bannerbannerbanner
Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика

Яков Бутович
Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика

Полная версия

Видную роль в доме играла экономка – имя и отчество, к стыду своему, я позабыл. Уроженка Риги, она была немкой. Вела она дом удивительно: везде была образцовая чистота, стол всегда превосходно сервирован, и все было подано во время и хорошо. Малютинская экономка была милейшая женщина: она давно жила в России, но по-русски говорила презабавно. Во время завтрака и обеда она неизменно сидела в конце стола, но больше наблюдала за порядком, чем ела. Особый стол самых разнообразных закусок составлял ее гордость, и надо отдать ей должное – таких вкусных закусок я больше нигде не едал. Особенно хорош бывал горячий картофель, подаваемый к закускам, он был приготовлен по особому способу и особого сорта. Выписывался этот картофель из Риги. Здесь, в этих хоромах, среди тончайших закусок и деликатесов, он кушался с особым аппетитом и никогда не надоедал. Заговорив о столе, не могу не упомянуть, что малютинский повар славился на всю Москву. Однако кухня его, типично московская, была тяжела и изобиловала пряностями. Нередко после обеда у Малютина мне приходилось чуть ли не сутки ничего в рот не брать съестного.

Самое приятное впечатление производил и Яков Никонович Сергеев, управляющий малютинским конным заводом и дачей в Москве, высокий, тучный человек с русой курчавой бородкой, типичный русак по складу ума, образу жизни и убеждениям. До поступления к Малютину он был народным учителем и интересовался русской словесностью. Яков Никонович называл лошадей, или крестил их, и это он так обогатил коннозаводский словарь. Лель, Горыныч, Ларчик – всем известны эти красивые, чисто русские и поэтические имена малютинских лошадей. Служил он у Малютина лет двадцать, если не более. Был душой и телом предан своему хозяину, и, как мне кажется, из всех наследников единственно он любил Малютина вполне бескорыстно. Малютинским лошадям он поклонялся слепо и считал, что лучших лошадей и быть не могло. Впрочем, он нисколько не ошибался. Случалось, что Малютин, под влиянием раздражения или проигрыша, решал продать ту или иную лошадь, но тут всегда появлялся на сцену Никоныч и уговаривал своего хозяина не делать этого. Вот почему было так трудно что-нибудь купить у Малютина. Немногие коннозаводчики могли похвастать тем, что имели в своих заводах малютинских лошадей. Яков Никонович не был знатоком в строгом смысле этого слова, но, конечно, понимал лошадь и любил ее. Главная его заслуга – в преданности заводу, который он берег и лелеял. Благодаря этому малютинские рысаки были всегда превосходно воспитаны, что является, как всем известно, коренным условием успеха в нашем деле.

Почти два десятилетия «персоной грата» в малютинском доме был наездник Павел Чернов, имевший столько славных побед на лошадях малютинского завода. Малютин любил Чернова и верил ему слепо. Это не помешало Чернову под конец возмутительно поступить с Малютиным, за что, впрочем, судьба жестоко наказала его. Чернов, человек невысокого роста, с крупными и выразительными чертами лица и усами моряка, вел свой род от знаменитого наездника графа Орлова-Чесменского Семена, прозванного Черным. И отец, и дед, и прадед Чернова были знаменитыми наездниками. Павел Алексеевич пошел по их стопам и одно время был лучшим русским наездником. Это совпало с эпохой расцвета малютинского завода. Чернов ездил тогда с таким исключительным мастерством и успехом, имел такие исторические езды, что Коноплин прозвал его Божеством – прозвище, которое сохранилось за ним навсегда.

Естественно, эти успехи сблизили Чернова с его хозяином и сделали своим человеком в доме Малютина. Чернов вел очень неумеренный образ жизни, кутил и мотал деньги налево и направо. За все платил, конечно, Малютин. Работал Чернов рысаков очень мало и ездил только на резвую, и то не всегда, да на приз. Ночи проводил в кутежах и, как большинство талантливых русских людей того времени, должен был либо спиться, либо начать дурить. Чернов пил много, но не спился, поэтому стал чудачить. Вообразив себя меценатом и знатоком искусства, он стал собирать картины и вскоре обзавелся «галереей». Немало недобросовестных людей нажило на этом деньги. Когда Чернов «отошел» от Малютина и впал в бедность, то решил продать галерею и был жестоко наказан за свое невежество и самодурство: за исключением нескольких картин, все полотна оказались подделками и пошли за гроши.

Вслед за «галереей» Чернов увлекся псовой охотой, завел борзых и гончих, держал их в малютинском имении, где для этого построили специальный псарный двор, в котором число охотников и охотничьих лошадей доходило до пятнадцати. Всё, конечно, на средства Малютина. Еще глупее была затея с чистокровными скаковыми лошадьми, которых Чернов завел было, но быстро в них разочаровался. Чернов самодурствовал немало, и все ему сходило с рук. Сорвался он вот на чем. В то время Малютин уже лет десять-двенадцать жил с Гильбих, и вдруг она якобы влюбилась в Чернова, которого знала те же десять лет и почти каждый день виделась с ним за одним столом. Она бросила старика и вышла за Чернова замуж. О любви или увлечении здесь, конечно, не могло быть и речи, и вообще вся эта история носит оттенок чего-то загадочного и крайне непорядочного. Малютин был возмущен, и больше Чернов никогда не переступал малютинского порога.

Все были возмущены поступком Чернова, даже русское общественное мнение, столь терпимое ко многому, было против него. Чернов оставил езду, и уехал с женой в подаренное ему когда-то Малютиным имение в Тверской губернии. Там они три года вели, подражая Малютину, широкий образ жизни, но затем разорились, переехали в Москву, поселились на даче Гильбих на Верхней Масловке (тоже, конечно, подарок Малютина). Чернов пытался ездить, но счастье его покинуло: ездил он с таким скромным успехом, что было даже жаль наездника, когда-то гремевшего на всю Россию и восхищавшего всех своим мастерством. К Чернову не вернулась слава, он окончил свои дни скромно, живя у сестры на пенсию, которую ему назначило Московское беговое общество. А Гильбих бросила его и после его смерти вышла замуж за красивого молодого человека без определенных занятий.

Каким же знатоком был Малютин! Он не был генеалогом, но умел разбираться в породе лошади и требовал если не абсолютной чистоты крови, то во всяком случае не допускал никаких посторонних примесей для лошадей, участвующих в заводском деле. Но, как ни странно, мне не раз приходилось слышать, что Малютин ничего не понимал в лошадях и что всё, мол, сделали деньги, Чернов да Яков Никонович Сергеев. Это мнение укоренилось потому, что Малютин был не только скромный, но и чрезвычайно застенчивый человек. Он не кричал о своих познаниях, не спорил и не вступал в дебаты, вообще держался замкнуто и в стороне. Русский человек, к несчастью, любит говорить о своем ближнем и конкуренте скорее дурное, чем хорошее, вот почему зависть пыталась отнять у Малютина его знания. Попытка с негодными средствами, и над ней, конечно, смеялись люди серьезные, порядочные, знавшие Малютина. Черновы и Сергеевы были хороши и знамениты у Малютина, но вот Чернов отошел от него, занялся заводским делом – и разорился, ничего путного не отвел. То же после смерти Малютина произошло и с Яковом Никоновичем.

Никогда не забуду одной беседы с Николаем Павловичем, в продолжение которой он меня поучал. Вообще не в его характере это было. Здесь же он сделал исключение. Тепло и сердечно относясь ко мне, он решил дать мне урок, так как знал, что я его не просто запомню, но и сделаю выводы для своей будущей коннозаводской карьеры. Я выразил сожаление, что в заводе Малютина всегда так мало маток, а значит, другим коннозаводчикам трудно почерпнуть для своих заводов их материнской крови. Малютин улыбнулся и ответил: «Если бы у меня было больше маток, то я никогда бы не отвел таких лошадей, какими вы так восхищаетесь». Поясняя мысль, он стал рассказывать долго и пространно, как важно иметь в заводе не количество, а качество. Он говорил о значении матки, о том, что ее происхождение обязательно должно быть выдающимся, что она должна быть «самых лучших форм» и иметь хорошую беговую карьеру. Но и этого мало, ибо когда найдешь такую кобылу, то нельзя быть уверенным в том, что она даст в заводе хороших лошадей или же не перестанет жеребиться. Как пример он привел свою любимицу Зиму 2-ю, которая перестала жеребиться после первого жеребенка.

О производителе Малютин прочел мне целую лекцию. Вывод был таков: жеребец в заводе – это краеугольный камень для создания типа. Как это верно, как хорошо я это усвоил, когда стал в широком масштабе вести заводскую работу. «Вот Ловчий, – сказал Николай Павлович, – это была настоящая заводская лошадь, я никогда не продал бы его». Тут я с удивлением посмотрел на Малютина, ведь именно он за десять тысяч рублей продал Ловчего в Хреновской завод. Малютин понял мой вопрошающий взгляд: «Я его не продал, а уступил Хреновскому заводу. Цена ему не десять тысяч, а десять раз по десять тысяч. Никому другому и ни при каких обстоятельствах я не продал бы эту лошадь! А управляющий Дерфельден теперь будет с лошадьми». Вновь переживая впечатления от этого разговора, я вполне могу оценить, каким же знатоком был Малютин. Ловчий возродил Хреновской завод, дал такого исключительного сына, как Лужок, оставил незабываемую группу заводских маток и подарил таких ипподромных бойцов, как Безнадежная Ласка, Ловчая, Ловкий и другие.[58] Не только о заводских жеребцах и матках говорил мне Малютин. Немало интересного и тогда еще не известного сообщил он о содержании и воспитании лошади. Эта часть его поучения сводилась к трем словам: «Кормите, кормите и кормите, а затем работайте».[59] Никто лучше Малютина не знал о том, как мы, русские коннозаводчики, недокармливали лошадей, испытывая столько бед и разочарований. Многому я научился у Малютина и всегда с чувством признательности и восхищения вспоминаю замечательного русского человека, великого коннозаводчика, моего наставника на коннозаводском поприще.

 

Малютин и Коншин были представителями богатого московского купечества. Но Малютин по образу жизни, воспитанию и убеждениям был чистейшей воды барин. Он оставил торговлю, жил в имении и занимался исключительно коннозаводской деятельностью. Коншин же, наоборот, был директором своей фабрики, вел крупные торговые дела и постоянно жил в Москве. Это был тип купца воспитанного, с уважением относящегося к государственной власти и господствующему сословию. В лице Коншина и ему подобных мы имели дело с купечеством еще прежнего закала, которое, наживая громадные состояния, двигало промышленность и торговлю и, обогащая себя, обогащало государство. Революция 1905-го и последующее время сбили с панталыку многих таких купцов, а вернее, их сынков. Возомнив себя великими государственными людьми, они жертвовали на освободительное движение, основывали газеты и журналы тенденциозного направления, стремились в Думу, но не для работы, а с мечтой о перевороте и министерских портфелях. Результат их стремлений и чаяний всем известен: вторая революция, купеческое министерство, паскудная трусость, глупость и близорукость этих «великих» государственных мужей с Ильинки, Петровки и Маросейки. Увы, поздно открылись у интеллигенции глаза на сущность всех этих Гучковых, Рябушинских, Третьяковых и tutti quanti. В результате – развитие революции до победного конца и потеря этими великими умниками всех своих капиталов, фабрик и заводов.

Союз Орловцев

Наблюдая коннозаводскую жизнь в Москве, вращаясь в коннозаводских кругах и ведя обширную переписку с провинцией, я не мог не обратить внимания, что орловцы не объединены. Даже в Москве у них не было центра. И мне пришла счастливая мысль создать Всероссийский Союз коннозаводчиков орловского рысака, который бы объединил нас всех и, главное, дал бы возможность выступать перед правительственными учреждениями.

Я имел в виду привлечь в Союз великих князей и использовать их влияние для защиты и укрепления позиций орловских коннозаводчиков. Великий князь Дмитрий Константинович был ярым сторонником орловского рысака, другой великий князь, Петр Николаевич, имел орловский завод, и, наконец, великий князь Николай Николаевич всегда интересовался спортом и лошадьми, хотя был больше любителем собак, чем лошадей. Я поддерживал хорошие отношения с Дмитрием Константиновичем и был хорош с дворами двух других великих князей, но – неожиданно наткнулся на решительный отказ. Дмитрий Константинович объяснил мне, что и ему, и Петру Николаевичу, и Николаю Николаевичу неудобно вмешиваться в борьбу, не будучи официально уполномоченными и не служа по коннозаводскому ведомству. События 1905 года еще были свежи в памяти, и великие князья избегали, насколько могли, вмешиваться в общественную и административную жизнь, ибо таково было категорическое желание государя императора.

Разговор с великим князем еще больше укрепил меня во мнении о необходимости Союза. Хорошо продумав этот вопрос, я решил, что настало время действовать. Был составлен проект устава – его утвердил Московский градоначальник – собрали группу учредителей и без шума зарегистрировали Союз. Большая передовая статья и устав были напечатаны в «Рысаке и скакуне». Метизаторы пришли в бешенство. Дело дошло до того, что меня хотели вызвать на дуэль и убить, но все ограничилось одной болтовней и угрозами.

На первом же собрании почетным председателем Союза был избран великий князь Петр Николаевич, а Дмитрий Константинович и Николай Николаевич – почетными членами. Великие князья охотно приняли избрание и оказывали нам поддержку официально, вплоть до давления на государя императора. Председателем Союза мы избрали почтенного Н. И. Родзевича, виднейшего коннозаводчика, рязанского городского голову, превосходного оратора.[60] Горячо встретили Союз коннозаводчики-орловцы, а метизаторы и враждебное нам Главное управление коннозаводства в значительной степени смягчили тон, вынужденные считаться с новой силой. Союзу суждено было сыграть совершенно исключительную роль в деле спасения орловской породы.

В «мирное» время Союз дремал, ничего не делал и лениво собирался раза два в год, но, когда метизаторы подымались и под талантливым водительством хитрого Шубинского, опираясь то на всесильного Столыпина, то на Государственную Думу, то на Государственное коннозаводство, открывали против нас поход, Союз немедленно приходил в движение, собирался, печатал статьи и воззвания, посылал петиции и депутации, шумел, взывал ко двору, земским и дворянским собраниям – и так трижды побеждал!

Продолжение моей коннозаводской деятельности

1907 год, для меня полный жизни, подходил к концу. Считая свою миссию выполненной, я продал журнал полтавскому коннозаводчику Н. А. Афанасьеву, поставив два условия, закрепленные нотариально. Первое: «Рысак и скакун» десять лет не меняет направление по отношению к орловскому рысаку; если этот пункт нарушается, то издание бесплатно возвращается ко мне. Второе: уплата через 6 месяцев, считая с 1 января 1908 года, десяти тысяч рублей за обстановку, издание и журнал. Первое условие Афанасьев выполнил свято; что же касается второго, то я не получил от него ни копейки, но был далек от мысли требовать эти деньги. Однако Афанасьев всегда вынужден был считаться с этой возможностью, а потому журнал велся в желательном для меня направлении, проводил мои взгляды, поддерживал мой завод. Кроме того, все мои статьи и заметки печатались без изменений и поправок.

Укрепив орловский фронт, обеспечив тыл, то есть создав возможность вести орловский завод без боязни, что придется из-за невозможности бороться с метисами вылететь в трубу, я всецело и в крупном масштабе перешел к практической и творческой коннозаводской работе. Вновь начал посещать заводы, скупал не только отдельных лошадей, но и целые заводы; с головой окунулся в эту работу, не забывая, впрочем, и общественно-коннозаводских дел. Некоторые из завязанных тогда личных отношений сохранились и до сего времени.

Заграница – Конский Хутор – Прилепы

Европейское турне и возвращение

Я уже имел весьма серьезную теоретическую подготовку, литературное имя, спортивные связи и оставалось все это увенчать коннозаводской работой. Таковы были планы, и с ними я вступил в новый год. Что он готовил, что предвещал мне? Я ясно видел, какие трудности лежат передо мною, как трудно будет собирать выдающийся материал, но бодро смотрел в будущее и не боялся предстоящей работы. Я уехал в Петербург, где по зимам жили мой старший брат с женой. Погостив у них месяц, отправился на юг Франции, на Ривьеру, чтобы навестить мою матушку, которая имела виллу в Ницце и там жила с моей слабогрудой сестрой Е. И. фон Баумгартен. Ницца, Монте-Карло, потом Париж, Вена, наконец, Варшава – все это промелькнуло, как сон, как какой-то счастливый миг.

В последних числах марта я вернулся в Россию. Здесь была ранняя весна, а там, откуда я приехал, уже цвели розы и жасмины, по-летнему грело южное солнце, на все лады пели птицы и голубое море ласкало взор и убаюкивало слух своим мягким и вечным прибоем – там, далеко, было лето. После угара счастливой жизни, полной отдыха, рулетки, балов, маскарадов и увлечений, после всего этого шума и европейского блеска было как-то странно и первое время тоскливо в деревенской глуши. Однако человек привыкает ко всему, и я мало-помалу стал втягиваться в скучную и однообразную жизнь. Лишь по вечерам, сидя с сигарой и французским романом у камина, я подолгу мечтал, иногда грустил. Я мало тогда бывал на конюшне, совсем не ходил по хозяйству: все это меня раздражало, утомляло и казалось каким-то мелким, скучным и ненужным. Письма подолгу лежали на столе, не хотелось на них отвечать; в душе назревал перелом, как будто намечалось что-то новое, чего я сам боялся и чего не хотел. Однако как-то, проснувшись ранним утром, я подошел к окну и долго стоял, как зачарованный: весна бурно вступила в свои права, все кругом зацветало, чирикало и пело, переливалось изумрудной краской пробивающейся травы и зеленью молодых почек, а над всем, как шатер, расстилалось, сколько видел глаз, весеннее голубое небо, такое нежное, чистое и прозрачное. На душе сразу стало хорошо и легко. Все в природе возобновлялось, все оживало и возвращалось к жизни после долгой зимней спячки – как же было не поддаться очарованию и не воскреснуть душой! Красивое и счастливое время весна – как не ввериться тебе, как тебя не любить!

С приходом весны пришли и новые силы. Я почувствовал себя бодро, целые дни проводил в конюшне или в саду, а в свободные часы уже не книжка французского романа была у меня в руках, а какой-нибудь коннозаводский журнал, специальная книга, а еще чаще – описи рысистых заводов. Словом, как после болезни, я возвращался к своим любимым занятиям и делам. Европа, галереи, веселье, яркие и тонкие увлечения, дававшие полное удовлетворение страстям, – все было позади, забылось, и жизнь входила в свою будничную колею. Много времени я проводил над генеалогическими работами, составил список тех заводов, которые той же осенью хотел посетить и, наконец, присматривался к своему небольшому заводу, где среди двухлеток уже обращал на себя внимание белый жеребец Кот, впоследствии гроза всех ипподромов юга России. В то время мой завод находился в специально купленном для него имении, которое я назвал Конским Хутором.

Постройки на Конском Хуторе были очень хороши, угодья незначительные, а потому табун был всегда худ, от этого матки плохо кормили жеребят, и те нередко заморышами входили в зиму. Нет хороших выпасов – нет хороших жеребят! А нет хороших жеребят – нет хороших лошадей! Вспоминая тот период жизни, я удивляюсь, как при подобном кормлении, уходе и содержании могли родиться такие лошади, как Кот и Кронпринц.

Было, впрочем, одно обстоятельство, и притом немаловажное, из-за которого тогда страдало ведение моего завода, – это отсутствие денег, вернее, оборотных средств и необходимость весь бюджет укладывать в сравнительно скромный доход, который я тогда получал. Мой отец был одним из богатейших помещиков Юга, и после его смерти мы наследовали громадное состояние и стали очень богатыми людьми. Как же случилось, что я, достигнув совершеннолетия, не мог распоряжаться своими средствами, а имел весьма скромный ежегодный доход в 10 000 рублей?

Отец всегда был против моей страсти к лошадям, говоря, что я разорюсь на них и пойду по миру. И он завещал, чтобы мне до 35 лет выплачивалось ежегодно 10 000 рублей, и только по достижении этого возраста я должен был получить свое состояние. Моим опекуном стал старший брат Николай, который хотя и делал мне некоторые послабления, но в общем строго придерживался воли отца. Брат Николай не был лошадником и вполне разделял убеждение отца, что я обязательно разорюсь на лошадях, а потому и выполнял его волю особенно охотно. Несмотря на все эти предположения, я не только не разорился, но, занимаясь коннозаводством, нажил большое состояние и стал очень богатым человеком. Этим я всецело был обязан своей работе, лошади меня в буквальном смысле слова обогатили. Однако богатство пришло значительно позднее, а пока что на Конском Хуторе я нередко сидел без денег и нуждался. Денег постоянно не хватало, и я пустился в разного рода финансовые операции. Нужно прямо сказать, что от природы я был наделен большой изворотливостью и хорошими финансовыми способностями – иначе я бы погиб! Директор Соединенного Банка в Елисаветграде г-н Варшавер как-то однажды в восхищении сказал мне: «Яков Иванович, у вас настоящие еврейские мозги! Бросьте играть в лошадки, займитесь настоящим делом. Из вас выйдет замечательный финансист!» Это была, конечно, высшая похвала в устах г-на Варшавера. Мое обогащение на лошадях – это едва ли не единичный случай в практике коннозаводства. Вспоминая теперь, как подчас мне приходилось комбинировать и изворачиваться, я диву даюсь, как выскакивал из того или иного положения, как рисковал, как все сходило с рук и благополучно заканчивалось. Жизнь шла мирно и однообразно: даже в ближайшем городе я почти не бывал и до середины лета жил совершенным анахоретом, всецело уйдя в свои коннозаводские планы.

 

Но было это словно передышкой: очередной кризис, налетевший как ураган и охвативший меня, оказался впереди. Я чуть было не продал имение и не покинул Россию навсегда, не уехал туда, где еще так недавно пережил одно из самых сильных и счастливых увлечений, где я любил и был страстно любим. Все забывается, даже самые пылкие, мучительные страсти – и те проходят, но как тяжело, как трудно они проходят. Именно в эту пору, когда я каждую минуту мог все бросить, Карузо, и только он один, с его кристально чистой душой, верой и фанатизмом, мог повлиять на меня – и повлиял. Сергея Григорьевича я любил искренне, сердечно и совершенно бескорыстно. Это был фанатик орловской породы, романтик, человек чистой души. Карузо понял состояние моей души и, прожив около двух месяцев на Конском Хуторе, с удивительной чуткостью подошел ко мне, увлек рассказами о прежних рысаках (как хорошо он рассказывал!), имена Полканов, Лебедей, Любезных и Соболей запестрели и заиграли в нашем разговоре. Он предсказывал мне громадное будущее как коннозаводчику, как деятелю и борцу за орловского рысака; он увлекал, гипнотизировал меня, не давал надолго задумываться и, как нянька, не отходил от меня буквально ни на шаг. Слова лести и предсказания будущей славы подействовали на меня. Да и на кого, читатель, они не действуют еще и теперь? Время также брало свое: мне стало легче, проснулась уверенность в том, что мне предназначено сделать что-то здесь, на родине, и я постепенно всей душой, и на этот раз уже навсегда, окунулся в коннозаводское дело.

А тем временем мои чуткие петербургские друзья – не лошадники, а друзья на жизненном пути – граф Зубов, Борис Огарев, обеспокоенные моим молчанием, начали звать меня в столицу. Почти одновременно великий князь Дмитрий Константинович приглашал к себе в Дубровку – отказаться было просто неприлично и неудобно. Я увидел здесь руку Карузо, понял, как он боится за меня, и еще больше стал его уважать и ценить. Впрочем, хорошо ли поступил тогда Карузо и не лучше ли было бы, чтобы я навсегда уехал за границу? Там меня ждала спокойная жизнь среди высокой культуры, в благоустроенной стране, и я, конечно, нашел бы применение своим способностям и был бы счастлив. Оставшись здесь, я много пережил и еще больше испытал; на своих плечах вынес все тяготы, ужасы и унижения революции. Теперь, когда пишу эти строки, вижу вокруг себя полный развал, гибель родины и один сплошной ужас. Да, видно, мне суждено испить эту чашу до дна: каждому по делам его!

Я уехал в Дубровку. Оттуда я предпринял путешествие по заводам Тамбовской и Воронежской губерний, проездил три месяца и лишь в ноябре вернулся домой. Я вынес очень много из этой поездки и понял, что тот материал, с которым я работал, не отвечал своему назначению: за исключением пяти-десяти лошадей, все остальное необходимо было выбраковать и заменить. Внимательно присмотревшись к тому, как кормили и работали лошадей на других заводах, я понял, что у меня все это делается не так и прежде всего необходимо озаботиться приисканием дельного и знающего управляющего. С этой целью я проехал в Киев и вызвал для переговоров Николая Николаевича Ситникова. Уже около десяти лет он управлял конным заводом А. Н. Терещенко и достиг блестящих результатов. Это был энергичный и подвижный человек, не только знаток конного дела, но и неутомимый работник и превосходный сельский хозяин. Заполучить Ситникова было моей мечтой, и ей суждено было осуществиться. Однако сначала Ситников мне прямо сказал, что бросить Терещенко он не может и никогда этого не сделает, так как многим ему обязан, но что если Александр Николаевич его отпустит, то он с наслаждением перейдет ко мне, так как лошадей любит «больше всего на свете», а завод Терещенко, собственно говоря, уже более не существует.[61] Лучшие матки: Услада, Ненаглядная, Ундина – у меня, многих кобыл раскупили киевские охотники, а то, что осталось, неинтересно. Ситников просил меня лично переговорить с Александром Николаевичем. Я усомнился в успехе, зная, как Терещенко ценит Ситникова, однако другого выхода не было, и я согласился.

Терещенко принял меня не только любезно, но и сердечно. Он велел сейчас же позвать Ситникова и при мне прямо его спросил, желает ли он оставить службу и перейти ко мне. Ситников смутился, покраснел и заявил, что он Терещенку никогда не оставит и без согласия или против его желания не уйдет. Тогда Александр Николаевич подумал и сказал: «Я знаю, ты любишь лошадей, к Якову Ивановичу тебя отпускаю. Если не поладишь, в любое время можешь вернуться. Вели в конторе выписать себе в награду годовой оклад жалования». Ситников благодарил хозяина, а я просил освободить управляющего как можно ранее. Так состоялся переход ко мне на службу Ситникова; который служил мне верой и правдой, защищал мои интересы, как свои, был предан делу всецело, работал неутомимо.

Столь важный вопрос, как приглашение управляющего, был разрешен блестяще, и я не мог, конечно, не быть благодарным Александру Николаевичу Терещенко и на несколько дней остался погостить у него. В это время там собралось большое общество; из Киева приехал генерал Сухомлинов, впоследствии военный министр и похититель жены моего двоюродного брата В. Н. Бутовича.[62] Надо отдать должное Сухомлинову, в обществе это был очаровательный человек и большой «шармер» (чаровник). Неудивительно потому, что впоследствии государь император Николай Александрович подпал под его влияние. Впрочем, оставим эти мысли и скорее уйдем в воспоминания подальше от политики, подальше от тех лиц и поступков, которые фатально привели к русской революции.

58Когда составлялся этот список, от Ловчего и Удачной ещё только родился Улов (1928–1946), самый замечательный потомок Ловчего, признанный в 1930-х годах Чемпионом орловской породы, – убедительное доказательство коннозаводского чутья Бутовича.
59Работать или ездить лошадь значит тренировать. В работу, езду, или тренинг, входит ежедневная езда тихой рысью (тротом), два раза в неделю – резвые, или маховые, наконец, прикидка почти в предельную резвость за два-три дня перед призовой ездой, на другой день после приза – езда шагом. Система тренинга – продолжительность, чередование и напряженность всех работ – это ключ к успеху. Каждый наездник комбинирует работы по-своему
60Сын Н. И. Родзевича, Эспер Николаевич, – выдающийся наездник советского времени, в его руках выступал соперник Улова, тоже рекордист, Пилот. Схватка Улова с Пилотом в борьбе на финише запечатлена на большом полотне «Бега» художником Г. К. Савицким.
61Терещенко решил ликвидировать завод из боязни, что его единственный сын увлечется лошадьми.
62Это ещё один, после дела о Рассвете, скандал, связанный с фамилией Бутовичей. Даже когда Бутович оказался в тюрьме, сокамерники первым делом спросили, не у него ли «бывший министр Сухомлинов увёз жену», путая Я. И. Бутовича с двоюродным братом.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58 
Рейтинг@Mail.ru