bannerbannerbanner
Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика

Яков Бутович
Лошади моего сердца. Из воспоминаний коннозаводчика

В своем имении

Освоившись в своем новом имении, я должен был взяться за работу, а также наладить все в доме. Это было не так-то легко, ведь вопрос с прислугой всегда в России стоял довольно остро: трудно было подыскать подходящих честных и знающих свое дело людей, а если таковые находились, то неохотно шли в деревню. Мой камердинер Густав Герштеттер к тому времени женился, отошел от меня и открыл в Липецке небольшое дело. Мне очень посчастливилось с его заместителем, в лице Никиты Никаноровича я нашел верного и преданного человека; он прослужил у меня двадцать с лишним лет и здравствует поныне, служа в Прилепах в должности ночного сторожа при маточной конюшне.

Труднее обстоял вопрос с поваром: его не так-то легко было найти. Вся наша семья была очень избалована по части стола: у отца служили всегда первоклассные повара-французы, а потом знаменитый Мирон Павлович. В течение лета мне пришлось переменить несколько поваров, пока мой приятель Путилов[70] не прислал мне Ивана Андреевича, замечательного повара и превосходного по характеру человека, выученика рязанского губернского Предводителя Драшусова. Иван Андреевич прослужил у меня лет шесть и затем, скопив деньжонок, купил в Рязанской губернии небольшой участок земли с яблоневым садом.

После него поваром у меня был ставленник светлейшего князя Лопухина-Демидова. С князем я был в хороших отношениях и, бывая в Петербурге, часто у него обедал. Лопухин-Демидов имел изысканный стол и слыл одним из первых гастрономов Петербурга. Его обеды, всегда с ограниченным числом приглашенных, славились в столице и действительно являлись верхом совершенства. Ставленник его быстро приобрел репутацию не только в Тульской губернии, но и за ее пределами. Он прослужил у меня до самой Октябрьской революции и, когда уже оставаться было совершенно невозможно, уехал в Петербург. Всем был хорош этот повар, но очень дорог.

В то время, как я был занят в доме, управляющий Ситников проявлял самую кипучую деятельность по организации хозяйства. Одновременно с обустройством имения шло приобретение инвентаря: часть была привезена с Конского Хутора, остальное куплено в Елисаветграде у Эльворти. Паровую машину Ситников очень удачно приобрел по случаю за 1500 рублей у Барского. Так что инвентарем имение было обеспечено вполне, и надо прямо сказать, что таких усовершенствованных сельскохозяйственных орудий по соседству не было ни в одном имении.

Местные крестьяне, которые все еще, как и во времена Ярослава Мудрого, работали «сохой-андревной», дивились на все это и относились к нововведениям критически. Впрочем, не они одни: не одобряли этих новшеств и соседи-помещики, которые вели свои хозяйства по старинке. Живность покупалась по мере роста дела. Сначала были куплены в достаточном количестве только лошади. Позднее Ситников недорого купил в Курской губернии у графа Клейнмихеля десять фрейбургских коров и положил начало недурному стаду. Он также завел свиней и хряков, покупал их лично у Щепкина. Все это было приобретено в первые два-три года и стало приносить небольшой доход. Ситников очень любил сельское хозяйство, и поля у него были в блестящем порядке.

Урожаи хлебов и трав получались очень хорошие, и в Прилепах впервые начали сеять пшеницу, как озимую, так и яровую. Словом, хозяйство велось так, что не давало убытка, а это было очень важно. Мало-помалу критическое отношение к нашим методам хозяйствования у окрестных жителей изменилось: у Ситникова и Митропольского стали учиться и перенимать их приемы ведения дела. Я забыл упомянуть, что для глубокой запашки Ситников держал десять пар волов, на которых работали исключительно малороссы, так как крестьяне Тульской губернии, да и вообще всей черноземной полосы России, с волами совершенно не умеют обращаться.

Большие артели каменщиков, плотников, маляров и прочего мастерового люда наполнили усадьбу, окружные крестьяне подвозили лес, известь, кирпич и камень. Деньги сыпались как из мешка, и, когда я подписывал чеки, Ситников только отирал носовым платком свою лысину и приходил в ужас от этих расходов. Он боялся за мой карман, но я был совершенно спокоен: хотя я и привык тратить деньги, но умел их и зарабатывать. Что же касается размаха, который первое время так пугал Ситникова, то я всегда и во всех делах отличался широким размахом и большой смелостью – пожалуй, им я главным образом обязан тем, что кое-что сделал как в заводе, так и по части картинной галереи, равной которой нет не только в Европе, но и, пожалуй, нигде.

Как ни велики были затраты на все ремонты, но это были лишь ремонты, а я уже намечал строительную программу новых конюшен, служб, амбаров, мастерских, каретного сарая, электрической станции, водопровода, канализации и, наконец, большого дома, специально приспособленного для картинной галереи. От этих планов у Ситникова кружилась голова, и он со страхом смотрел на меня; соседи ждали моего разорения с часа на час, а наш земский начальник фон Зиссерман говорил Ситникову, что в один прекрасный день у меня все рухнет как карточный домик. Беспокойство охватило и моих родных, но я ни на что не обращал внимания и шел к намеченной цели.

В эти же первые годы я много покупал лошадей и расходы оказались очень велики. Деньги добывались всеми путями: учеты векселей, закладные, продажа земли в Херсонской губернии, наследство сестры – все пошло в Прилепы, пригодилось все. План постройки Прилеп был осуществлен полностью, и я не только не разорился, но к началу революции утроил свое состояние и создал орловский завод, который стоял в первых рядах среди 2000 заводов России. Все те, кто каркал о моем разорении, умолкли и с завистью смотрели на мое обогащение и возраставшую славу моего завода.

Соседи

Когда в доме все было налажено, предстояло подумать и о визитах к соседям. Меня ждали с нетерпением, которое плохо скрывалось, особенно дамами и молодежью. Я начал визитировать с Офросимовых. Они жили в верстах шести-семи от Прилеп, жили скромно, одиноко, но раньше в своем большом доме они много принимали и по воскресеньям туда съезжалась вся Тула.

У Офросимова было от отца очень большое состояние, затем он получил наследство от дяди, который когда-то был московским генерал-губернатором. Все это состояние было прожито Офросимовым на цыган, кутежи, лошадей и собак. Причем замечательно то, что Офросимов[71] никогда не имел ни хороших лошадей, ни хороших собак. Как он умудрился прожить все и куда девал деньги, просто непостижимо!

Офросимов был недалекий человек с большими странностями и порядочный самодур. Однако при всем том высокопорядочный и добрый человек. Он прекрасно пел цыганские романсы и сам себе аккомпанировал; несмотря на почтенные годы, его все называли не иначе как Сашет Офросимов, чем он был очень доволен и молодился. Одно время он был уездным предводителем дворянства, но не дослужил своего трехлетия, так как подобно другому предводителю, Черкасову, наделал много невообразимых глупостей. Он до страсти боялся лошадей и всегда ездил на паре старых кляч собственного завода, беспрестанно покрикивая на кучера, чтобы тот ехал тише и осторожнее. Это, впрочем, выглядело совершенно бессмысленно: бедные клячи и без того едва передвигали ноги.

Его супруга Анна Михайловна была милой женщиной, простой и умной. Беговые дамы считали ее очень гордой и прозвали Anne d’Autriche (Анной Австрийской). Она нисколько не была горда, но держала себя с достоинством, с беговыми дамами не сближалась. Это неудивительно и понятно: на бегу большинство дам было либо из полусвета, либо прямо от «Яра», либо, наконец, не венчаны со своими мужьями. Естественно, что Анна Михайловна, выросшая и воспитанная в других традициях, не находила никакого удовольствия от такого общества.

Я частенько бывал у Офросимовых. Александр Павлович, несмотря на то, что много видел на своем веку, никогда ни о чем толком рассказать не мог, то и дело в разговоре приговаривая «вот и вот». Это у него настолько вошло в привычку, что его иногда шутя называли «Вот и вот». Платонов даже назвал так одного жеребца, и рысак Вот-и-Вот оказался резвой лошадью.

Дом Офросимовых был расположен вблизи села Лабынское, где когда-то находился чистокровный завод. После смерти владельца Лабынки переходили из рук в руки и наконец были куплены четой Фигнер, известными солистами Его Величества нашей оперы. Когда я узнал, что Лабынки лежат так близко от Прилеп, то поспешил съездить туда, дабы осмотреть это историческое коннозаводское гнездо.

Фигнеры были в Петербурге (они проводили в деревне не более двух месяцев), и потому я мог свободно осмотреть все, что меня интересовало. В Лабынках я разыскал древнего старика, которого все звали Дорофеичем, и он мне показал, где были конюшни и скаковой круг. Очень явственно и хорошо он помнил рассказ о том, как выбирали конюшенных мальчиков, как их испытывали и потом тренировали. Учитывая их легкий вес, мальчиков сажают на молодых лошадей при заездке и треннинге. Не всякому пареньку это по силам и по вкусу, то был своего рода принудительный набор среди крепостных.

 

Вторично я был в Лабынках, когда m-me Фигнер приехала на лето из Петербурга в свою деревню. Она уже не жила с мужем, ее сопровождали дети – две дочери и два сына. Медея Ивановна была очень милая, обворожительная женщина, проводить время в ее обществе было большим удовольствием. При ней усадьба содержалась в образцовом порядке. Дом в Лабынках был также очень красив. Внутри все было роскошно и хорошо, много подарков высочайших особ, особенно Александра III, который любил чету Фигнер. Наверху имелась комната, где стоял рояль и где Чайковский написал два последних акта одной из своих знаменитых опер (к сожалению, не помню, какой именно).[72]

Тут же висело несколько портретов композитора, лежали ноты и, в отдельной папке, фрагменты партитур с его карандашными пометками.

Фигнер решила продать имение, но когда об этом узнали крестьяне, они ночью подожгли дом, дабы Медь Ивановна, как они ее называли, поскорее выполнила свое намерение и не имела бы возможности приехать в Лабынки и передумать. Главными покупателями имения выступали лабынские крестьяне, но когда Фигнер узнала об их проделке, то поклялась Лабынки им не продавать. Тогда я повел переговоры о покупке имения, где хотел содержать ставочных (продажных) жеребцов, и если б не революция, оно было бы, конечно, куплено мною.

По Воронежскому шоссе на десятой версте от Тулы, на низком месте у самого берега реки Упы, лежит Сергиевское, старинная усадьба господ Языковых. Старый высокий каменный дом, еще принимавший в своих стенах екатерининских орлов, хорошо виден всем, кто едет по большаку из Богородицка в Тулу. Все в этом доме возвращает нас к давним временам и напоминает о прошлом: и архитектура, и толстые, как у крепости, стены, и незатейливая мебель из красного дерева, ясеня и русской березы работы крепостных людей, и, наконец, небольшие стрельчатые окна, разные каморки, закуты, решетки и кладовые нижнего этажа. Кругом дома все запущено. Уныло и сурово глядят конюшни и амбары – сверстники старого дома – и будто удивляются и не понимают, что происходит кругом. А кругом разросся парк со своими столетними липовыми аллеями, березовыми куртинами, искусственными курганами, прудами, поросшими молодым камышом. Дивно хорошо в запущенном парке, особенно осенью, когда уже чувствуется приближение зимы и умирающая природа спешит упиться последними лучами солнца. В парке тихо и темно; лишь изредка яркий луч солнца проникнет в аллею и бросит свое отражение на уже пожелтевшую зелень или кучу увядшей листвы. Эта заброшенная, поэтичная усадьба Языковых вот уже много лет как не живет полной жизнью, а лишь тихо дремлет. Только на месяц или два в году туда приезжают из Петербурга старая хозяйка да ее сын, молодой и страстный ружейный охотник. Но и при них в Сергиевском так же тихо и спокойно: не съезжаются гости, не звенят бубенцы троек, не слышно людского говора и не снуют рабочие и дворовые; хозяйство здесь не ведется вовсе: все сдано крестьянам в аренду. И неотразимое впечатление покоя и тишины производит запущенная усадьба.

Неподалеку от Сергиевского, ближе к Туле, лежало имение Топтыково, принадлежавшее графу Андрею Львовичу Толстому – одному из пяти сыновей Льва Николаевича. Я не стану описывать графа Андрея: о самом Льве Николаевиче и его семье писали так много, что я решительно ничего не могу сообщить в дополнение к уже написанному. Ограничусь поэтому двумя-тремя личными впечатлениями.

Топтыково отстроено Андреем Львовичем; там было довольно уютно, но неприятно поражало желание блеснуть и представить все в несколько напыщенном свете. Хозяин был женат на г-же Арцымович, он похитил её у мужа, бывшего тульским губернатором. Эта история наделала много шума. Г-жа Арцымович, милая женщина, вероятно, в душе сильно раскаивалась в своем поступке. Момент увлечения прошел, Андрей Толстой предстал перед ней таким, каким был в действительности: кутилой, мотом и довольно грубым человеком. Трудно читать в чужой душе, но мне кажется, что я верно прочел мысли и чувства графини, которая не была счастлива со своим новым мужем.

Андрей Львовоич любил лошадей, но не настоящей, а тщеславной любовью. У Офросимова – завод, у Бутовича – завод, у Кулешова – завод, как же было не завести завод графу Толстому?! И он его завел, потом продал, а затем, под впечатлением прилепских успехов, вторично завел, на этот раз купив у меня вороного жеребца Самолета. Жеребенком Самолет был хорош и подавал большие надежды, но поломал ногу и навсегда погиб для беговой карьеры. Нога срослась, и он поступил в завод Толстого. Помимо Самолета, Толстой купил у меня несколько кобыл. Из них одна ушла жеребой, она принесла Толстому превосходного жеребенка, которого он назвал Холстомером в честь повести своего отца. Этот Холстомер потом недурно бежал в Санкт-Петербурге.

Когда министром внутренних дел был назначен Маклаков,[73] Андрей Толстой вдруг почувствовал рвение к службе, продал завод, сдал именьице в аренду и переехал в Петербург, где получил хорошее место. Таким образом, и свой второй завод Толстой вел очень недолго.

Перед отъездом в Петербург он заехал ко мне проститься. Было уже поздно, и он остался на ужин. В Прилепах в это время никого, кроме меня и художника-баталиста, профессора Самокиша, не было. Андрей Львович любил выпить, Самокиш тоже, а потому ужин протекал шумно. Самокиш был превосходным рассказчиком и очень нас смешил. В конце ужина вдруг Андрей Толстой обратился к нам с вопросом: «Скажите, пожалуйста, какое лучшее произведение Льва Николаевича Толстого?» Это было сказано настолько неожиданно, что мы с Самокишем пришли в недоумение и переглянулись. Затем Самокиш расхохотался от всей души, а Андрей Толстой торжествовал произведенным впечатлением и гордо молчал. Наконец Самокиш, придя в себя, сказал: «Конечно, «Война и мир». Я с этим не согласился, считая лучшим произведением Толстого «Холстомера». Граф Андрей Львович презрительно улыбнулся и затем изрек: «Ничего подобного. Лучшее произведение Льва Николаевича Толстого, конечно, Андрей Львович Толстой!» Самокиш пришел в неописуемый восторг и покатился со смеху, а я только и мог что сказать: «Однако, милый граф!»

Между языковской усадьбой и Прилепами были расположены два небольших имения: одно – господина Линка, другое – фон Зиссермана. Рядом с имением Зиссермана находилось Лутовиново – усадьба купца Лагунова. Усадьба когда-то принадлежала блестящему князю Сонцову-Засекину, едва ли не последнему представителю знатного рода. Усадьба была хороша: красивый и поместительный деревянный дом, флигеля, службы. Все вместе взятое составляло красивый архитектурный ансамбль. Лагунов жил во флигеле, очень скромно, а дом стоял пустой, и мебели в нем не было никакой, так как ее давно продали московским антикварам. Во всей усадьбе всего-то и была одна лошадь, тележка да бочка для воды. Хозяин усадьбы зиму жил в Москве и на лето приезжал в Лутовиново, которое давно продавал, но не находил покупателя, так как при этой большой усадьбе, кроме парка и вырубленного леса, земли не было.

Приблизительно за год до Мировой войны, читая как-то «Новое время», я случайно наткнулся на объявление, что, мол, в Тульской губернии, в десяти верстах от Тулы, сдается на лето бывшая усадьба князя Сонцова-Засекина с великолепным парком и домом. Потом следовало описание дома с розовой гостиной, белым колонным залом, синим кабинетом и прочим. Тут же упоминалось, что можно иметь по недорогой цене все продукты и лошадей, затем сообщался московский адрес хозяина и указывалась арендная цена. Я от души расхохотался этому трюку и подумал, удастся ли Лагунову поймать кого-либо на удочку? Объявление было составлено очень ловко. Все эти розовые, синие и голубые комнаты действительно существовали и были так названы по цвету обоев и окраске; что касается продуктов и лошадей, то в Туле их можно было достать сколько угодно, в самом Лутовинове ровно ничего не было!

Я давно позабыл об этом объявлении, но как-то вечером Ситников сообщил мне после доклада, что в Лутовинове вот уже больше недели живут Маковские – семья художника К. Е. Маковского. На другой же день я решил поехать с визитом к Маковским и познакомиться с ними. Я всегда увлекался живописью и вообще искусством, много вращался в художественных кругах, а потому был чрезвычайно рад этому соседству, мечтая уже о том, чтобы просить Маковского написать хотя бы один конский портрет. После обеда подали белую тройку (я обыкновенно ездил только на пегих лошадях), которую мне прислал в подарок брат; она была заложена в коляску на красном ходу работы московского каретника Маркова. Эта коляска была сделана по особому заказу и была удивительно красива, удобна и хороша. Именно в этой троечной коляске ходил в корню Ворон, и тройка получила массу наград на конкурсах и состязаниях. Подали тройку. Прежде чем сесть, я велел кучеру проехать перед домом несколько раз по кругу и не мог не прийти в восторг – так хорош и так красив был этот выезд. Белая тройка была куплена братом случайно; это были уже немолодые, но очень эффектные лошади.

Когда кучер мягко вкатил во двор лутовиновской усадьбы, то моим глазам представилась следующая картина. Перед домом, на заросшей травой площадке, среди кустов роз, дико растущих и превратившихся в шиповник, играла в теннис девушка удивительной красоты. На ней было простенькое светлое платьице, она была стройна и изящна, и каждое ее движение полно грации и красоты. Дивная русая коса ниспадала с плеч, румянец заливал щеки, а глаза, большие, синие, лучистые, с чудными ресницами, смотрели удивленно и как бы испуганно. Как мила, как хороша была эта девушка! Она вскрикнула от удивления и неожиданности, когда увидела подкатившую вдруг тройку, и ракетка выпала у нее из рук. Ее партнер, интересный молодой человек, поспешил поднять ракетку, а я подошел к девушке, чтобы представиться.

В доме нас приняла г-жа Маковская и сейчас же начала рассказывать о том, что им пришлось пережить, приехав в Лутовиново, и как они были обмануты. Для этой красивой и избалованной женщины все случившееся было настоящей трагедией. Правда, положение оказалось трудное: мебели никакой, кроватей нет, лошадей тоже, все продукты и посуду пришлось купить в Туле. Сидеть им пришлось на балконе, так как в доме имелось всего три стула, стол и табурет, наскоро купленные в городе. «Когда мой муж прочел объявление, – продолжала свой рассказ г-жа Маковская, – он пришел в восторг и сейчас же решил снять на лето лутовиновский дом, так как ему хотелось поработать и пописать с натуры в Центральной России, которую он очень любит. Напрасно я просила его послать кого-нибудь все осмотреть. Он только мне отвечал: «Что ты! Зачем это нужно? Старинная усадьба князей Засекиных, да и Лагуновы – это достаточная гарантия, это старинные дворяне: обманывать не будут». Сейчас же после этого разговора была послана телеграмма в Москву, а затем и арендная плата. Лагунов прислал расписку в получении денег и сообщил, что все распоряжения в Лутовинове сделаны.

В мае семья выехала в Тулу. Константин Егорович только приговаривал: «Не берите лишних вещей, я хорошо знаю старые дворянские усадьбы, там все найдете». Когда Маковская вместе с дочерью, сыном и его гувернером приехали в Тулу, то, несмотря на заранее посланную предупредительную телеграмму, на вокзале никаких лошадей и подвод для сундуков не оказалось. Маковская была в ужасе и хотела следующим поездом вернуться в Петербург, но молодежь запротестовала, и через несколько часов на двух нанятых тройках Маковские въехали в Лутовиново; сундуки со всеми туалетами дам остались пока что на вокзале в Туле.

«Вошла я в дом, – рассказывала Маковская, – вижу кругом одно запустение: никакой мебели, ни сесть, ни лечь не на чем. Села я на пол в белом колонном зале, расплакалась и не придумаю, как быть». Молодежь принялась утешать мать. Решили остаться и на другой день послать гувернера в Тулу за всем необходимым. Чудный парк произвел свое впечатление, и молодежь носилась в нем и открывала все новые виды. Утром на трех крестьянских телегах гувернер торжественно поехал в Тулу и привез посуду, самовар, койки, стулья, стол и табуреты. Маковская, которая рассчитывала блистать и выезжать с дочерью и взяла несколько сундуков туалетов, была разочарована, увидев, что здесь не до приемов и не до выездов. Она написала отчаянное письмо мужу и ждала со дня на день его приезда. Мне были несказанно рады, а когда я предложил им прислать назавтра двух коров, экипаж, лошадей, умывальник и кровати и пригласил к себе, благодарностям не было конца.

 

На следующий день Никанорыч с транспортом вещей тронулся в Лутовиново, сзади вели коров, а спереди ехала коляска. Ситников, который имел удивительную способность всегда и везде поспевать, сам распоряжался отбытием этого транспорта. Почти каждый день я бывал у Маковских или же они у меня, и я находил большое удовольствие в обществе очаровательной Елены Константиновны. Скажу откровенно, в первый раз в жизни я был на волосок от женитьбы!

Через несколько дней приехал Маковский и поспешил ко мне в Прилепы, дабы меня поблагодарить. Этот высокий, стройный, необыкновенно красивый старик держал себя с достоинством, был вполне светским человеком и говорил умно и очень интересно. Ум его отличался большой ясностью, здравостью суждения и значительной степенью оригинальности. Словом, очаровательный человек и интереснейший собеседник. Маковский много видел на своем веку, путешествовал, водил знакомство и дружбу с выдающимися людьми своего времени и сам был знаменит – одно время имя его было у всех на устах не только в России, но и за границей. Маковский был близок к Александру II, его ценил и любил Александр III, а русский меценат граф Строганов в нем души не чаял. Маковский имел колоссальные заказы, зарабатывал громадные деньги и жил полной жизнью, по-царски, никогда и ни в чем себе не отказывая. Он был несколько раз женат; его жены слыли первыми красавицами Петербурга, а сам он был для женщин неотразим. Наконец, Маковский славился как страстный коллекционер и большой знаток старины, особенно русской. Его коллекции фарфора, бисера, финифти, утвари, уборов, мебели и картин были известны даже за границей.

Маковский пробыл у меня весь день, обедал, ужинал и лишь поздно вечером уехал домой. Он с большим интересом хвалил некоторые полотна Сверчкова и тогда же сказал мне, что такого идейного собрания он нигде не встречал не только в России, но и за границей. «Я обязательно напишу вам вашу любимую лошадь», – пообещал он.

К сожалению, вскоре его по делам вызвали в Петербург, оттуда он поехал в Нижний, там заболел и, вернувшись в Петроград, осенью того же года трагически погиб, так и не исполнив своего обещания. Портрет остался ненаписанным, и я больше не увидел Маковского. Этот эстет, этот человек, всю свою жизнь преклонявшийся красоте, умер самым нелепым образом. Извозчик, на котором он ехал, налетел на ломового; Маковский упал, был буквально раздавлен и с окровавленной головой унесен дворниками соседнего дома в один из дворов, где положен на голую, грязную землю и прикрыт, как покойник, рогожей. Несчастный старик был еще жив, все чувствовал и понимал. Наконец пришел околоточный, сразу понял, что несчастие случилось с большим человеком, потребовал карету скорой помощи и отправил Маковского в больницу. Там его узнали, сообщили семье, а к вечеру Маковского не стало.

Я решил съездить к Дмитрию Дмитриевичу Оболенскому, которого знал уже давно, как по Москве, так и по Петербургу. В свете его звали Миташей Оболенским, и был он одной из самых популярных фигур обеих столиц. Мне хотелось осмотреть его Шаховское, откуда вышло столько знаменитых рысаков. В Шаховское меня влекло еще и собрание сверчковских портретов. Кроме того, я справедливо полагал, что в деревне и на досуге князь, как гостеприимный хозяин, расскажет мне много интересного о своей прежней деятельности, и в этом я не ошибся. Оболенский был превосходный и неутомимый рассказчик. Поездка в Шаховское на всю жизнь оставила у меня самые приятные воспоминания, и те два дня, что я провел там, я считаю весьма значительными днями моей жизни.

Князь Оболенский, как говорит его славное имя, принадлежал к родовитой русской знати и всю свою жизнь посвятил деревне. Его жизнь настолько сложна, интересна и многогранна, наконец, его выдающаяся коннозаводская и спортивная деятельность имеет такое огромное значение, что мне придется посвятить этому выдающемуся человеку небольшой очерк.

Дмитрий Дмитриевич родился в Шаховском, здесь протекла вся его жизнь и коннозаводская деятельность. Имение лежало верстах в тридцати от Прилеп, по ту сторону Упы и в другом уезде. Со станции Оболенское Сызрано-Вяземской железной дороги ведет прямая как стрела дорога. Хотя станция находилась недалеко, верстах в шести-семи, но для князя устроили специальную платформу, от неё было рукой подать до княжеской усадьбы. Что представляло собой Шаховское, которое так любил и которое с такой самоотверженностью, так долго отстаивал Оболенский? Большое имение, тысячи три десятин земли. Для нашей полосы это было очень крупное земельное владение. Земля хорошая – тульский довольно глубокий чернозем, местность ровная и неоднообразная, река Упа и ее приток Шат оживляют картину. Лугов много по обеим рекам, и сена хороши на заливных лугах и в низинах. Само Шаховское производит впечатление не нашей дворянской усадьбы, а имения в западном крае или же за границей: расположено на ровном месте, при доме небольшой парк, а далее – два хороших фруктовых сада, паддоки (загоны для пастьбы лошадей) окружали деревья или особый кустарник, который подстригался по шнурку, что было очень красиво. Несомненно, эти паддоки составляли украшение усадьбы. Я посетил все лучшие заводы России, но таких паддоков не видал нигде. Паддоки были разбиты англичанином, который служил у Оболенского, в них воспитывались и чистокровные, и рысистые лошади.

Все постройки – кирпичные, под железом, сделанные прочно и красиво. При имении была паровая мельница, а также много служб. Все хорошо и прочно стояло на своем месте, что, увы, так редко встречается в большинстве русских усадеб. Дом двухэтажный, старинный, очень поместительный и удобный. Когда вы только переступали порог, обстановка ясно давала вам понять, куда вы попали. Все просто, скромно и уютно, но просто и скромно той простотой, которая дается не всем и стоит дороже всякой позолоты и мишуры. В архитектурном отношении дом был наименее удачной постройкой, но так как это был еще дедовский дом, то князь его не тронул, ограничившись лишь необходимыми переделками внутри. Постройки усадьбы как бы венчала белая церковь со многими золотыми куполами, к ней вела старая липовая аллея. Надо сказать, что Оболенский ценил старину и понимал в ней толк.

Общее впечатление, которое оставляло Шаховское, было самое благоприятное; здесь ни в чем не было видно самодурства и затей, чувствовалось много вкуса и подлинной красоты. В вестибюле господского дома висели литографии Сверчкова, изображавшие известных рысистых лошадей сороковых и пятидесятых годов, а также несколько фотографий преимущественно знаменитых английских чистокровных жеребцов, в разное время выведенных в Россию. Уже в этом вестибюле вы чувствовали, что попали в дом коннозаводчика или, во всяком случае, страстного лошадника. В кабинете хозяина по стенам были развешаны портреты лошадей и собак работы лучших наших художников, а также две-три первоклассные картины охотничьего жанра. Мягкая ореховая мебель кабинета располагала к уюту и покою. Этот стиль, созданный петербургскими мастерами Туром и Гамбсом, был высшим достижением николаевской эпохи и одно время пребывал в непростительном небрежении. Перед самой революцией его вновь «открыли» и стали искать и платить за него большие деньги. В гостиной было много интересного стекла и фарфора в старинных горках, какими пользовались еще деды и бабки Оболенских и Вырубовых. Столовую, большую и длинную, украшали трофеи охоты, а в небольшой угловой гостиной висели фамильные портреты. Среди них некоторые, правда немногие, кисти первоклассных мастеров прошлого столетия. Очень удобны и уютны были комнаты гостей, там все было предусмотрено, чтобы вы могли себя чувствовать как дома. Наконец, одна комната в верхнем этаже отводилась под библиотеку, была увешана старыми, весьма ценными английскими гравюрами лошадей и парфорсной охоты (за лисой). В библиотеке стояли шкафы, наполненные книгами, кресла, два-три стола с блокнотами и карандашами для заметок. В этой комнате можно было не только спокойно читать, но и работать.

Интересен был по живописи большой портрет княгини Оболенской верхом на ее любимой чистокровной кобыле. Сверчков взял для портрета красивый пейзаж и изобразил лошадь на шагу; тут же рядом бежит белая левретка – любимая собака княгини. Помимо портретов, у Оболенского были чрезвычайно интересные фотографии, например, знаменитой Грозы и Железного. Все это погибло, но у меня имеется портрет Грозы, который был переснят по моей просьбе еще до войны. Фотография Железного не уцелела. Князь очень любил эту лошадь. Уезжая, почти спасаясь бегством из Шаховского, князь все же взял фотографию Железного. Это была небольшая фотография, оправленная в серебряную подкову и всегда висевшая у князя в спальне, возле кровати. Вот почему я не знал о ее существовании. Впервые я увидел эту фотографию уже в Туле, в маленькой комнате Оболенского, но переснять ее в то время не представлялось возможным. К несчастью, когда князь уезжал за границу и укладывался, кто-то из мальчишек, помогавших укладываться, стащил фотографию. И она погибла. Насколько мне известно, это было единственное изображение Железного.

70Алексей Иванович Путилов (1866–1940), промышленник и финансист, сооснователь и содиректор Русско-Азиатского банка.
71Это – Ахросимов в «Живом трупе» Толстого. Офросимов, как и представлено в пьесе, просил хоронить его с цыганским хором и его любимой песней «Шалмы-Версты». «И я встану!» – обещал Офросимов. Его просьбу, когда он скончался, исполнили, а он своего слова не сдержал.
72Чайковский работал с Н. Н. Фигнером над последней арией Германа в опере «Пиковая дама». Партии Лизы и Германа были созданы им в расчете, что исполнителями будут Фигнеры, с которыми он был в дружеских, хотя не всегда ровных отношениях. Фигнеры в самом деле стали первыми исполнителями ведущих партий, и Н. Н. Фигнер отказывался петь с другими сопрано, кроме своей супруги.
73Н. А. Маклаков проводил консервативные политические меры. Его брат В. А. Маклаков придерживался толстовства, но Андрей Львович Толстой, самый антитолстовец из детей писателя, был по убеждениям ближе к Н. А. Маклакову.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58 
Рейтинг@Mail.ru