Да, а что, это мысль! Конечно, где-то в Белеве существует троюродная племянница, но ни она, ни Елена Георгиевна никогда не проявляли ни малейшего интереса друг к другу, встреться она мне на улице – не узнаю. Можно, конечно, порыться в старых записных книжках, позвонить, написать, связаться. Намекнуть на возможное наследство… нет уж, гадость какая! Как Инночка со своим… Сашей! Неужели она никогда не задумывается, ради чего он… ведь не ради ее прелестей, это уж точно!
Да я и то моложе выгляжу… надо бы посмотреть на себя, что ли! Все равно пора уже идти в дом, ставить чайник.
Елена Георгиевна жила по раз и навсегда заведенному распорядку, включавшему, кроме сидения под яблоней, обязательное пятичасовое чаепитие, работу в саду, обстоятельные завтрак и ужин – с накрытым столом и разными мелочами, которые нормальные люди используют только при гостях. Но гости бывают редко, а собственную жизнь, вернее, то, что от нее осталось, надо же чем-то заполнить.
Чайная церемония, хорошие манеры, соблюдение этикета – все это кирпичики в Великой Китайской стене, которую она старательно выстраивала вокруг себя. Все-таки за стеной надежней… что же делать, если нет того, за кем – как за каменной стеной…
А ведь все могло быть! Могло! Как поздно она узнала, как поздно! Наташа… да, если бы не Наташа… все она, ну, и елка, все та же елка!
Да, решено. Вот вернусь из Антальи и скажу ей, что согласна. Наверное, это судьба.
Столько лет ничего не знать, отравлять себя злобой, ревностью, воспоминаниями, приучать себя к ненависти, представлять случайную встречу и все презрительные слова, которые могли бы быть сказаны… хорошо, что хоть от этого она оказалась избавлена. И все же лучшие годы были непоправимо отравлены, испорчены, исковерканы – почему, ну почему она все узнала так поздно?! А если бы не Наташа – никогда бы не узнала. Значит, Наташа была ей послана не случайно. Они связаны теперь, и пусть этот дом станет ее домом навсегда.
Вот приеду из Антальи…
Елена Георгиевна неловко (нога-то побаливает, как ни молодись, надо ее на песке прогреть!) поднялась с шезлонга, взяла так и не открытую книгу и направилась к дому. А вот и яблоко – то самое, румяное и красивое, улыбавшееся ей из травы.
Хоть они любят меня – елка, яблони, сирень…
Она наклонилась, чтобы поднять яблоко, но тотчас же, уже успев сделать привычное движение, с отвращением отшвырнула его: с другой стороны, прижатой к земле, оно было отвратительно гнилым, мягким, тошнотворно-коричневым, с уже копошившимися в нем мерзкими червями, оно оставило на пальцах что-то скользкое и противное, и это было так обидно, что Елена Георгиевна вдруг заплакала.
Почему, ну почему? Разве это справедливо, что даже яблоко?..
Нет, в дом, скорее в дом, за свою Китайскую стену, к чаю, к тонким чашкам с драконами, к своим фотографиям и книгам, к картинам, которые никого не оставляют равнодушными. Сегодня она будет смотреть на море. Сегодня это можно, потому что скоро она увидит его – настоящее, и тщательно отделанная мастихином пена не испортит ей настроения. Да, она сядет так, чтобы видеть этот пейзаж, а не натюрморт с арбузом и не тонкую японку на шелке.
Какое счастье, что не пришлось их продавать! Особенно японку, привезенную из Китая, – не китаянку, а именно японку, в этом-то Елена Георгиевна разбиралась.
Она бросила взгляд на яблоню: яблоки висели высоко и, похоже, отнюдь не желали падать к ней, как к какому-нибудь Ньютону. А падаль подбирать уже не хотелось. Надо же, слово-то какое – падаль!
Где-то в самом углу, там, где заросли малины образовывали почти непроглядную и непроходимую чащу, раздался шорох, и Елена Георгиевна, ругая себя за нелепые страхи, почти побежала к дому. Только не хватало вздрагивать и бегать от таких знакомых садовых звуков!
Она сама бы не смогла объяснить, почему такой безобидный, такой знакомый шум листвы вдруг показался ей нехорошим и подозрительным.
– Вообще-то, мы давно собирались! Два года в отпуске не были, ты же знаешь. И вроде путевка неплохая, Олег там бывал уже, правда, в другой гостинице, но это неважно. Ему надо отдохнуть, он весь измучился за эти полгода… да договорилась с нашей Леной, она поживет. Медсестра все-таки, и Анна Ивановна к ней привыкла. Нет, что ты, конечно, не возражала, она все понимает…
Черта с два она не возражала! Черта с два она что-то понимает! Но говорить иначе Лидия Дмитриевна не умела. Многолетняя привычка, что поделаешь. Получив в приданое эту изумительную стерву в качестве свекрови, она и предположить не могла, что будет терпеть ее столько лет. Молча терпеть и подчиняться – нет-нет, что-нибудь как-нибудь изменится!
Тогда она была молода, была влюблена, брак с однокурсником, отличником, мальчиком из благополучной семьи с Кутузовского проспекта казался всем и ей самой пределом мечтаний – что ей до свекрови! Она заставит ее себя полюбить, она сама полюбит ее, раз она его мама, она изменит ее, и все будет хорошо, они привыкнут к друг другу и уживутся.
И они уживались – уже четверть века. Анна Ивановна требовала беспрекословного подчинения, уважительного внимания и непрерывной заботы. Раньше часть этого внимания и заботы брал на себя свекор, а после его смерти это бремя целиком и полностью легло на Лидию Дмитриевну и Олега.
Анна Ивановна не желала сходить со сцены.
Лидия Дмитриевна полюбила читать длинные семейные хроники, такие, которые принято считать скучными и безнадежно устаревшими. Они нравились ей потому, что в них каждое поколение знало свое место: старики не молодились и уступали главные роли повзрослевшим детям, внуки подрастали и тоже обретали самостоятельность, и какими бы тиранами ни изображались порой всякие деды и бабки, они не шли ни в какое сравнение с ее невообразимой свекровью. Та была непоколебимо уверена, что все в жизни вертится и должно вертеться исключительно вокруг нее, а ни о каких изменениях в привычном укладе жизни никому из ее домашних и мечтать нечего.
Свекор принимал такое положение вещей на удивление спокойно, и Лидия только диву давалась, как мог этот во всех отношениях приятный, неглупый, интеллигентно-аристократического вида мужчина жениться на такой гадине. И не просто жениться, но жить с ней много лет!
Когда Олег сообщил родителям о предстоящей женитьбе, его отец заикнулся было, что надо будет выделить им комнату, например, переоборудовать кабинет, поменять его местами с детской, но Анна Ивановна посмотрела на него так, что Лида моментально поняла, кто в доме хозяин.
Хозяйка. В этом доме одна хозяйка, и второй никогда не будет. Поняла, но продолжала тешить себя иллюзиями: она меня полюбит, ведь я жена ее единственного сына, а он меня любит, значит, и она…
Ничего не «значит»! Что для этой женщины никто ничего не значит, Лидия поняла гораздо позже, хотя все можно было легко разглядеть с первого взгляда.
«Лидуся, кажется, ты попала! – заявила более проницательная подруга, которой Лида в первый и последний раз в жизни пожаловалась на не совсем любезный прием, оказанный ей будущей свекровью. – Слушай, может, передумаешь? Что тебе Олежек, маменькин сынок? Не найдешь, что ль, получше? Она же вам никакой жизни не даст, вот увидишь! Чего ты спешишь-то? Или уже?»
Уже. Это, к сожалению, поняла и Анна Ивановна, и это стало излюбленной темой ее разговоров на ближайшие десять лет. Даже на двадцать. Ну, ты же понимаешь, ему пришлось на ней жениться, да, ничего не поделаешь, мы, разумеется, не могли позволить… мальчик должен вести себя как следует и отвечать за свои поступки… не знаю-не знаю… неплохая девочка, но какая разница… она ему, конечно, не пара, но он был вынужден, мы же воспитывали его как порядочного человека.
Лиде хотелось плакать или бросить в свекровь чем-нибудь тяжелым.
Она приставала к Олегу, мучила его, думала, что он действительно женился на ней только потому, что был вынужден, стала подозрительной и ревнивой. Она не могла больше жаловаться подругам, поговорить ей было не с кем, муж учился, делал карьеру, защищал диссертацию – Лида молчала, растила сына, старалась пореже выходить из бывшей Олеговой детской, где они ютились втроем.
И продолжала надеяться.
О разделе огромной квартире на Кутузовском проспекте нечего было и думать, но, может быть, она все-таки поймет, что жизнь не может не меняться? Что у нее есть внук, что мы уже взрослые люди, что нам скоро тридцать, скоро сорок, сорок пять!
Как мог он решиться на эту поездку, не согласовав ее предварительно с матерью? Просто чудо какое-то! Анну Ивановну нельзя оставлять одну, старуха – как мысленно звала ее Лидия – была давно и серьезно больна, и вот уже два года возле нее постоянно кто-то находился. Это было нелегко при их с мужем плотном рабочем графике, при том, что сын заканчивал университет и наотрез отказывался считаться с бабкой и терпеть ее капризы, но они исхитрялись как-то успевать, жертвуя, разумеется, отдыхом, не самыми важными встречами, отделываясь телефонными звонками от друзей и знакомых и постоянно докладывая Анне Ивановне, где кто из них находится и когда будет дома. О каких-то поездках в такой ситуации и думать было нечего. Лидия Дмитриевна и не думала. А вот Олег, оказывается… надо же, не ожидала от него! Собраться в Анталью, когда мать больна и ничего не знала о намечающемся отпуске!
Видимо, пришел предел его терпению.
«Она не возражала!» – как бы не так! Вчера они пережили настоящую бурю. Пришлось спешно уговаривать приходящую медсестру пожить у них, свекровь была вне себя, но потом вдруг неожиданно успокоилась и даже повеселела.
Это озадачило Лидию Дмитриевну больше всего. Неужели все было так просто? И она зря мучилась столько лет, боясь возразить этой женщине и сделать хоть что-то по-своему? Неужели надо было всего-навсего проявить твердость разок-другой, и эта железная леди сдалась бы без единого выстрела?
Или тут что-то другое? Старость, например, обычная старость, лишающая сил и притупляющая вкус к борьбе? Или Олег… ей показалось, что муж сказал матери что-то, пока сама она обсуждала с Леной разные мелкие практические вопросы. Да, кажется… когда они говорили об уборке… Галина Петровна придет, как обычно, и все приготовит… потом о прачечной… о том, что надо оставить денег на лекарства, некоторые заканчиваются, на две недели не хватит…
Точно! Он сказал что-то вроде: я нашел и двух недель мне хватит. И Анна Ивановна переменилась в лице, повелительно, снизу вверх махнула рукой в их с Леной сторону – королевский жест, черт бы ее побрал, эту старуху, вспомнишь, и не раз, студента Раскольникова! – и, уже выходя, чтобы оставить мадам наедине с сыном, Лидия Дмитриевна отчетливо услышала слово «наконец-то».
Его произнес не Олег, она была уверена. Интересно, о чем это? Явно не об их поездке, которая привела старуху в ярость.
– Как это ты ее успокоил? – спросила она, едва муж вышел от матери и кивнул медсестре, что можно делать укол, пациентка готова. – Чудеса, да и только.
– Я слово знаю! – улыбнувшись, Олег так элегантно ушел от ответа, что Лидия Дмитриевна почему-то не стала приставать с расспросами.
Она была счастлива.
Слово «наконец-то» вертелось у нее в голове, потому что это для нее наступило оно – долгожданное «наконец-то». Пусть только на две недели, пусть не по ее выбору, но так даже лучше: раз Олег захотел сделать такой сюрприз, пусть все так и будет! Подумать только: две недели моря, отдыха, солнца, две недели не думать о свекрови, не слышать ее голоса, не беспокоиться о том, чтобы успеть куда-то вовремя, чтобы всех предупредить, все спланировать, все купить, все предусмотреть.
Она была счастлива, обзванивая коллег и знакомых, отдавая последние распоряжения на работе, говоря всем, что свекровь, эта мудрая и все понимающая женщина, спокойно отпустила их отдохнуть, не возразив ни слова.
Только оказавшись в самолете и услышав, как муж, перед тем как выключить мобильный телефон, поспешно набирает номер и снова, как всегда, докладывает матери, где именно они находятся, на каких местах сидят и во сколько по московскому времени приземлятся в Турции, она почувствовала, что радовалась напрасно.
Что от свекрови ей никогда не избавиться.
Что эти бесконечные звонки испортят им весь отдых, как уже бывало раньше.
Что вокруг множество молодых женщин, которые будут красоваться топлесс на пляже, в то время как она неизвестно еще влезет ли в свой старый цельный, прикрывающий все, что она пыталась прикрыть, купальник.
Что собиралась она слишком поспешно и вряд ли взяла все необходимое и даже почти наверняка оставила свое единственное нарядное платье.
Что ей не дает покоя это невпопад сказанное старухой слово.
Что Олег затеял что-то, что посчитал нужным скрыть от нее. И о чем прекрасно осведомлена ненавистная свекровь.
– Мама, я абсолютно уверен. Да. Да, найду… обязательно. Да, разумеется, сразу же позвоню.
– О чем это вы? – сделала последнюю попытку Лидия Дмитриевна.
– Как всегда, – пожал плечами муж, убирая отключенный телефон. – Маман в своем репертуаре: позвони, когда приземлитесь, позвони, когда доедете, позвони, когда разместитесь!
– А что ты найдешь?
– Время. Время, чтобы ей позвонить, что же еще!
Ей очень хотелось поверить. Она всегда или почти всегда верила Олегу, но сейчас с неприятным чувством какого-то прозрения видела, что он лжет.
И что его разговор с матерью был совсем о другом.
Вера распахнула окно и замерла.
Вот оно, все то, о чем она столько лет мечтала: яркое небо, совсем не такое, как над Москвой, яркая, каких-то совсем других оттенков зелень, черепичные крыши, ярко-белые стены (господи, они их моют, что ли?!), этот особенный, так и не забытый ею за столько лет запах (что это так пахнет: цветы, вода, трава, здешнее солнце?) и странно-полосатое море. Почти зеленое ближе к берегу, оно вдруг становилось синим, потом бирюзовым, потом голубым, и Вера отчетливо видела не размытые, а почему-то словно начерченные границы цветов – без полутонов, без переходов.
Смотри, вот оно – море.
И главное, вот она – Турция! Разве не об этом ты столько лет мечтала?
Она вдохнула поглубже, чтобы надышаться, насытиться этим воздухом, пропитанным солнцем, морем, зеленью и цветами, чтобы раствориться в нем, чтобы вернуться туда, куда вернуться невозможно. Вот он, этот яркий, сияющий мир – снова перед ней. Только теперь он ничего не обещает, кроме приятно проведенного отпуска, роскошного пляжа, шикарного отеля, купания и загара.
Она снова вдохнула, осознавая каждый свой вдох и совсем не чувствуя выдохов, словно ей хотелось, чтобы весь этот воздух, без остатка, принадлежал ей, только ей одной. Разве он не мог принадлежать ей?
Нет, теперь уже нет, не надо себя обманывать. Ты просто гостья здесь, ты никто. Она не твоя – эта такая знакомая, манящая страна, со своими запахами, морем, горами в утренней дымке, красками без полутонов.
Вера встала очень рано, специально завела будильник, но проснулась еще до того, как он ее разбудил. Завтрак начинается с восьми, ложатся обитатели отеля, судя по вчерашнему вечеру, поздно, так что вряд ли сейчас кто-нибудь помешает ей побыть в одиночестве и нарушит ее планы.
Планы! Как громко сказано! Разве это план – просто выйти из гостиницы, пойти не на пляж, а совсем в другую сторону, в город, туда, куда редко забредают туристы, которым лишь бы солнце светило да море плескалось, выйти и идти куда глаза глядят?! Идти и глядеть этими глазами – в никуда и на все сразу: на дома, и на смуглых людей, и на узкие улочки, поднимающиеся в гору, на крошечные лавчонки, перед которыми по утрам непременно моют тротуары, и на дальние горы, голубовато-зеленые, похожие на задремавших когда-то давно динозавров.
Когда-то она уже видела все это, как же давно это было! Сколько же… почти двадцать лет? Да нет, не может быть! Вера привычно подсчитала: университет она закончила в восемьдесят седьмом, а уехала через несколько месяцев, в восемьдесят восьмом. Была весна, холодный и слякотный московский март, после которого весенняя Анкара, куда они прилетели, показалась просто раем. Потом она узнала, что март здесь – чуть ли не самый холодный месяц и что в Турции есть места, куда больше похожие на рай, чем их стремящаяся выглядеть современно и по-европейски столица.
И вовсе не двадцать, поменьше! Но как все похоже, господи! Тогда она тоже смотрела на горы и все эти экзотические красоты, а жила воспоминаниями. Это сейчас смешно: какие воспоминания у двадцатидвухлетней девчонки, а тогда все воспринималось всерьез.
Она приехала в Турцию с мужем, как тогда говорили, в качестве «члена семьи», и ей было абсолютно все равно, куда и зачем она едет. Эта поездка, с таким трудом организованная для недавнего выпускника ИСАА – Института стран Азии и Африки, поездка, за которую шла настоящая борьба в Госкомитете по экономическим связям, поездка, означавшая для них, молодой семьи, работу на несколько лет, деньги если не совсем в валюте, то в чеках Внешэкономбанка, возможность купить машину или квартиру, пользоваться престижными магазинами «Березка», то есть, по всеобщему мнению, полное и абсолютное советское счастье.
Вере было все равно. Зачем ей чеки и «Березка», вступление в кооператив и советское счастье, если обычного, человеческого счастья у нее нет и быть не может!
А счастья не было.
Она чуть не испортила все дело, с таким трудом организованное и зависящее от многих людей, и не потому, что она не хотела ехать, или не понимала важности этой поездки для мужа, или желала испортить его только начинающуюся карьеру, – нет, ни подобных, ни каких-либо других соображений у нее не было, просто ей было все равно. И она искренне повеселилась, когда их с мужем, уже собравших целую гору документов и прошедших десятки инстанций, пригласили для последнего инструктажа в тяжелое, неприятное здание того самого комитета по экономическим связям, который ведал подобными назначениями. Этому собеседованию придавали огромное значение: как же, переводчик, выезжающий в капстрану, должен же он получить последнее напутствие от Большого брата, а то не дай бог, наговорит чего-нибудь не того жителям капиталистического рая, и они составят неверное представление о советской действительности и об обитателях другой части земли.
Серый молодой человек в сером, хорошо сидящем костюме (где он его взял, интересно, подумала Вера, столкнувшаяся с проблемой поисков чего-нибудь приличного перед недавней свадьбой), весь лоснящийся и ставший почти перламутровым от сознания собственной важности, произнес небольшую преамбулу о достойном и недостойном поведении по ту сторону занавеса, о необходимости сохранять, несмотря ни на что (интересно на что, подумала Вера, на витрины, что ли? тогда «не смотря» раздельно!), коммунистические идеалы, о чем-то еще слышанном с детства, привычном и скучном.
Шел, вернее, только начинался восемьдесят восьмой год, занималась заря нового царствования, назревала очередная оттепель, о многом на кухнях говорили уже смелее, а иногда произносили и такое, что пару лет назад казалось бы страшной крамолой, все пытались осмыслить, что же есть эта таинственная гласность и где ее границы, – но система, хорошо выстроенная, добротная, старая система работала по-старому, разве что серые молодые люди сделались чуть осторожнее, любезнее и молчаливее: мало ли что, неизвестно, чем это все обернется. Серые люди постарше снисходительно улыбались, будучи уверены, что уж их-то системе ничего не грозит при любом ветре, ибо систему стоили так, что за десять лет не разрушишь, особенно ветром, – а там, кто знает, да и нам уж на пенсию.
«Особое значение, – и Вера вздрогнула, поскольку унеслась мыслью далеко, вполне равнодушная к серому молодому человеку и его словам, а тот повысил голос и смотрел прямо на нее, словно угадав в ней слабое звено в этой цепочке, – особое значение мы придаем моральному облику советского специалиста за границей, его семейным отношениям, его поведению в те моменты, когда он полагает, что его никто не видит…»
Дальше последовали какие-то скрепленные скрепкой бледно отпечатанные листочки, которые следовало внимательно прочитать и подписать. Это вам – как члену семьи. У молодого человека оказались горячие руки – как это там, пришло ей в голову, горячие руки, чистое сердце, холодная голова? Или наоборот? Холодные руки, горячее сердце, чистая голова… нет, точно не так! Ей стало смешно, и под подозрительным взглядом серого приспешника серых кардиналов Вера сделала вид, что читает.
Зачем? Разве все уже не решено? Разве от этой подписи что-то зависит? Разве можно всерьез воспринимать инструктаж надутого молодого человека? И легкая Верина закорючка с мышиным хвостом появилась на последнем листочке намного раньше, чем предполагалось.
«Уже прочитали?» – позволил себе подобие удивления молодой человек.
«Я филолог, я быстро читаю», – ласково выговорила Вера.
«За границей бывали?» – снисходительно спросил серый юноша, старательно обозначив свое превосходство.
«Да. Там написано, – где уж, вам, нефилологам, внимательно читать, прозвучало в ее ответе, – Болгария и Венгрия, лагерь русского языка, младший преподаватель».
Бывали, видали, и таких, как ты, милый мальчик, слышали. Нам вон даже русский язык, великий и могучий, преподавать дозволялось.
«Значит, в капстрану в первый раз!» – широко улыбнулся переигравший ее серый юноша и с улучшившимся настроением продолжил проповедь.
Ни в коем случае не забывать о высоком звании советского человека. Не вступать в несанкционированные контакты. Ни при каких обстоятельствах не давать иностранным гражданам свой домашний адрес и телефон. Не соглашаться на фотографирование. Не позволять себе критических высказываний по поводу социалистического образа жизни в разговорах с иностранцами.
Откуда взяться разговорам, если в контакты вступать запрещено?
«Вы имеете в виду санкционированные контакты? При которых не позволять себе и не давать телефон?» – решила порезвиться Вера.
Любые контакты. Иногда избежать контактов не удается, и тогда…
«Мы будем молчать», – важно кивнула Вера, поймав осуждающий взгляд мужа.
«Это необязательно», – с легким раздражением отозвался инструктор, сбившийся с мысли. Привык, видно, к подобострастному молчанию.
Поговорив еще минут пять, он вдруг оживился, и в его интонациях появилось нечто человеческое.
«Есть еще кое-что. Поскольку вы едете в Турцию, вы должны представлять себе специфику идеологических условий данной страны. В частности, то, что там запрещена, – он заговорщицки понизил голос, – коммунистическая партия и любая коммунистическая пропаганда».
«О, – приподняла брови Вера, постаравшаяся, чтобы ее междометие прозвучало этаким аглицким „оу“, – как можно?..»
«Таковы их представления о демократии, – важно и печально подстроился под Верины интонации серый юноша. – За то, что можно интерпретировать как коммунистическую пропаганду, предусмотрена высылка из страны. Вас оттуда выдворят в двадцать четыре часа. Уже имеются прецеденты… ваш выпускник, кстати, – обратился он к Вериному мужу, чей тоже серый (свадебный и парадный!) костюм, по-видимому, внушил ему доверие. – Решил посеять… разумное, доброе и вечное. За что и поплатился. Подарил, понимаете ли, значок с изображением Карла Маркса какому-то дикому горцу. Нам потом, правда, объяснял, что это был Пушкин! – мужчины вполне солидарно засмеялись. – Дело было в Искендеруне, на самом юге, им там что Пушкин, что Карл Маркс, что Иисус Христос – все на одно лицо. Их ведь тоже могут посадить за распространение… так что вы уж поаккуратнее».
– Непременно! – с энтузиазмом воскликнула Вера. – Обязательно! Только вот… можно спросить?
Муж занервничал. Он знал любимые Верины подначки, но надеялся, что в честь такого важного дела она воздержится.
– Разумеется, – подбодрил ее инструктор и посмотрел на нее с подобием мужского интереса. Почему-то в это первое время после ее замужества очень многие мужчины смотрели на нее именно так. Что-то раньше подобного не замечалось.
– Видите ли… тут имеется логическое противоречие, – насмешка скрылась в самой глубине наивно распахнутых глаз, – мы не должны позволять себе критических высказываний в адрес социализма, так? Но ведь некритические высказывания могут быть интерпретированы как коммунистическая пропаганда, правильно? Как же быть? – двадцать два года, ах, какая она была самоуверенная и взрослая!
– Вера… Павловна, вы владеете турецким?
– Увы. Только английский, французский, испанский, венгерский, латынь, старославянский…
– Они вам не понадобятся. Особенно латынь и старославянский. Если вы будете вести себя достойно, избегать лишних контактов и всерьез поразмыслите над тем, что я вам говорил о сложности идеологической обстановки…
Избежать контактов не удалось. Вела ли она себя достойно? И когда перед ней всерьез стал вопрос выбора, разве она размышляла над сложностями идеологической обстановки? Господи, как будто мало других сложностей! Особенно когда тебе всего (целых!) двадцать два!
Из Анкары, куда они все-таки попали, несмотря на Верины фокусы, их долго везли на автобусе вместе с инженерами, приехавшими строить здесь какую-то теплоэлектростанцию, на месте они оказались поздней ночью и не увидели ничего, кроме отведенной им квартиры, куда их отвел сонный, специально дожидавшийся их приезда переводчик с английского языка.
– Мы над вами шефствуем, как Тимур и его команда! – торжественно провозгласил он, и Вера с радостью услышала в его интонациях дорогое ее сердцу ерничество. – Завтра все вам покажем, даже уже сегодня. Канистра с питьевой водой на кухне, из-под крана пить не рекомендуется.
– Правда? – испугалась не сталкивавшаяся с житейскими трудностями Вера. – А если выпить?..
– Сразу вы не умрете, – зевнул пожилой вальяжный переводчик и, подумав, добавил: – Но потом обязательно. Спокойной ночи, Верочка, – добавил он, с удовольствием отметив, что его фраза нашла ценителя.
Это его «Верочка» больно отозвалось в сердце, всколыхнув все, что не давало ей покоя долгие три года и несколько стремительно промелькнувших последних месяцев.
Что же она сделала со своей жизнью, господи боже мой?!
И следующие нескончаемые полгода она только и делала, что старалась заглушить этот вопрос, и они тянулись и тянулись, давая почувствовать и почти пощупать каждую минуту и каждое мгновение, она так рассчитывала на все то, что она с восторгом увидела в первое утро: на все эти горы, минареты, кипарисы, яркое небо, яркое солнце… но нет!
Последний университетский год наплывал – ночным кошмаром, обжигающей ледяной волной, не дающей дышать, мучительным запахом цветущих яблонь; не было ничего, кроме этой яблоневой аллеи, которая вела от метро к первому гуманитарному корпусу и которая, как почему-то казалось, цвела и цвела весь этот последний год, словно не было ни осени, ни зимы, ни ранней весны…
Их и правда не было. Яблони зацветали в самом конце мая, даже в начале июня и отцветали с окончанием сессии, – очень короткое, в сущности, время. Но стоило зажмуриться – и вот она, аллея, в вечном цвету.
Они цвели и во время похорон.
Верочка нарочно старалась вспоминать другое время года. Цеплялась за детали: сентябрь, первые дни учебы, новое расписание, новые спецкурсы; декабрь, зачетная сессия, канун нового года, разговоры о дипломе, распределении, госэкзаменах; промозглый февраль, сразу после каникул, март, когда уже не было занятий, можно было просто писать диплом, но она, конечно же, ходила два раза в неделю – как на дежурство, как на свидания… так ведь были же они: сентябрь, декабрь, февраль, март, черт их возьми! Обязаны были быть, как в любом другом году! Но стоило зажмуриться… и аллея…
Значит, не надо зажмуриваться. Верочка не зажмуривалась и смотрела вокруг широко открытыми внимательными глазами – на себя, нынешнюю, в зеркале, на своего мужа, обедающего или читающего газету с толстым словарем, на новых людей, с которыми приходилось общаться, на дальние голубые горы, на зацветающее что-то – ярко-розовый миндаль, бело-розовые персики, желтые мимозы с огромными, пушистыми, не московскими жалкими восьмомартовскими шариками цветов, лиловые и пурпурные бугенвиллии, голубую и сиреневатую лаванду на склонах гор, белые и снова розовые олеандры. Все цвело, все было в весеннем, буйном цвету. Все цвело всеми цветами радуги.
Все, кроме яблонь. Они не желали здесь расти – корявые, разлапистые, бледно и невыразительно цветущие яблони. Они остались там – в воспоминаниях, откуда никак не вырвешься… «или воспоминание самая сильная способность»… нет, только не это!
Главное, не закрывать глаз, смотреть и смотреть вокруг, проще смотреть на вещи, называть их своими именами, готовить обеды, вникать в служебные дела мужа и пустые женские разговоры, заниматься чем-нибудь, чем-нибудь… чем, господи?!
Ну чем можно заниматься, если мысленно каждый день идешь и идешь к первому гуманитарному корпусу и каждую минуту приказываешь себе повернуть обратно?! Брось это, Верочка, он женат, он немолод, ты для него никто, просто перспективная ученица, будущая аспирантка, хватит уже с тебя этих семинаров! Нет, нет, не никто, я же знаю, я чувствую!
Воспоминания распадались на куски и кусочки, рассыпались, как стеклышки из открытого калейдоскопа. У Верочки был такой в детстве, она любила разобрать его и долго разглядывать каждое стеклышко, чтобы потом, когда они сплетались в геометрическом узоре, прикидываясь витражом в однажды виденной ею англиканской церкви, увидеть в зеркальном обмане правду: вот он, осколочек зеленого стекла, наверное от бутылки; вот и другой, неизвестно откуда взявшийся, темно-рубиновый, почти треугольный; вот янтарно светящийся обломок прозрачной желтой пуговицы; вот два синеньких стеклышка, она сама нашла их, ковыряя палочкой пыльную землю во дворе.
Воспоминания распадались на такие же осколки, Верочка очень хотела увидеть их простыми стеклышками с неровными краями, не имеющими никакой цены, жалкими останками бутылок, пуговиц, пузыречков от лекарств, но они упорно складывались во фрагменты некогда виденного ею разноцветно-прекрасного витража в англиканской церкви; их волна накрывала ее с головой, мешая готовить обеды, мешая не плакать, мешая дышать. Она сделала все, что могла, чтобы избавиться от наваждения: она перестала ходить в первый гуманитарный корпус, она вышла замуж, она не пошла на похороны, она уехала в другую страну.
Она все сделала правильно и разумно, она шагнула в новую жизнь с широко открытыми глазами. Перед которыми, если их закрыть, тут же встают цветущие яблони.
Что она получила в результате своих разумных поступков?