Хотя теперь гимназистам старших классов приходится заниматься дифференциальным исчислением и органической химией, мне кажется, что нам, шестиклассникам, жилось не легче. В мое время школа вела специальный журнал, регистрирующий поведение старших подростков. Они были уже не маленькими и должны были вести себя как взрослые.
Серьезные, подтянутые, одетые в темные костюмы и белые шелковые шапки, мы ежедневно приходили в большое здание на улице Шпеерсорт. Но наша серьезность была порой обманчива. Это стало очевидным, когда нашего прежнего директора Гоша сменил новый человек, на которого, должно быть, оказали воздействие свежие влияния в консервативной педагогике. Новый директор, Шультес, был прекрасным педагогом, только чуть более энергичным, чем следует. Гимназистов старших классов, ранее воспитывавшихся под руководством Гоша, сильно раздражала его энергия, и они решили проучить его. Должна была состояться вечеринка в честь старшеклассников 1893 года, сдавших выпускные экзамены. На этой вечеринке зачитали юмористическую газету Bierzeitung, специально подготовленную по случаю торжества. В газете Muly (прозвище выпускников гимназии, сдавших заключительные экзамены перед поступлением в университет) едко высмеяли гимназию и ее директора. Новый глава гимназии не принял сатиру и покинул вечеринку явно с глубокой обидой.
Лично мне нравилась учеба под руководством профессора Шультеса. У меня были многочисленные и разнообразные интересы в области отвлеченных наук, а также любовь к новейшей истории, географии, иностранным языкам и литературе. Шультес знал об этом. Он поощрял интерес гимназистов ко всему необычному. Бывало, задавая вопрос, не относящийся к данному предмету, он смотрел на меня сквозь очки и говорил: «Ну, Шахт, ты знаешь это!» Иногда я знал ответ, и тогда он удовлетворенно улыбался. Мы хорошо ладили друг с другом.
В эти годы я многое узнал также от дяди Видинга, которого часто навещал по воскресеньям. Мы прогуливались вдоль реки или выезжали на прогулку за город.
Юношей дядя Видинг – уроженец Гамбурга – участвовал в сражении под Идштедтом. Сегодня немногие знают об этой битве. Она решила исход распрей между Шлезвиг-Гольштейном и Данией. Прусский генерал Виллизен был разбит превосходящими силами датчан и был вынужден отступить. Все это происходило у небольшой деревушки Идштедт на большой дороге между Шлезвигом и Фленсбургом.
Дядя Видинг сражался на стороне проигравших. Но прежде чем битва была окончательно проиграна, он совершил то, что делали до него миллионы других: он убил датчанина.
Он воспринял этот трагический инцидент близко к сердцу. Дядя Видинг был гражданским человеком до мозга костей и не задумывался над тем, что может случиться, если он наденет военный мундир. Это случилось в битве под Идштедтом. Дядя сражался, как и другие, одержимые боевым ражем, отчаянно, целился и стрелял из ружья.
«Я увидел в прицеле датчанина. Видел, как моя пуля попала в него, видел, как он падает замертво. В тот же момент я осознал: ты убил человека, другое человеческое существо, созданное по образу и подобию Божьему, – по твоему подобию…»
Дядя Видинг никогда бы не убил человека по собственной воле. Он был спокойным, добродушным, всегда готовым прийти на помощь человеку и животному. Какого рода противоестественное смятение ума должно было произойти, чтобы заставить такого человека убить другого в пылу сражения? Что это было вообще за сражение?
Несмотря на меткий выстрел дяди Видинга, кампания была проиграна. Но даже после этой кровавой жертвы граница между Германией и Данией фактически не была установлена. Она постоянно передвигалась политиками и, возможно, будет передвинута даже в наше время.
Не думаю, что многие люди смотрят на международную историю так, как дядя Видинг. Несомненно, дядя Герман Эггерс, лейтенант, не испытывал никаких угрызений совести в отношении неприятелей, которых уничтожил в войне 1870 года. Люди стали принимать во внимание многие вещи – технический прогресс, международные рынки, чудовищной мощи флоты и огромные запасы сырья.
Со времени этих прогулок с дядей Видингом я, со своей стороны, отвергал мысль о том, что мировые проблемы можно решить при помощи насилия.
То время часто называют временем «потерянных поколений». Первым потерянным поколением нового времени были, без сомнения, либералы, которые лишились всех своих возможностей из-за событий рокового 1888 года. К числу этих либералов я отношу дядю Видинга.
На время моей учебы в шестом классе приходится еще одна встреча – на этот раз с человеком, который во всех отношениях являлся антиподом моего доброго дяди. Я вспоминаю о факельном шествии, устроенном в 1893 году старшеклассниками в честь почетного князя Отто фон Бисмарка.
Поскольку строительство свободного порта и таможенный союз с империей принесли Гамбургу большую выгоду, горожане питали искреннее и глубокое уважение к канцлеру, которое еще больше усилилось, когда Вильгельм II бестактно отправил Бисмарка в отставку в 1890 году.
1 апреля 1893 года Бисмарку исполнилось семьдесят восемь лет. В течение почти пятидесяти лет он оставался гениальным политиком, какого с тех пор больше не было. Он создал империю, частью которой мы стали, – при помощи императора, который никогда его не подводил.
Ученики классов, которые должны были принять участие в церемонии, уже отправились после полудня пароходом в Фридрихсру. Каждого снабдили факелом на сосновой смоле. Когда наступили вечерние весенние сумерки, они сформировали колонну по четыре и приготовились идти маршем. В это время я был дежурным по классу и в качестве такового нес ответственность за прохождение своего отделения. Думаю, это был единственный случай в моей жизни, когда я имел полувоенное звание. Первоначально планировалось выдать старшим отделений магниевые факелы, но затем от этой идеи отказались, поскольку яркий белый свет этих факелов мог ослепить старого господина и испортить общее впечатление от шествия. Поэтому мне, помимо факела на сосновой смоле, пришлось нести неиспользуемый магниевый факел.
Наконец стало достаточно темно, и огромная процессия гимназистов, подобно гигантской змее, двинулась в направлении входных ворот Фридрихсру. Горели факелы, и колонна, похожая на многоножку, топала по гравию.
Я оглянулся назад и увидел лица одноклассников, окутанные дымом, подсвеченные мелькающими красными бликами от горящих сосновых факелов. Затем посмотрел вперед и увидел канцлера.
Он был одет в мундир хальберштадтских кирасиров и стоял прямо под аркой. Левая рука покоилась на эфесе сабли. Временами он поднимал правую руку в знак приветствия. Слева на его груди сиял Железный крест 1-го класса. Пуговицы его мундира отражали свет факелов, а темная ткань почти полностью растворялась в окружающей тьме.
«Железный канцлер», – произнес кто-то сзади, и я навсегда запомнил это определение. Он стоял, вытянувшись во весь рост, втиснутый в мундир, с глубокой бороздой между густыми бровями. Его асимметрично расположенные глаза под тяжелыми веками глядели на гимназистов зорко и строго.
В дальнейшем мне приходилось видеть много картин с его изображением, но ни одна из них не могла сравниться с той картиной, что врезалась мне в память.
От старика исходила невероятная серьезность, словно он предвидел, каким обременительным и темным будет будущее, как мало оснований связывать надежды с наступающим веком. Через несколько десятилетий, когда значение этой эпохи прояснилось четче, я снова и снова вспоминал пронзительное, мрачное выражение зорких глаз канцлера. Что мог сказать нам его взгляд? Напомнить о долге, предостеречь, призвать к тому, чтобы мы не позволили безалаберно погубить его дело?
В тот же вечер я вернулся в Ведель из Бланкензее. Последний пригородный поезд ушел задолго до того, как мы вернулись в Гамбург, – мне предстояло еще топать ногами полтора часа.
Я поплелся вдоль Эльбы, погрузившись в воспоминания. Они не были связаны с императором Вильгельмом II, который поразил меня своим внешним видом всего несколько лет назад. Не думал я и о веселом, добродушном дяде Видинге. Я не мог думать ни о ком другом, кроме как о князе Бисмарке.
На одно мгновение мне, старшему по отделению, показалось, что старик смотрел на меня одного, что мы с ним наедине. Только на мгновение. Затем я прошел мимо, и другие участники шествия глядели на князя, думая, без сомнения, что он смотрит лично на каждого из них.
Я отчаянно стремился что-то сделать, чтобы выразить свое восхищение канцлером. Внезапно ощутил твердый предмет в руке. Взглянул и увидел незажженный магниевый факел. Повинуясь импульсу, нащупал спички, зажег факел и поднял его высоко над головой, шагая вдоль высокого берега Эльбы.
Подо мной гудели сирены кораблей, мелькали зеленые и белые огни, лопасти били по воде, которая шипела и пенилась. Я шел своим путем, отдавая светом факела личную дань восхищения князем Отто фон Бисмарком, о чем он никогда не будет иметь ни малейшего представления.
Матросы на Эльбе подумали, вероятно, что выпустили какого-то лунатика, который намеревается дезорганизовать речное судоходство своим идиотским факелом. Ну и пусть так думают! Они и представить не могли, как воспламенилось сердце шестнадцатилетнего гимназиста обожанием старого полубога – действительно великого старика.
Через два года мой класс готовился к выпускным экзаменам. Поскольку администрация гимназии не желала никаких провалов, всех учеников, внушавших сомнения, предупредили о необходимости записаться на экзамены заблаговременно в шестимесячный срок. Таким образом, все девятнадцать из нас сдали экзамены.
Как уже упоминалось, мы сдавали экзамены группами в течение двух дней. Кому удавалось сдать письменный экзамен, тот освобождался от устного. К счастью, так случилось с моим экзаменом по математике, который я успешно сдал в письменном виде, что доставило мне большое удовлетворение. Я был также освобожден от устного экзамена по ивриту.
Наконец наступил день, когда я оказался за стенами гимназии с аттестатом в руках. Я пошел в ближайшее отделение телеграфа и послал домой телеграмму: «ВЫПУСКНЫЕ ЭКЗАМЕНЫ СДАЛ УСПЕШНО. ЯЛЬМАР». Затем занялся упаковкой вещей и отсылкой коробок и чемоданов на станцию. Моя чудная чета часовщиков всплакнула и сердечно меня поздравила. Они сказали, что через несколько лет я обязательно буду зваться доктором наук. В этом, по их мнению, заключалась суть получения образования.
У меня не было никакого представления о том, что случится в ближайшие несколько лет. Мой классный учитель Фрич спросил меня за несколько дней до экзаменов, кем я собираюсь стать. Я ответил шутливо:
– Профессором, как вы, профессор.
Фрич понимал шутки. Он посмотрел на меня и покачал головой, улыбаясь:
– Не думаю, что ты стремишься к этому…
Он был прав. Я не стремился стать профессором. По-прежнему я не знал, кем хочу быть. Но я сдал экзамены и ехал поступать в университет. Уехав поездом в Берлин в вагоне четвертого класса, я был исполнен уверенности и оптимизма.
По прибытии отец несколько умерил мой энтузиазм. Он поздравил меня с успешным окончанием гимназии и добавил сухо:
– Тебе не нужно было посылать телеграмму. Открытки за два пфеннига было бы достаточно!
– Вильгельм, это же были выпускные экзамены, – напомнила мама.
Но отец думал по-другому.
– Вздор! Мне с самого начала было ясно, что сын сдаст экзамены. Не было нужды нестись к телеграфу так, словно рухнули небеса…
Приехав впервые в 1892 году в Берлин, мои родители арендовали дом в Шарлоттенбурге. В двух шагах от дома расстилалось поле, где щипали траву коровы. За пять пфеннигов здесь можно было купить стакан парного молока. Теперь место, которое прежде было обычной сельской местностью, занял Зоологический сад.
Отец, когда смог себе это позволить, купил небольшую виллу под Берлином, в Шлахтензее, которая уже давно вошла в черту города. Я еще помню флагшток перед домом со звездно-полосатым американским флагом. Отец приобрел американское гражданство, когда был в Нью-Йорке, и был настроен либерально, поэтому ему нравился флаг.
Здесь я провел пасхальные каникулы в 1895 году и обсуждал с родителями и Эдди, какую мне выбрать специальность. Маме хотелось, чтобы я стал теологом, но у меня не было склонности к этой профессии.
Эдди, студент-медик пятого курса университета, уговаривал меня последовать по его стопам. Я не был вполне уверен, что это действительно моя стезя, но решил попробовать пойти по ней.
В течение трех лет я жил в Гамбурге самостоятельно (вплоть до окончания гимназии), и у меня выработалась тяга к независимости. К этому имело некоторое отношение суровое воспитание в Йоханнеуме. Отец был очень доволен. Он положил мне скромное месячное денежное содержание и, в отличие от многих других отцов, не пытался вмешиваться в мои планы на будущее. Впоследствии также, когда я часто менял один факультет на другой и выбирал предметы, полярно противоположные друг другу, он неизменно проявлял глубокое понимание моих мотивов и позволял мне идти своим путем.
«Осматриваться и выбирать то, к чему тебя влечет, позиция правильная», – говорил он мне.
Поэтому, когда закончились пасхальные каникулы, я оседлал свой велосипед и отправился вместе с Эдди в Киль, где зарегистрировался в качестве студента-медика. Киль, столица земли Шлезвиг-Гольштейн, фактически был нашим родным университетом.
Родители оставались в Берлине с двумя младшими детьми. Олаф был неугомонным юнцом, немного упрямым и не всегда честным. Вильгельм, самый младший сын, был маминым любимчиком. Он был самым привлекательным и наиболее душевным из всех ее детей.
Моя университетская жизнь началась не так, как я ожидал. Эдди был беззаботным малым, весьма образованным и нечувствительным к «переживаниям» по поводу экзаменов, но крайне охочим до женщин. Время от времени одна из чаровниц заигрывала с ним, и он оказывался в трудном положении. Но это длилось недолго. Эдди шел по жизни легко.
Внешне мы были очень похожи, и Эдди пользовался этим. Когда, например, Эдди назначал свидания одновременно двум девушкам, то посылал меня на встречу с одной из них, а сам встречался с той, которую находил, видимо, более привлекательной.
Я изучал гистологию и остеологию (науки, изучающие ткани и кости) и начал знакомиться со строением человеческого тела. Но, как я ни старался, мне не удавалось выработать в себе интерес к этому предмету. Пока мы довольствовались в гистологической лаборатории помещением частиц ткани в парафин и разрезанием их на тончайшие слои, это я еще мог выносить. Когда же наступила пора исследовать приготовленные нами образцы под микроскопом и определять, имеем ли мы дело с продольной или поперечной системой, со слизистой оболочкой или подслизистой основой, я не выдержал. Как бы я ни исследовал образцы ткани, один казался мне таким же, как другой.
У меня появились другие увлечения. Проснулся прежний энтузиазм, который поддерживал меня еще в Веделе. Я начал писать стихи и, вкупе с изучением медицины, стал углубляться в историю литературы.
Все это звучит довольно нелепо. Но в первые годы учебы в университете я практиковался во многих дисциплинах, пока наконец не остановился на политической экономии. Мои шестимесячные семестры можно представить таким образом.
Лето 1895 года: Киль – медицина, немецкая филология, история литературы. Зима 1895/96 года: Берлин – немецкая филология, теория литературы, журналистика. Лето 1896 года: Мюнхен – политическая экономия и немецкая филология. Зима 1896/97 года: Лейпциг – журналистика, политическая экономия. Лето 1897 года: Берлин – политическая экономия, риторика. Зима 1897/98 года: Париж, Франция, – социология. Лето 1898 года: Киль – политическая экономия. Зима 1898/99 года: Киль – политическая экономия. Лето 1899 года: Киль – подготовка к соисканию степени доктора политической экономии, доктора философии (магистра гуманитарных наук).
За четыре с половиной года я учился в пяти различных университетах. В течение первых семи семестров я менял университет каждый семестр (каждые шесть месяцев) и изучал дисциплины, почти не связанные друг с другом.
Я всегда завидовал тем молодым людям, которые из школы поступали прямо в университет, изучали полдюжины дисциплин и сдавали один или два экзамена с молниеносной быстротой. Однако обычно после такого убедительного проявления своих способностей они теряли энергию, исчерпывали себя. Удовлетворив свои амбиции, они довольствовались тем, что погружались в комфортное буржуазное существование. Они доказали, что отвечают требованиям нашей цивилизации. Мы узнаем о них потом лишь тогда, когда в газетах появляются посвященные им некрологи.
Знать, что хочешь, и уметь стремиться к своей цели необходимо даже при наличии многих возможностей, предоставляемых современным университетом в плане советов первоклассных специалистов, старых друзей и полезных связей. Всего этого мне недоставало. Я стоял один в большом холле и всматривался в объявления на черной доске: одни из них что-то значили для меня, другие не значили ничего. Мне потребовалось много времени, чтобы обнаружить факультет, аудиторию и профессора, которых я искал. Я не знал даже, что ищу, лишь нащупывал свой путь. Были ошибки и просчеты. На это ушло много времени, но оно не пропало зря.
Первый семестр был очень веселым. Один из моих друзей происходил из семьи виноторговца. Отец прислал ему бочонок мозельского. Мы взяли с собой бочонок, корзинку клубники, сахар, бокалы и отправились паромом в Хейкендорф на побережье Кильского залива. Там мы поплавали и приготовили замечательный клубничный пунш. Когда мы сели на последний пароход, отходивший из Хейкендорфа в 8 часов, ни один из нас не мог идти прямо. По какой-то непонятной причине я нес пустой бочонок вина под мышкой и старался его не уронить. Первое, что мы сделали по прибытии в Киль, – это довели до дома мертвецки пьяного компаньона. Я стоял с бочонком под мышкой, прислонившись к садовому забору. Внезапно откуда-то появилась ватага ребят, которые окружили меня и стали хохотать. Стоя у забора, я тоже стал смеяться и совершенно не понимал, над чем мы смеемся. Только на следующее утро хозяйка съемной квартиры просветила меня – оказывается, забор был только что выкрашен в ярко-зеленый цвет! Хозяйке пришлось сводить зеленые полосы с моего пиджака бензином, сопровождая свою работу крепкими выражениями!
Не менее памятной была другая поездка, которую совершили мы с Эдди где-то в конце первого месяца нашей учебы. Мы оба совершенно поиздержались и решили повидать нашего дядю Яльмара фон Эггерса, владевшего сахарным заводом в Нюкебинге на острове Фальстер. Мы поехали на велосипедах в Любек, сели на пароход, совершавший рейс на Фальстер, и там удобно устроились, имея при себе сумму денег, едва хватавшую на проездные билеты.
Однако рейс продолжался всю ночь, и мы проголодались. Эдди пошел на разведку в направлении салона и вернулся с вестью о том, что за разумную цену можно было купить знаменитый датский шмеребред (бутерброд).
– Но у нас деньги только на проезд, – возразил я.
Эдди пожал плечами.
– Давай все-таки поедим, – сказал он беспечно. – Капитан наверняка знает дядю Яльмара, он подождет с оплатой, пока мы доедем до Фальстера.
В конце концов, это звучало достаточно разумно, капитан не мог просто выбросить нас за борт.
Мы прошли в салон, ели шмеребреды и пили пиво. В конце концов мы наелись и наши кошельки опустели. Мы пошли к капитану, представились как племянники герра фон Эггерса и заверили его, что дядя Яльмар оплатит стоимость проезда. Капитан, знавший дядю, не возражал.
По прибытии мы обнаружили, что дядя Яльмар собирается на скачки. Он пригласил нас сопровождать его, и мы с удовольствием приняли приглашение. К несчастью, о капитане, ожидавшем оплаты нами своего долга, мы забыли.
Когда дядя Яльмар узнал о том, что мы сделали, то весьма расстроился. Он передал капитану плату за нашу поездку на Фальстер, дал нам ровно столько денег, сколько хватило на обратный проезд в Киль, и холодно с нами попрощался.
В лучах утреннего солнца мы стояли и безмолвно смотрели друг на друга. Затем зашагали к гавани, сели на пароход и вернулись в Киль, весьма обескураженные холодным приемом дяди.
– Я полагал, что наш аристократический родственник примет нас теплее, – глухо молвил Эдди.
– Если бы ты не трескал все эти бутерброды и пиво, дядя отнесся бы к нам дружелюбнее, – заметил я. – Но не начинать же по прибытии выпрашивать деньги – это выглядело бы неприлично.
– Ладно, не стоит сокрушаться, – проворчал Эдди. – Эти бутерброды и пиво составили лучшую часть нашей поездки.
Сказать по правде, он был недалек от истины!
В июле 1895 года в Киле произошло событие, едва ли менее памятное, чем закладка первого камня в строительство нового порта в Гамбурге. Речь идет об открытии канала Балтика – Северное море имени не менее авторитетной персоны, чем Вильгельм II. Его назвали каналом кайзера Вильгельма в честь деда императора, который, перед тем как умер годом раньше, санкционировал строительство шлюза в Киль-Холтенау. Отсюда канал пересекает всю страну, заканчиваясь в Брунсбюттельког на Эльбе.
На открытии присутствовали военные корабли десятков стран. Германский флот был при полном параде, экипажи кораблей в парадной форме. Весь Киль пламенел флагами. По бухте сновали катера с именитыми гостями на борту, одетыми в морскую, с золотыми аксельбантами форму, на пирсе выстроился почетный караул из военных моряков. Германия, озаботившаяся в последние годы строительством военно-морского флота, праздновала в Киле событие, имевшее далеко идущие политические последствия. Для самих немцев открытие канала означало прежде всего то, что отныне Киль был непосредственно связан с эскадрами кораблей, которые действовали в оперативном треугольнике Северного моря. Немецким судам больше не нужно было пробираться через Скагеррак и Каттегат. Они больше не зависели от благожелательного нейтралитета Скандинавских стран. Порт Киль стал, таким образом, второй базой германского военно-морского флота.
Новый канал имел также огромное торгово-политическое значение. В 1913 году, через восемнадцать лет после открытия, в последнем мирном году, за двенадцать месяцев через канал имени кайзера Вильгельма прошли грузы весом в 10 миллионов чистых регистровых тонн. В 1929 году их общий вес составил более 21 миллиона тонн. В том же году (1929) общий вес грузов, прошедших через Панамский канал, составлял в среднем 30 миллионов тонн, а через Суэцкий канал – 28 миллионов тонн. Канал имени кайзера Вильгельма отставал от них, таким образом, не слишком сильно…
Естественно, мы бродили всю неделю вокруг бухты, удивляясь необычному виду иностранных моряков, стараясь определить, каким странам принадлежат различные военно-морские флаги, пытаясь разгадать с растущим любопытством странные сигналы, подаваемые зарубежными кораблями, днем – сигнальными флажками, ночью – сигнальными лампами по азбуке Морзе. Это были славные мирные годы. О войне никто не думал. Мы спотыкались о железные заклепки на корабельной палубе и слушали разъяснения наших гидов (которые, подозреваю, пичкали нас всякой ерундой, сохраняя серьезные лица). Мы с изумлением глазели на стволы орудий большого калибра, торчавшие из громоздких башен новых дредноутов. Но мы не предполагали ни на мгновение, что они будут использоваться всерьез. Сама мысль об этом казалась нелепой. Мир быстро развивался. Каждый год был свидетелем нашего продвижения на шаг вперед. Уже использовались двигатели внутреннего сгорания, первые лампы накаливания. Люди вели разговоры о дирижаблях – воздушных судах, появление которых предсказывал мой отец при свете парафиновой лампы в нашем гамбургском доме. Казалось, мир был озабочен исключительно производством чудесных вещей, которые изобретались год за годом технической и научной мыслью.
Но мыслей о войне не было…
Тем же летом я пустился в далекую велосипедную поездку в Ютландию и посетил сестру моей матери – ту самую, которая когда-то отказалась выйти замуж за дядю Видинга. Тетя Тони вышла замуж за датчанина по фамилии Эрстедт, государственного советника и городского главу. На обратном пути я проехал по всем тем местам, где жили и отражали набеги с Северного моря мои крестьянские предки Шахты.
Надо сказать, что это была не праздная прогулка. По пути я принял решение относительно своих планов на будущее. По возвращении в Киль попрощался с медициной, изучил список лекций и стал посещать курсы по общей истории литературы. Чтобы заняться делом в оставшиеся дни этого лета, я извлек письма, которые имел при себе с того времени, как был гостем деда во Фридрихштадте, – переписку между Геббелем и будущим врачом Шахтом.
Я просмотрел все эти бесценные бумаги и упорядочил их, написал соответствующий комментарий и послал в Magazin für Literature – в то время ведущее издание, – который вскоре опубликовал мою работу.
Подлинные письма Геббеля получили широкое распространение и нашли свое место в архиве Гете – Шиллера в Веймаре. Работа для журнала пробудила во мне энтузиазм. Разумеется, не приходилось ожидать, что я буду публиковать письма знаменитого немецкого поэта каждый день. Но я увлекся этой работой настолько, что на некоторое время погрузился в нее целиком.
В конце своего первого семестра я вернулся в Берлин и прослушал полный курс лекций по немецкой филологии.
В то же время я вступил в студенческое литературное общество – Литературно-академический союз. Пока общество не перессорилось, оно было очень интересным. Его членами были доктор Франц Ульштейн, а также Артур Дикс, будущий редактор National Zeitung.
Дикс воодушевил меня на следование еще одной стезе. Это случилось в мой третий семестр, когда я проживал в Мюнхене. Он предложил мне посещать лекции по политической экономии известного экономиста Луиджи Брентано. Я последовал совету и нашел лекции настолько увлекательными, что немедленно бросил немецкую филологию и посвятил себя исключительно политической экономии.
В то время на политическую экономию смотрели как на вспомогательную дисциплину. «Все глупцы и неудачники занимаются экономикой», – считали адвокаты, теологи, медики и филологи, исконные обитатели своей альма-матер, и они подразумевали под этим политическую экономию.
Из Мюнхена я уехал на один семестр в Лейпциг к профессору Карлу Бюхеру изучать журналистику – профессию, которая привлекала мое внимание некоторое время и о которой писал профессор Бюхер (бывший редактор Frankfurter Zeitung).
Сейчас в таком увлечении нет ничего необычного. Но в годы моей учебы газеты рассматривались еще как неизбежное зло, а журналист, по словам Бисмарка, как «человек, который не угадал свое призвание».
К сожалению, вскоре выяснилось, что Карл Бюхер придавал значение только тем студентам, которые хотели добиваться докторской степени и были готовы посвятить учебе под его руководством несколько семестров. Поскольку это не отвечало моим интересам, я вернулся в Берлин. Но я не порвал активные контакты с прессой из-за этого. За год до приезда в Лейпциг я уже испытывал сильное желание заняться журналистикой. Как делается газета? Что это за люди, которые день за днем добывают и препарируют информацию, заполняющую страницы утренних газет?
Во время моего второго семестра мне пришла в голову мысль, что надо быть идиотом, чтобы писать в газету, не владея практическими знаниями о том, как она создается. Я обсудил эту мысль с отцом, который проявил к ней большой интерес. В конце концов, он назвал меня по имени одного из самых знаменитых газетчиков Соединенных Штатов. Да и сам был журналистом.
– Что ты имеешь в виду, когда говоришь о практической работе в газете? – спросил отец.
– Хотелось бы поработать хотя бы несколько месяцев в редакции газеты, – ответил я.
Отец задумался.
– Я поговорю с доктором Лейпцигером, – сказал он. – Лейпцигер возглавляет газету Kleines Journal – понятно, что это не ведущее издание! Все-таки мы вели с ним совместное дело. Посмотрю, что можно сделать, если ты действительно хочешь работать в газете.
Это происходило в январе 1896 года, когда мне было только девятнадцать лет. По пути на работу на следующий день отец зашел к герру Лейпцигеру и сообщил ему о моем желании. Герр Лейпцигер, весьма уважавший отца, сказал, что я могу выходить на работу в редакцию 1 февраля в качестве «неоплачиваемого помощника».
– Скажи ему – в качестве неоплачиваемого помощника, – напомнил Лейпцигер. – Мы на студентов особого внимания не обращаем…