Смогу, если буду упорна. Смогу – потому что не бывает задачи без решения.
Я вспоминала Миссе – не думать о ней тоже не выходило.
Ей повезло получить то, что было моей единственной верой все эти годы, просто так – а она-то явно не была этому рада.
Что я знала о Миссе? Она жила в маленьком, опрятном домике на окраине Ильмора. Её мать была ростом с двенадцатилетнюю девочку, а отец погиб, когда однажды, лет десять назад, Стужа начала наступать на их городок.
Старших классов у нас в школе было три, и мы с Миссе попали в разные. От учителя Туре и общих знакомых я знала, что училась она из рук вон плохо, зато была искусной мастерицей: на пару со своей крохотной матерью пекла на ярмарки и для лавки пироги, украшенные веточками и снежинками из теста, шила платья и рубашки не хуже тех, что привозили из центра, вышивала вороты и рукава такими узорами, даже на ладонь которых у меня бы никогда не хватило терпения. Я как-то долго разглядывала одно из таких платьев на Хельне, сидевшей неподалёку от меня в школе. Бледно-голубые нити складывались в изморозь на воротнике, и птицы с глазами-бусинками поглядывали с подола, как живые. К нарядам я всегда была в целом равнодушна, но это платье даже меня заставило ощутить острый укол желания обладать им.
Что ещё? Миссе не была признанной красавицей, как Хельна, но что-то в ней всегда привлекало взгляды. Не такая крохотная, как мать, но очень невысокая, она вся казалась сотканной из солнечных лучей. Кожа у неё была не такой бледной, как положено по кьертанским стандартам красоты, – слегка золотилась, темнея к линии роста волос цвета молодого мёда. Даже в глубине голубых глаз горели золотистые искорки.
Она была очень женственной уже в детстве – и, кажется, получала от этого удовольствие – всегда плела себе замысловатые венцы из кос, носила множество гнутых браслетов от запястья до локтя, серьги с пятнистыми пёрышками. Ей нравилось наряжаться – на мой взгляд, она с этим слегка перебарщивала, но почему-то то, что на ком угодно другом смотрелось нелепо, Миссе оказывалось к лицу.
Её никогда не было среди тех, кто планировал набег на теплицы или переправу через Ильморку на самодельном плоту, или тех, кто проводил целую ночь в заброшенных домах у самой Стужи, надеясь на встречу с призраками. Однажды я заметила, как она рыдает за школой из-за того, что учитель упрекнул её за недостаток старания.
Девчонка до мозга костей – но я никогда не видела её в компании Хельны и других девиц, чьи интересы ограничивались нарядами, сплетнями, танцами и парнями.
Миссе жила как будто особняком – но не выглядела изгоем. Хорошенькая и приветливая, всегда готовая помочь, если кто попросит, она ни в ком не встречала враждебности – ни в ровесниках, ни во взрослых.
Возможно, дело было в ещё одном её свойстве. Что-то в её взгляде вызывало необъяснимое желание позаботиться о ней, взять её под защиту. Даже я смутно ощущала пару раз что-то подобное, а мальчишки и подавно. Я знала по меньшей мере три дерева в лесу, на коре которых было безжалостно вырезано её имя.
Если и был в Ильморе человек, меньше неё подходящий на роль будущего препаратора, я такого не знала. Неудивительно, что она заливалась слезами, проходя Арки одну за другой.
Мне было стыдно, но я чувствовала раздражение при мысли о том, что она так легко и просто обошла меня. Три Арки делали меня сильным рекрутом и открывали большую часть дорог – но Миссе была открыта любая. Я почти дошла до последней, почти получила свой шанс стать ястребом – но тело подвело меня, и с этим ничего нельзя было поделать обыкновенным усилием воли.
А вот Миссе, робкая и маленькая Миссе, хранила, оказывается, в себе стержень твёрже любого камня. Я видела, что успела заинтересовать ястреба, но Миссе, сама того не желая, разбила меня в пух и прах.
Не стоило падать духом. Впереди было обучение, за время которого многое могло измениться – ведь делали они, должно быть, хоть иногда исключения, и я собиралась выяснить это как можно скорее – но я всё равно продолжала думать о том, что случилось на Шествии.
Был ли Унельм расстроен тем, что ему далась всего одна Арка, или, наоборот, радовался, что ему-то точно не придётся выходить в Стужу? Никакому обучению не изменить свойств его тела. Оно было достаточно прочным, чтобы работать с препаратами – но недостаточно для того, чтобы делать их частью себя.
Сама я не знала, что ждёт меня теперь, раз я не стану ястребом. Оставалась ещё судьба охотника – многие считали её куда более тяжёлой и опасной. Могла я стать и кропарём – тогда придётся много работать головой, а это я умела и любила. Менее почётно, чем ходить в Стужу – имена легендарных ястребов и охотников знали все, а вот чтобы припомнить великих кропарей, пришлось бы поднапрячься – но уж точно лучше, чем всю жизнь в безвестности просидеть в мастерских.
Дверь тихонько скрипнула – я услышала сразу, но продолжала лежать, уткнувшись носом в стену. Это наверняка был Седки, исчезнувший куда-то сразу после того, как ястреб отпустил нас с семьёй домой. Я не таила на него зла: мой брат был не из тех, кто умеет поддерживать или прощаться. Сейчас, нагоревавшись с дружками, он наверняка решил исправиться, но у меня не было настроения выслушивать его пьяные излияния.
Человек, вошедший в комнату, тихо подошёл к моей кровати и опустился на колени рядом с ней, а потом я почувствовала, как мамины пальцы перебирают мои волосы – и что-то тёплое капает и капает на макушку.
Я старалась дышать ровно, хотя всё на свете отдала бы, чтобы сжать её руку в своих, сказать «мама», зарыться лицом в её колени.
Но мне не хотелось, чтобы она думала, что я напугана, что нуждаюсь в её утешениях или защите. Мне хотелось, чтобы мама решила, что я мирно сплю – а не терзаюсь страхами и сомнениями.
– Сохрани, – прошептала она тихо, и тёплое снова капнуло мне на затылок. – Сохрани её. Сохрани.
А потом она ушла – так же тихо, как появилась. Ни одна доска пола не скрипнула, и курицы всё так же мерно бормотали у себя за стеной.
Мне хотелось плакать, но вместо этого я прошептала: «Если не я, то другой. Если не я, то другой». Это правило, самое воодушевляющее из придуманных мной, всегда придавало мне сил.
Потом я помолилась Миру и Душе – обычно я забывала делать это каждый день, но сегодня, в последнюю ночь под родным кровом, это показалось правильным.
Я наконец начала засыпать, когда одна из сестрёнкиных кроватей ожила – и сонная Ада скользнула мне под бок, обвила меня ручонками.
– Мы увидимся снова, Сорта? – прошептала она, хлюпая носом. – Увидимся же?
– Да, – прошептала я, утыкаясь ей в макушку, вдыхая травяной запах и тут же забывая о своём решении не давать обещаний. – В столице. Обязательно. Там парители летают над домами… И большие ровные дороги. И вкусная еда, какой здесь не бывает. Мы пойдём в театр… И я куплю вам… Всё, чего захотите.
– Как хорошо, – счастливо вздохнула Ада. – Только бы поскорее, Сорта. Ладно? Поскорей…
Я крепче прижала её к себе, и мы обе уснули.
Рано утром я выскользнула из дома, пока все спали. Молчала родительская постель, забились под одеяла заплаканные сестрёнки. Аду я так и оставила у себя в кровати – во сне она так свирепо прижимала к себе подушку, что трогать её я не решилась.
Вода в бане остыла за ночь, и у меня зуб не попадал на зуб, пока я мыла лицо, шею и руки. Наверное, хорошо было бы снова выкупаться целиком перед поездом, но даже ради того, чтобы впечатлить кого-то, я не была готова к таким жертвам в настолько промозглое утро. Я только осторожно смыла с затылка кровь, склеившую пряди.
Я снова надела всё, что могла, под старую материнскую шубу, и заплела четыре тугие косы на удачу. Четыре, как и два, – счастливое число. В столице волосы наверняка убирали иначе. Все приезжавшие на Шествия препараторы были мужчинами. Женщин из Химмельборга я никогда не видела.
Времени до отъезда оставалось мало, а я хотела успеть зайти к госпоже Торре, как обещала.
Дом, в котором когда-то родился Гасси, покосился, как человек в возрасте, и одно из его окошек, съехавшее вбок, недобро подмигивало мне от самого угла улицы. Больше всего я боялась, что дверь откроет мать Гасси – а через несколько минут напряжённого ожидания на пороге мне начало казаться, что дома никого нет.
Опоздать на поезд было нельзя. Интересно, задержали бы они его из-за моего отсутствия? Скорее всего, да, но мне не хотелось проверять. К тому же становилось холодно. Я переступила с ноги на ногу, тоскливо заглянула в запылённое окно в кухню. Когда мы были детьми, окошки в доме Гасси всегда сверкали.
Я уже собиралась уходить – готовилась с огромным облегчением признать, что госпожа Торре не дома или спит – но именно в этот момент дверь, разумеется, открылась. Она стояла на пороге – причёска волосок к волоску, словно голова и не касалась подушки, прямая спина, взгляд, слишком уж цепкий для слепой.
Ульм как-то в детстве придумал, что бабушка Гасси только притворяется слепой, чтобы сбить всех с толку, и довольно долго мы с ним верили в это. Гасси мы об этом рассказывать не стали – боялись, что он обидится или разозлится.
Последнего, впрочем, можно было не бояться. Гасси не злился. Ни на кого и никогда.
– Вот и ты, Сорта Хальсон. – Я не успела и слова сказать, но она говорила бескомпромиссно. – Я уж думала, струсишь. Проходи. На кухню, девочка.
Я пошла за ней, чувствуя, как горечь внутри разливается, грозя заполнить меня целиком.
Я не была здесь с тех пор, как погиб Гасси. Но казалось, что ещё вчера мы с ним выбегали из этих дверей с резной оскаленной мордой ревки над притолокой, на ходу запихивали куски хлеба, испечённого госпожой Торре, в рот, хлопали по светлой крышке кухонного стола.
Из часов на стене с громким писком выпрыгнула деревянная птичка, и я вздрогнула.
– Чаю?
– Нет, спасибо.
– А я вот выпью. – Госпожа Торре изящно опустилась в кресло, обитое потёртым сатином, бывшим когда-то нежно-голубым, а теперь выцветшем до оттенка старой кости. – Не буду ходить вокруг да около…
Пух на шее под линией роста волос приподнялся, как от ледяного ветерка. На невыносимо долгий миг я была уверена: она заговорит о том, что случилось с Гасси.
Годами мы с Унельмом прятались от неё, его матери, их взглядов, косого взгляда этого дома, и вот теперь я сама, потеряв всякую осторожность, пришла сюда.
Чтобы наконец получить своё наказание.
Вдруг мне стало легко, как никогда, как будто я была приговорённым, которого помиловали за секунды до казни.
Я смотрела госпоже Торре прямо в глаза – белые, равнодушные, как Стужа – и знала, что каким-то образом она чувствует мой взгляд.
– Это по поводу Гасси.
Прыжок с высоты – и свободный полёт в белое, холодное, равнодушное. Возможно, уже через несколько месяцев я окажусь внутри Стужи. Должно быть, это будет похоже на смерть.
– …Я всё боюсь, что она выбросит их. В последнее время она совсем плоха.
Я моргнула.
– Что?
– Ты что, не слушала меня, девочка? – Госпожа Торре нетерпеливо стукнула по столу очень острыми и очень крепкими ногтями на сухой лапке, похожей на куриную. – Я говорю: мать Гасси совсем плоха. Ничего не запоминает. Выбрасывает, что не следует. Недавно избавилась от совершенно новых сапог – а ведь деньги не берутся из воздуха. Бросила их прямо в очаг.
– Мне очень жаль, – сказала я, понятия не имея, что имею в виду.
Мне жаль, что сгорели совсем новые сапоги. Мне жаль, что ваш внук погиб, а ваша дочь сходит с ума.
Она выложила на стол между нами потрёпанные тетради – зелёную, синюю, жёлтую. Их уголки распушились, а страницы выглядели ломкими.
– Да уж. Жаль. В общем, я подумала: какой нам от них прок? Мне их не прочитать. Нэду тоже. Там какие-то закорючки и точки… Он говорит, это ни на что не похоже.
– Ош, – вырвалось у меня, и она дёрнулась вперёд, как хищная птица.
– Что?
– Ош. Язык, который Гасси придумал. Он хотел, чтобы это был наш с ним и Ульмом… Унельмом… Секретный язык. – В горле вдруг стало так больно и горячо, что я испугалась: больше мне никогда не произнести ни слова. – Но Унельм не смог его выучить. Поэтому знали только Гасси и я.
– Прекрасно. – Госпожа Торре прикрыла глаза. – Неудивительно. Вы всегда были особенными – Гасси и ты.
– Гасси был особенным.
– Я всегда возлагала на вас обоих большие надежды, – продолжила она, пропустив мои слова мимо ушей. – Ещё когда вы, совсем крохотные, бесконечно придумывали, записывали, решали эти бесконечные задачки, рисовали карты… Я думала: эти двое вырвутся из Ильмора. Иначе и быть не может. – Она вздохнула. – Возьми эти тетради, Сорта. Я ничего не могу от неё прятать. Она так и не оправилась от смерти Гасси, и в последнее время становится всё хуже. Я боюсь, со дня на день тетради полетят в огонь. Не знаю, что именно они хранят… Ваши игры, дневник, учебные записи? Мы уже точно не узнаем. А так… Кто-то прочитает.
– Я не уверена, что… Ош – это было так давно.
Госпожа Торре нетерпеливо дёрнулась:
– Разумеется. Кроме того, полагаю, в ближайшее время тебе будет не до того, чтобы разбирать тетради. Это не обязанность, Сорта. Ты можешь делать с ними, что хочешь. Я просто хочу отдать их тебе. – Она умолкла и пожевала губами, прежде чем добавить: – Потому что, уверена, он хотел бы того же.
Я взяла тетради, всё ещё не до конца сознавая: наказания не будет. Плечи снова придавило привычной тяжестью.
– Спасибо. Я прочитаю их.
– Расскажи, если прочитаешь что-то, чем… – её голос вдруг дрогнул, и в одночасье прямая и сильная госпожа Торре превратилась в согбенную слепую старуху. – Он был особенный. Гений. То, что он придумывал в детстве… То, как мыслил. Я всё думаю: кем бы он стал? Чего бы достиг?
Острые когти вонзились мне в сердце, и Стужа была на их концах.
– Если бы твой идиот-отец позволил тебе пройти конкурс математиков год назад, ты бы уехала в столицу раньше.
– Если бы Гасси…
Госпожа Торре снова с силой стукнула по столу.
– Довольно, Сорта. Сидим и плачемся о том, чего не изменить. Тебе нужно собраться. Сделай там всё то, чего уже не сможет Гасси.
– Мне никогда не сделать того, что смог бы Гасси, – сказала я и вдруг, неожиданно для себя самой, коснулась руки госпожи Торре и, не встретив сопротивления, крепко пожала её.
– Удачи тебе, девочка, – она сжала в ответ мою руку и тут же оттолкнула её. – Бери тетрадки и уходи, пока Мария не вернулась.
– Я их сохраню. Сохраню, обещаю.
И я сдержала обещание. Я храню их – храню до сих пор и, должно быть, продолжу хранить столько, сколько буду жить на свете.
На дворец опустился вечер – даже всё богатство Химмельнов не могло помешать этому случиться. В дворцовом парке стараниями придворных препараторов царило вечное лето – покачивались на лёгком ветерке тяжёлые розовые бутоны, ровно струилась вода в оросительных ручейках и фонтанах, негромко вразнобой квакали лягушки у старого пруда с золочёной статуей Души на островке в центре. В белых беседках, перевитых ползучим виноградом, негромко смеялись, переговаривались. Тихий звон бокалов плыл между деревьями парка привычно и легко.
– Вы так прекрасны, моя госпожа, – шептал, краснея и бледнея, золотоволосый юноша, сидевший на алой бархатной подушке у ног Омилии. – Ваши глаза подобны небу, отражающемуся в озёрной глади…
– Но почему не просто небу? Как, по-вашему, озёрная гладь влияет на его цвет? – поинтересовалась Омилия и тут же устыдилась – лицо юноши залила смертельная бледность.
– Я… Я, пресветлая госпожа, хотел только…
– Ладно, продолжайте, – смилостивилась она. Получилось не очень вежливо, зато юноша выдохнул с облегчением и продолжил катиться вниз по накатанной дорожке алых, как розовый лепесток, губ, бледной, как снега Стужи, кожи, изящных, как у мраморной статуи, рук…
К этому последнему сравнению Омилии тоже захотелось придраться. В конце концов, статуи делались по людскому образу и подобию. Но голос золотоволосого юноши, чьего имени она, признаться, не помнила – знала только, что его семья владела большей частью Дравтсбода и изрядной – Тюра – струился почти приятно и не слишком отвлекал её от мыслей, а большего и желать было нельзя.
Омилия рассеянно оторвала стебелёк, с любопытством заглядывавший в беседку, и сунула в рот. Мать пришла бы в ужас, но они с отцом, по счастью, были слишком заняты беседой с послами в голубой приёмной. От неё ничего не требовалось – только занимать разговором мальчишку из Дравтсбода, но ему, к счастью, не слишком требовалась собеседница.
– …Так прелестны, так мудры…
Омилия прекрасно понимала, что бесконечный поток комплиментов – сплошная ложь, от начала и до конца. Несмотря на то, что в главной галерее замка Химмельгардт портреты её предков спорили друг с другом в неземной красоте, сама она явно пошла не в многочисленных красавиц-прабабушек.
Возможно, художники просто им льстили. В конце концов, её отца, в последние годы изрядно располневшего и обрюзгшего, тоже продолжали рисовать стройным, молодым и удалым, как будто годы не имели над ним власти.
Вот матери и вправду ничего не делалось с годами – конечно, не без помощи многочисленных баночек и склянок, жестянок с кремами и порошков, поставляемых кропарями, и всё же мало кто может похвастаться такой гладкой белой кожей и золотой гривой без единого седого волоска в без малого сорок пять.
Омилия не унаследовала красоты матери, чтобы там ни плёл одуревший от радости – видимо, принимал её молчание за поощрение – мальчик на бархатной подушке.
Волосы у неё не золотились и не вились кудрями – служанкам приходилось изрядно попотеть, чтобы соорудить из них модную при дворе высокую прическу – и то приходилось прибегать к помощи накладных прядей и валику из ткани, который прятали в глубь круглого пучка.
Глаза были похожи цветом на озёрную воду куда сильнее, чем на небо над ней. Слишком светлые, с прозеленью – как будто на воде начала зацветать ряска.
Нос – катастрофа. Слишком широкий и крупный, если держать голову прямо – с детства под руководством матери Омилия привыкла всегда держать лицо чуть повёрнутым в бок – то в одну, то в другую сторону – чтобы не испортить шею и посадку головы.
Кожа, бледная, как положено, была испещрена самыми что ни на есть не аристократичными веснушками, и как мать, няня и служанки ни прятали её от солнечного света, веснушки высыпали с завидным упорством, стоило только явиться самому захудаленькому солнечному лучу.
Что до статуи – Омилия напоминала разве что изваянных древним скульптором хааров, украшавших въезд в парк с северной стороны, выбросивших в вечном прыжке костлявые худые ноги. К прошлому балу с разрешения дворцового декоратора препаратор Горре заменил их на собранных им химер из частей настоящих снитиров. Ноги химер слепо перебирали в воздухе, как будто на самом деле бежали на месте, неся стройные ревкины тела. Зелёные птичьи глаза буравили ахающих гостей, а из центра груди, там, где сердце, тянулись к зрителям собранные из костей многосуставчатые лапы, пока мать, наконец, не велела отдать химер Горре и вернуть мраморным статуям их законное место.
«Всё это современное искусство – не для дворцового парка».
Омилия тогда хмыкнула, но спорить не стала. Причудливые уродцы Горре нравились ей, как и созданные им изображения Стужи, но не было ничего удивительного в том, что матери не дано оценить творения величайшего художника своего времени. Мать ценила только старину. Старина была понятной и безопасной: её успели оценить умные люди. Полагаться на чей-то вкус куда проще, чем вырабатывать собственный.
– …снежные изгибы…
Омилия поперхнулась:
– Что, простите?
– Нежные переливы вашего голоса, пресветлая, – застенчиво пояснил юноша, краснея, и она, вздохнув, кивнула:
– Ах, вот что. Простите. Пожалуйста, продолжайте.
Он вновь зачастил, ободрённый, и начал потихоньку ёрзать на своей подушке, подбираясь к ней – видимо, надеялся коснуться подола платья или носа синей туфельки.
Синий – цвет Химмельнов, и Омилия с детства научилась различать – а позже ненавидеть всем сердцем – сотни его оттенков. Платье, которое она надела сегодня, было вообще-то красивым – тёмный шлейф, расшитый гербами Химмельнов с изображением щита и снежинки, светло-голубая складчатая юбка, корсет, туго зашнурованный серебряными лентами. В таком наряде любая дурнушка покажется красавицей, так что, может, мальчик из Дравтсбода и не кривил душой.
Она внимательнее посмотрела на него – искоса, по привычке не поворачиваясь к нему лицом. Он-то, их знатный и богатый гость, действительно хорош собой – аристократ от и до. Над ним природа потрудилась как следует. В глазах ни тени мысли – матери он бы наверняка понравился. Не потому ли она настояла на том, чтобы им дали побыть наедине эти полчаса – вопреки дворцовому этикету?
Внутренний брак – пусть даже с представителем одного из богатейших и знатнейших родов Кьертании – не имел никакого смысла с точки зрения отца. Но вот планам матери – если им суждено сбыться – он может соответствовать в полной мере.
Омилия вздохнула. Ей давно надоело быть разменной фишкой в родительских играх – но, должно быть, у Химмельнов иначе не бывало никогда.
Юнец поймал её взгляд, и его собственный стал умоляющим.
– Встаньте, – приказала она, и он торопливо поднялся с подушки.
– Пресветлая… – пробормотал он испуганно. – Простите… Если я хоть чем-то…
– Тс-с-с! – она покачала головой и заговорщически поманила его пальцем. – Наклонитесь. Ближе. Наследницы не кусаются.
Кажется, он не поверил – ей пришлось ещё пару раз ободрить его, пока он наконец не оказался достаточно близко. Тогда, надёжно ухватив его за край камзола, она, оглядевшись по сторонам – никого – подтянула его к себе и впилась в его губы жадным поцелуем.
Юноша, кажется, ахнул – удачно – её язык скользнул ему в рот, и Омилия с трудом удержалась от смешка, когда он попытался отстраниться, дрожа, как от холода.
– Ну вот, – сказала она удовлетворённо, наконец отпустив его камзол и вытирая рот тыльной стороной ладони. – Теперь будьте умницей. Посидите здесь оставшиеся двадцать минут тихонечко, ладно? Я скоро вернусь.
Выходя из беседки, она погрозила ему пальцем:
– И не болтайте, ладно? Девичья честь, сами понимаете.
Он торопливо закивал. Вид у него был совершенно ошалевший – даже руки дрожали.
– Вот и славно.
Она подхватила шлейф, чтобы удобнее было продираться через кусты. В дальнюю беседку, куда она шла, редко заходили. Тому, кто облюбовал её, редко были рады на приёмах и балах – впрочем, он и сам их не жаловал.
Свет здесь не горел, и она уже подумала, что беседка пуста, когда бледная рука высунулась из переплетения ветвей и помахала ей:
– Омилия? Иди сюда. Думал, сегодня ты обо мне забыла.
– Никогда! – Опираясь на перила, она забралась внутрь, перебравшись через туго сплетённые лозы. Темнота в глубине беседки приветливо дрогнула.
– Где твой ухажёр из Дравтсбода? Ты оставила его в чулане для вёдер или забыла под вешалкой?
– Сидит в центральной беседке. Я обезвредила его на ближайшие пятнадцать минут.
Темнота хихикнула.
– Не буду интересоваться, как.
– У меня свои методы.
– Не сомневаюсь.
Омилия угнездилась на скамейке из тёмного мрамора, распластала по спинке шлейф и запрокинула голову, давая шее отдых, заболтала ногами.
– Так скучно…
– Я думал, тебе нравятся приёмы.
– Нравились, пока каждый из них не начал нести опасность… Для меня.
Темнота сочувственно молчала.
– Хоть бы Стром поскорее вернулся, – небрежно сказала Омилия. – С ним всё-таки повеселее.
– Осторожнее. Скажешь что-то подобное при посторонних – слухи пойдут.
– Ну ты-то не посторонний, так?
– Разумеется. Но во дворце у стен есть глаза и уши. В прямом смысле. – Он говорил о глазах и ушах снитиров, торчащих из стен тут и там. Информацию с них считывали специально обученные механикеры. Считалось, что для безопасности, – но и для слежки тоже, и никогда нельзя было знать наверняка, кто и за кем следит на этот раз.
– Не в этой беседке – ты ведь поэтому так её любишь?
Темнота вздохнула, и знакомое бледное лицо наклонилось к ней, придвигаясь чуть ближе к неяркому вечернему свету.
– Само собой. К тому же здесь тихо. Никто сюда не захаживает…
– Потому что все знают, что ты тут днюешь и ночуешь.
– Спасибо на добром слове. Что до Строма – я слышал, препараторы уже в пути. Или скоро отправятся в путь. От окраин до Химмельборга…
– Я неплохо разбираюсь в географии своей страны, спасибо. Просто…
– Хочешь поговорить о нём, всего-то? – Бледное лицо снова скрылось в тени. – Тогда ты пришла по адресу. Лучше со мной, чем с кем-то ещё, не так ли?
– Не делай из меня дуру. Он… Это… Не то, что ты думаешь.
– Прости, но я не очень много думаю о нём и тебе. Это обидно?
– Пф-ф, брось. – Омилия закатила глаза, с неудовольствием чувствуя, как становится жарко щекам. – С тобой невозможно разговаривать.
– Я думал, наоборот.
– Да, наоборот, – неохотно согласилась она. – Ты прав. Здесь всего два человека, с которыми можно разговаривать по-человечески. Ты – один из них.
– А второй, значит, этот препаратор? – Темнота вздохнула. – Осторожнее, Мил. Что бы ни планировала твоя мать, брака с препаратором тебе не видать, как своих ушей.
– Брак – это не единственное, чего может хотеться девушке, – туманно отозвалась она, сама не понимая до конца, насколько откровенной готова быть в этом разговоре. – А он, может быть, сумеет дать то, чего мне по-настоящему хочется. Он, знаешь ли, слышит меня. Он не такой, как все здесь. Знаешь, искренний…
Темнота от души расхохоталась, и Омилия оскорблённо умолкла.
– Ты такая смешная. Прости. Кто я такой, чтобы влезать в чужую реальность своими грязными руками? В конце концов, не бывает двух одинаковых жизней. И из-под чужих век на мир никому взглянуть не дано… И прочие старинные премудрости – выбирай любую на свой вкус. Желаешь довериться ястребу – дело твоё, но будь осторожна. И, знаешь… Ты не задумывалась над тем, что тебя влечёт к нему потому, что это максимальная из доступных тебе форм протеста? Препаратор, изрядно изуродованный, мрачный, загадочный… Тебе не кажется, что это слишком банально? Право, Омилия, я бы на твоём месте…
– Болван. – Она величественным жестом – материнские уроки въелись в плоть и кровь – перекинула шлейф вперёд и поднялась со скамьи. – Так и знала, что ты не поймёшь.
– Где уж мне…
Темнота продолжала хихикать ей вслед, даже когда беседка осталась далеко позади.
В парке стало совсем темно, и длинные костяные столбы с чашами валового жира на верхушках загорались один за другим, освещая ей путь. Омилии это было без надобности – дорогу через дворцовый парк она нашла бы и с закрытыми глазами.
И она шла, ничего и никого не видя, размахивая руками и сшибая бутоны, которым не посчастливилось попасться ей на пути.
Конечно, он не понял её – глупо было рассчитывать, что хоть кто-то поймёт. Надежда, которую она хранила в тайне от всех, была смешной – может быть, даже жалкой, но ведь, в конце концов, она была Омилией из дома Химмельнов! Кому, как не ей, было совершать невозможное?
Надежда жгла пальцы, и невыносимо было не перебросить её кому-то, не поделиться – что ж, это будет ей уроком. С детства живя во дворце, Омилия усвоила твёрдо: искренность – могучее оружие, вот только в конечном счёте оно всегда обращается против тебя самого.
Впрочем, она ничего не сказала. Омилия остановилась у старого дерева, посаженного, кажется, еще её прадедом, вероятно, во время мероприятия, которое казалось всем участником невероятно значительным, – и вот, даже память о нём рассеялась, как дым, а дерево стоит себе, как ни в чём не бывало, насмешливо шелестит ветвями у неё над головой.
Омилия прислонилась к стволу, мельком думая о том, что от коры на шлейфе непременно образуются зацепки, и, глубоко вздохнув, замерла, успокаивая сердце.
Дурак он, если думает, что она доверилась ястребу из Десяти. Эрик Стром ведёт свою игру – и она рада была бы не догадываться об этом. Но она тоже умеет играть в игры – не хуже любого другого, родившегося во дворце.
Она вздрогнула – за густым переплетением колючих ветвей роз кто-то шептался. Тут же забыв о том, что ещё мгновение назад казалось ей самым важным на свете, – этим свойством своего характера Омилия была вполне довольна – она сделала несколько тихих шагов к кустам.
Ей было любопытно, кто и зачем забрался так глубоко в парк в разгар приёма. Наверняка, парочка. Омилия любила сплетни – кроме того, никогда не знаешь, какая информация окажется полезной.
Она затаила дыхание и приподняла шлейф, чтобы не зацепиться за колючки. Наследнице не пристало быть обнаруженной за подслушиванием – хотя вряд ли кто-то посмеет уличить её. Валовый свет сюда почти не долетал – в полумраке Омилия разглядела двоих – разумеется, мужчину и женщину, – но кто это, она пока не знала.
– …Я больше не могу выносить это. Не могу… Иногда мне кажется, что он прав, что я не имею никакого права…
– Госпожа Ассели…
– Не называй меня так. Умоляю, не называй меня так!
Ого. Омилия никогда бы не подумала, что жена Рамрика Ассели может говорить с таким пылом.
Редкая красавица. Будь воля матери, Омилия бы точно выглядела как-то так. Адела Ассели могла бы блистать в свете, если бы хотела – но она странновата, никогда не понимает шуток, зациклена на общественных инициативах с энергией, от избытка которой любое увлечение перестает быть обаятельным. Вот у кого Омилия и не подозревала любовника. Чувствуя, как в голове начинает стучать от нехватки кислорода, она сделала ещё один шажок вперёд, надеясь, что сумеет узнать голос мужчины рядом с Ассели.
– Зачем это тебе? Скажи, зачем тебе всё это?.. Я схожу с ума от мысли, что могу быть игрушкой в чужих руках. Если ты обманываешь меня… Я не знаю, что со мной будет. Пожалуйста, скажи мне правду. – Она говорила, как в бреду. – Ведь я знаю, знаю, что тебе всё это не может быть нужно… Добыча дравта важна для тебя. Поддерживая меня, ты действуешь в ущерб себе. Зачем? Зачем тебе это?
Омилия навострила уши. Кажется, ей повезло: в кустах происходило что-то более интересное, что банальное объяснение влюблённых. На недавнем заседании совета Ассели пыталась выбить улучшение условий для препараторов – неизвестный в кустах, кем бы он ни был, стоял за ней, – само собой. Увлечённая – ещё не значит умная, а Адела Ассели никогда не казалась Омилии особенно умной, несмотря на то, что, по слухам, дневала и ночевала в библиотеке. Кто-то должен был вкладывать мысли в её красивую голову. Уж точно не муж, от которого она прячется среди пыльных книг.
– Адела… Посмотри на меня. Ты веришь мне? Я делаю это, потому что мне важно то, о чём мы столько говорили. Но ты права: если узнают о моей причастности… У меня могут быть проблемы. Должно быть, я бы отступил… Нашёл иной способ. Но теперь всё это неважно, потому что у меня появилась ещё одна причина продолжать бороться…