, и я с нетерпением ждала этого часа. Эти места были знакомы, и чтобы в них заблудиться, надо было на славу постараться. Сквозь деревья то тут, то там мелькали дома нашего поселка и соседей. Деревенские рано просыпаются. Вид людей, пусть и незнакомцев, успокаивал мою душу.

Но что-то мелькнуло меж деревьев. Что-то неожиданное проступало, просачивалось маленькими кусочками меж стволов. Вернее, отсутствие кое-чего привычного, что непременно должно быть сейчас здесь. Забор. Длинный забор-сеточка, овитый какой-то странной порослью. Никогда не понимала, в чем смысл этого дурацкого нагромождения старой жести. Сквозь него все видно – пустырь, некогда служивший парковкой – в то время, когда старые гаражи еще не развалились от времени и тяготящей ненужности. Но больше всего манило длиннотелое здание из красного кирпича. Что-то похожее на склад, вероятно. Сейчас, право, было трудно сказать, чем служило здание раньше: выбитые стекла зияли редкими зубами-осколками из окон, крыша местами провалилась, местами поросла мхом, там появились три молодых дерева. Именно деревья запомнились больше всего – так необычно видеть их прямо на зданиях. Мне сразу живописно представляется, как этот могучий дуб наберется соков, окрепнет и однажды разрастется настолько, что проломит этот дряхлый кирпич, поглотит корнями, и от этой ветхой развалины не останется ничего. А пока что меня приветствовал молодой росток, мерно покачивающийся на ветру подле своих собратьев.

В детстве я с легкостью перебралась бы через эту условную ограду, но меня буквально снимали с решетки на полпути, точно шкодливого котенка, который вскарабкался по лестнице. Взрослые запрещали там играть. Не то чтобы это был самый горький запрет, но почему-то въелся в память.

И что же сейчас? Запретов не было, как не было и забора. Дерево свалило его. Оно рухнуло то ли от ветра, то ли из-за того, что попросту переросло само себя и обрушилось под собственным весом, – неизвестно. А известно было одно – теперь меня ничего не держит, и я могу переступить запретную черту.



Манившее очарование запустения и пышного цвета быстро сменилось разочарованием. Я тяжело вздохнула и опустила плечи, когда оказалась перед стальной дверью. Ржавчина подкрадывалась долгие годы и, уже не таясь, запятнила по всему полотну, напоминая старческие пятна.

Раз я здесь, раз уже стою перед дверью, до которой буквально рукой подать, почему бы не попробовать? Почему бы не проверить, открыта ли она? Не знаю, на что надеялась больше – на то, что обитель впустит меня или же останется безмолвной затворенной загадкой. Я положила руку на жестяную ручку и дернула на себя, затем от себя. Ничего.

Немного повозившись, запыхалась на удивление быстро. Кажется, прогулка утомила меня куда сильнее. Восстанавливая дыхание, я ощущала, как каждый глубокий вдох наполняет все нутро чем-то дурманно-травянистым. Как много усилий пришлось бы приложить в городе ради одного такого вдоха полной грудью. Воздуха было слишком много. И даже не воздуха, а чего-то растворенного в нем. Жизни. В нем была сама жизнь, и я жадно хватала ее носом и ртом. Этот летний лес должен войти в мое сердце, разрастись, заполнить все собой, до боли в груди. Я прикрыла глаза, представляя, как три зеленых гибких росточка уже не отвечают колыханию ветра. Их крепкие корни силятся, оплетают сердце, закрывают его полностью, не оставляя просвета. В тот миг в моей голове загорелось ясное и пламенное желание такой силы, что непременно вырвалось бы из моего сердца, и я бы сказала его вслух, если бы не резкий звук.

Оглушительный гром раздался не то прямо за дверью, не то в самой двери. Ноги сами отнесли меня на пару шагов прочь от ржавой громадины. Кажется, мои старания не прошли даром и были услышаны. Ворчливый скрежет разнесся по лесу, этот чудовищный рев заставил меня закрыть уши. Где-то вдалеке закричали птицы и взмыли прочь.

Когда эта скрежещущая мерзость стихла, я заглянула внутрь. Ну точно склад. Что это еще могло быть? Я оглядывала это здание, похожее на сотни других, как вдруг мое сердце замерло. Понятно, почему дверь была не заперта. У стены согнулась широкая спина в клетчатой рубашке. Полоса пота тянулось вдоль нее вниз. Головы видно не было. Я стала догадываться, что мне стоит уйти, а когда заметила самодельный обрез на земле, сомнений не осталось.

Слишком круто обернувшись, подняла шум, задев ногой какой-то осколок не то плитки, не то еще чего. Все, что сейчас было важно, – тот факт, что поднялся шум и я была замечена. Сердце ушло в пятки.

– Эй, эй, не бойся! – раздался голос.

Мужичок даже не выпрямился, а просто встал в полный рост. Ружье так и осталось лежать у него под ногами.

 

– Да в нем-то что толку? Я так, для виду! – сказал он.

Он вытер потное лицо рукой. Я видела второй подбородок, сутулые плечи и если не горб, то так, горбик. Какое-то время ни он, ни я не шевелились. Мы не хотели напугать ни себя, ни друг друга.

– Ты не видела кусок? – спросил мужичок, уперев руки в боки и подняв голову вверх. После этого потер шею, пытаясь ее размять. Бог знает, сколько времени он сидит тут, вот так вот скрючившись.

– Какой кусок? – спросила я.

Он поджал губы и почесал грудь. Затем похлопал себя по карманам, снова упер руки в боки и стал оглядываться.

– Кусок, кусок, кусок… – бормотал на выдохе.

– Кусок чего? – спросила я.

Вдруг он взглянул на меня, жалобно и недоверчиво. В нем одновременно была старческая обреченность столетнего деда и слезная наивность малолетнего дитя. Он точно болен, хотя не выглядит опасно.

– Поверишь? Мне никто не верит, – обиженно протянул он.

– Скажите, что вы ищете? – спросила я.

Какое-то время он мялся и выглядел потерянно. Наконец ему хватило решимости. Подошел ко мне, боязливо обернувшись назад. Никого.

– Оно давно у меня его забрало, – начал он. – Мне никто не верит, но я точно знаю, что, нет-нет, кого видел! Там, на дороге, я впервые это увидел… Оно всегда было рядом, оно качалось на моей шее – чую, скоро горб вырастет! Но оно никогда не было так близко, как тогда, на дороге! Знал я, знал, нельзя в таком состоянии садиться за руль, но что-то… не что-то, я знаю, что это было, что заставило меня сесть, несмотря на то, что я… Повезло, что никого не угробил. И «Скорая» быстро приехала – славные парни! Но пока я лежал, видел, как оно пришло! И вот чую – оно заберет меня! Меня целиком! Но нет, оно забрало лишь кусок… И с тех пор все стало еще хуже, намного-намного хуже! Я жду, каждый день и каждую ночь жду, чтобы оно вернулось, чтобы оно отдало мне кусок, я чувствую, как часть меня, живая и горячая, бьется где-то там, в чужом холодном теле! Пусть оно уже явится, пусть вернет мне то, что взяло или заберет уже оставшееся!

Я слушала этот поток, чувствуя собственную беспомощность. Он болен. Очень сильно. Он ни разу не прикоснулся, не посмотрел в сторону ружья – а я-то не сводила с него глаз. Мне было так жаль этого чудака. Когда я говорю что-то, то жду ответа. Эти слова точно требовали чего-то в ответ.

– Я тебе верю, – не найдя ничего другого, молвила я.



Как преобразилось это лицо, плоское и глуповатое, но такое светлое и наивное! Светлая радость наполнила мое сердце. Он вздохнул с облегчением.

– Ох… ты… – Шмыгнув носом, мужичок указал на дверь. – Наверное, неохота впотьмах добираться?

Сведя брови, я поглядела на высокие окна. Этот свет видела, когда просыпалась после тихого часа. Я не знала, сколько времени, но понимала, что уже скоро будет смеркаться. Всегда просыпала эту грань между днем и вечером, так что это время всегда заставало врасплох, как и сейчас. В растерянности, я натянуто улыбнулась, кивнула добряку-горбуну, бросила последний взгляд на оружие… Мой растрогавшийся незнакомец продолжал шмыгать носом, руки его оставались пустыми. Увидеть ружье не так страшно, страшно потерять из виду.

– Кусочек, кусочек, кусочек… – продолжил бормотать меж тем мужичок, неторопливо топая к соседней стене.

Он сел на корточки, спиной ко мне, почесал себе грудь и продолжил что-то искать на полу, согнувшись еще сильнее. Было не по себе. Оставить больного человека здесь – опасно, оставаться самой… Что опасней – уйти или остаться? Остаться с кем? Может, это он только сейчас безобидный? Он продолжает бормотать, раскачивается…

Уйти. Убежать. Тут недалеко, я смогу. Здесь все слышно, есть соседи. И это дача, тут есть люди. Это не как в тот раз, это не тот поход с незнакомцами. Боже, как вспоминаю об этом – мурашки по коже! Проклятая глушь, хочется пить, и кажется, что за горой вот-вот откроется нормальная дорога. Но дороги не было вообще никакой. Пришлось карабкаться по поваленному дереву, как по мосту. Руки и ноги дрожат от изнеможения. У этой белобрысой нога замотана пакетом и начинает преть. Ну почему она не может немного потерпеть? Нам всем было очень тяжело. Мы стали как звери. Мы были хуже зверей. Но мы справились. И сейчас я справлюсь.

Да?.. Отдышавшись, стою на крыльце своего дома. Никого не было. Никто не гнался за мной, не следил. Меня удивило, как быстро стемнело – даже цикады не успели запеть, а этих тварей не обманешь.

– Тебе не холодно? – спросила мама, выходя с пледом на крыльцо.

Улыбка расплывается сама собой. Плед из детства! Я не помню, когда и где его потеряла! А он все это время был на даче. С большим удовольствием кутаюсь в него, не столько ради тепла, сколько ради воспоминаний.

– Нет, с чего мне должно быть холодно? – спросила я, зашла в дом и тут же захотела выйти на улицу.

Тут было невыносимо сыро, пахло землей. Холодный воздух оседал, точно в овраге. Конечно, дом старый, но не настолько же? Тут было хуже, чем на улице, но мама уже закрыла за мной дверь. Пришлось кутаться сильнее, уже и впрямь для того, чтобы согреться.

– Тебе холодно, потому что ты все еще лежишь там, на земле… – сочувствующе произнесла мама дрожащим голосом.

– Мама, нет! – возразила я. – Такого не может быть! Я же обещала тебе, что вернусь, значит – вернусь! Вернусь, чтобы обнять тебя и папу! Мам, мам, перестань, не плачь, пожалуйста, или я тоже заплачу!

Глаза горели от слез. Ничего не вижу. Я сжимала ее руки в своих, не готовая ее отпустить.

– Ты до сих пор там, – раздался голос позади меня.

Обернувшись, увидела в кресле горбуна. Он уродливо согнулся, и его подбородок едва не касался колен.

– Я знаю, ты обещала всем, что выберешься, – произнес он. – Но оно украло и от тебя кусок. Закрывай глаза. Отпусти руки и вдохни полной грудью. Ты же веришь? Веришь, что оно пришло и забрало кусок? Тебе осталось немного подождать. Вдыхай. Чувствуешь запах мха?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru