bannerbannerbanner
В той стороне, где жизнь и солнце

Вячеслав Викторович Сукачев
В той стороне, где жизнь и солнце

Екатерина Павловна не вмешивалась. Она помнила себя молодой.

VI

Настенька вошла в мастерскую, а Колька спиной к ней сидел на низеньком брезентовом стульчике. Сидел и что-то лобзиком колдовал на фанере. Настенька присела на верстак, поболтала в воздухе ногами, глянула в распахнутое окно на улицу и вздохнула.

– А мы сегодня уезжаем, – сказала она и увидела, что Колькина рука на мгновение замерла, а потом опять задвигалась вместе с лобзиком, но уже как-то рывками, чересчур резко.

– Нам и деньги выплатили в конторе. По двести рублей отхватили. Все девчонки удивляются – много получилось.

– Теплоходом, что ли? – не оглянулся Колька и не приостановил своего занятия.

– А то чем же… Ты бы мне подарил что-нибудь? Я в городе хвастаться буду. Там таких штучек и в музее не найдешь…

– Зачем тебе? Будет под кроватью в общежитии валяться.

Колька оставил лобзик, выпрямился и закурил. Тоненькой струйкой выпустил он дым и впервые посмотрел на Настеньку.

– Ты подари, – рассердилась Настенька, – а я уж знаю, что мне делать.

Колька поднялся со стульчика и оказался громадным в своей крохотной мастерской. Он пошел в угол, долго перекладывал какие-то ящики и доски, сердито пнул завалявшуюся консервную банку, но, наконец, отыскал что-то и стал пристально разглядывать. Настенька заглянула через его плечо и увидела узкую дощечку, которая словно бы светилась от множества узоров и казалась совершенно воздушной. Она не вытерпела, протянула руку и коснулась Кольки, и неожиданно замерла в испуге. А Колька медленно повернул голову и с удивлением посмотрел на Настеньку, и какая-то тень мелькнула в его глазах.

– Ты скоро женишься? – тихо спросила Настенька и отстранилась, попятилась назад, к верстаку.

– Скоро женюсь, – сказал Колька, медленно повернулся и протянул ей дощечку.

– Что это?

– Кружева.

– Спасибо.

– На здоровье. Раньше их для полочек в передние углы делали. Образа на них ставили. А теперь образов нет – и полочки перестали делать.

Они помолчали. Колька стоял перед Настенькой, не зная, куда девать длинные руки.

– Сейчас бы дождик пошел, – прошептала Настенька, с тоской глядя в окно, – я люблю в дождик на теплоходе.

– Осень уже скоро, – ответил Колька и исподлобья глянул на Настеньку.

– Ладно… Пойду я… Вы скоро картошку будете копать?

– Недели две еще подождем.

– Весело будет.

– Обыкновенно. Какое веселье, работа.

– Пойду…

Колька взял с верстака щепку, повертел в руках и легко переломил. Оба вздрогнули от резкого щелчка.

– До свиданья, – Настенька пошла к двери.

– Счастливо… Приезжай когда.

– Теперь не скоро…

И Настенька ушла. Колька долго сидел в неподвижности и старался зачем-то соединить изломанную щепку. Потом он сел на брезентовый стульчик и принялся яростно пилить лобзиком. Но пламя у него не получалось. Языки огня были мертвыми, от них не было тепла, не было простора мыслям и звезды не казались близкими…

Никто не смеялся

I

Поздним вечером, когда солнце уже потонуло за далекими хребтами и в той стороне творилось по небосклону что-то яростное и малопонятное, у пирса Дементьевского коопзверопромхоза ошвартовалась баржа с грузом из города. Над деревушкой, скромно прилепившейся у склона пологих скал, мягко поплыл и растаял в вечернем воздухе бархатистый гудок, совершенно не соответствующий по звуку грязно-серой, обшарпанной самоходке.

Еще не умолк в скалах последний отзвук сирены, а Семен Алексеевич Решетников, директор коопзверопромхоза, уже выскочил из дома и через десять минут был в конторке на пирсе. В душе он негодовал и чертыхался, так как самоходку обещали поставить с утра, а вышло на самом деле нелепо: чертовы амурские волнорезы пришлепали под самую ночь, и теперь попробуй, собери народ на выгрузку.

Молодой, напористый капитан самоходки весело крикнул Решетникову с мостика:

– Через час не начнете – снимаемся без предупреждения и уходим в Тахту.

Решетников поморщился, хотел ввязаться в спор, но передумал и, махнув рукой, бросился к телефону.

Через час выгрузка началась, но за это Решетников поплатился сверхурочными и магарычом…

А на барже и пирсе работа шла своим ходом. Главенствовал здесь Гошка Петлин, веселый разбитной парень, умевший верховодить в любой ситуации. Он легко взваливал на широкие плечи тяжеленные мешки с солью, ловко катал бочки, успевал повсюду, не забывая при этом отпускать солоноватые шуточки и весело хохотать. Его высокая, мощная фигура особенно рельефно выделялась в свете прожекторов, и он без устали мотался по трапу, словно давно соскучился по настоящей, такой вот веселой и тяжелой работе. Промысловики, все больше неторопкие, но ладные и ухватистые, охотно подчинялись Гошкиным командам, без обиды сносили его колкие шуточки и между делом, как-то незаметно, в два часа управились с работой. Решетников с кладовщиком едва успели документы оформить, а уже все было готово, и ухмыляющийся Гошка Петлин, потный и горячий, стоял на пороге кладовушки.

– Что такое? – невольно спросил Решетников, близоруко щурясь на Гошку.

– Слово за вами, Семен Алексеевич, а у нас – точка.

– Ну?!

– Можете проверить.

– Да вы не забыли чего? Там два мешка костной муки должно быть.

– Было.

Ящик с капканами?

– Вторым рейсом уперли.

– Гм… – Решетников помялся. Теперь, когда самоходка была уже разгружена, как-то жаль стало и сверхурочных, и магарыча. Первое еще шут с ним – положено, а вот за второе могло и нагореть.

– Все так все, – кивнул Решетников и отвернулся к бумагам.

– А магарыч? – Гошка шагнул через порог.

Поняв, что от Гошки не отвязаться, Решетников вздохнул и недовольно буркнул:

– Будет магарыч… Только вы там…

– Все пропьем, но флот не опозорим, – повеселел Гошка и вывалился из конторки.

Пока Решетников ездил в винный цех, промысловики насобирали по берегу сухого плавника, развели большой костер, примостились вокруг него и слушали какую-то залихватскую музыку с удаляющейся вниз по течению самоходки.

– Повариха у них, заметили? Ум… м… м, – протянул Гошка.

– Там и без тебя охотников навалом. Целая команда, – закуривая, сказал Семен Ковалев. – А хошь, так и плыви вслед.

– Нашел дурака! – засмеялся Гошка, – если бы с магарычом, я бы, может, и поплыл.

– А славно поработали, – запоздало восхитился Василий Федоров, молчаливый, вечно угрюмый мужик, отличный охотник.

– Сла-авно, – согласно протянул Семен.

Давно уже высыпали по небу крупные звезды, затеплились огоньки в окнах домов, и порой слышались из деревеньки женские пронзительные голоса – то матери собирали свою шантрапу на поздний летний ужин.

– Что это он там, самогон гонит для нас, что ли? – проворчал Гошка, и в эту минуту вниз под сопочку быстро покатились два ярких шара автомобильных фар.

II

– С нами, Семен Алексеевич, присаживайся. Ну, хоть по махонькой?

– Сказано – нет, значит – нет, – сердито отрезал Решетников и, прежде чем сесть в кабину грузовика, еще раз напомнил: – Не загуливайтесь… Если что, в другой раз хребты сломаете, – пальцем не шевельну.

– Да мы что, маленькие? – обиделись промысловики. – Да и привез-то – кот наплакал.

– Ну, смотрите, – Решетников хлопнул дверцей и укатил.

– Давно бы так, – оживился Гошка и принялся за консервные банки.

Через час костер пылал еще ярче, его блики ало ложились на воду, пружинили и нескончаемо неслись в неведомые дали. Звезды как бы стушевались и поблекли в свете костра, краешек луны, выглянувший из-за сопки, замер в нерешительности, словно размышляя, что дальше делать: вверх ли карабкаться или вниз скатиться…

Хорошо выпившие и хорошо закусившие мужики загалдели, перебивая друг друга, спешили высказать свое, казалось, самое главное. Один Гошка притих, не принимал участия в разговоре и задумчиво смотрел на алые блики, далеко убегающие по воде.

– Что мы кипятимся, – повысил голос Семен Ковалев, – если кто охотник, так это Гошка. Я хоть и старше его по стажу в два раза, а признаю. Он три года подряд по два плана выколачивает. А я не скажу, чтобы у него угодье лучше наших было. А, Гошка?

– Да бросьте вы про охоту, – неожиданно встрепенулся Гошка, – неужели не надоело? Тошнит уже от нее. Дайте хоть летом отдохнуть. Есть у вас по стволу, вот и палите, а про охоту бросьте. Мне тут случай один припомнился… Повариха-то с самоходки мне знакомая.

Мужики, вначале осерчавшие от резких Гошкиных слов, притихли и с любопытством посмотрели на него.

– Ну, – не выдержал Семен, – что из того?

– Да ничего, – усмехнулся Гошка, – если хотите, расскажу. Животики надорвете. Там еще чего осталось?

– Осталось.

– Налей. По сухому не пойдет.

Гошке налили, он выпил, перевел дух, закурил.

– Года три назад гостил я у брата в Тахте, – неторопливо, зная, что его внимательно слушают, начал Гошка. – Живет он, зараза, хорошо. Домину себе отгрохал, мотоцикл с коляской купил, «Прогресс» под «Вихрем» бегает. В общем, не жизнь, а малина… Ну, я и завалился в эту малину. День на мотоцикле гоняю, день пью, день на моторке по протокам шастаю. Как-то пристал я к косе, вышел на берег и наладился закидушками плетей дергать. Они в том месте хорошо брались, успевай только червей менять. Навострил я снасти, присел, леску держу, звонка дожидаюсь. Вдруг смотрю – по бережку в мою сторону две шмыгалицы с ведерками маршируют. Подошли, встали за моей спиной и чего-то хихикают. Я к ним без интереса, спросил только, чего им от меня требуется. Просят на ту сторону, домой перевезти. Они утром катером за голубицей приехали, набрали уже сполна, а катер только вечером придет, вот и сунулись ко мне. Ладно, говорю им, порыбачу немного, переброшу. Я своим делом занят, они – своим – разговорами. За полчаса я уже знал, что закончили они первый курс медицинского училища в Николаевске, теперь на отдыхе дома, собираются на теплоходе в Хабаровск съездить. Одной какой-то там Колька нравится, вторая – по Брониславу сохнет, по полячку какому-то. Жара невозможная, от реки и то теплом прет, а им хоть бы что, знай себе языками чешут. Надоела мне эта жара, а заодно и рыбалка, я им и командую:

 

– Сигайте в лодку.

Они попрыгали, уселись на корме, я оттолкнулся, вскочил в лодку, стартер врубил и полным ходом в село. Мотор прет хорошо, только брызги во все стороны разлетаются.

Ну как? – я оглянулся и, мужики, честное слово – обалдел. Мамочки мои! Одна-то рыженькая, плюгавая, очки на носу топорщатся, зато вторая… Молоденькие обе, лет по семнадцати, а как небо и земля. У этой челка на лоб, а у той целый парус за спиной, лицо смуглое, веселое, зубы один к одному и блестят. Фигура – гаси свет. Екнуло у меня сердце, голова закружилась. Эх, думаю, достанется же какому-то охламону такая роскошь, какому-нибудь Броне, а он и оценить не сумеет. Наверняка такая же сопля, как и она, ему лишь бы губами пошлепать. В общем, очумел я, братцы, от этой пигалицы и давай крутые виражи на лодке выписывать. Они визжат сзади, а у меня круги перед глазами – слопал бы ее и косточки не выплюнул… К берегу я нарочно подошел так, чтобы по воде надо было от лодки идти.

– Ну, – говорю им, – сигайте на руки. Так и быть, перенесу.

Очкастая-то носом воротит, побоялась, наверное, что очки слетят. А эта, краля, ничего: обувку свою в руку взяла и ко мне. Поднял я ее, словно пушинку, и опускать уже не хочется. Каждую косточку, каждую складку ее чувствую, а она еще и за шею меня обхватила, смеется, ногами дергает. Не выдержал, тиснул я ее крепенько так. Она пискнула, как мышонок, и притихла.

– Вечером, – шепчу я ей, – приходи сюда. Будем на лодке кататься. – Легонько в шею поцеловал, словно бы нечайно так губами ткнулся… Она еще тише стала. – Придешь? – спрашиваю.

– Не знаю, – шепотком отвечает мне.

– Приходи.

Опустил я ее на берег, а очкастенькая уже там стоит, все видела и на меня зверем смотрит. Понятно, не ее же на руках таскали, злится.

– Люся, пошли! – командует она, а я чую, Люсе-то уже и уходить не хочется. Однако пошли…

Гошка умолк. Минуту все сидели молча, и лишь костер яростно стрелял углями. Неожиданно Гошка весело рассмеялся.

– Ум-мора…

– Что?

– Да так.

– Рассказывай, если начал, нечего волынить.

– Сейчас, – Гошка опять хохотнул.

III

– Жду я вечера, – еще не совсем справившись со смехом, продолжал Гошка, – сил моих нет. В обед с братухой по маленькой пропустили, вроде бы полегчало… Я ему и рассказываю про негаданную встречу. Он посмеялся: знаю, говорит, о ком ты толкуешь, Люська это Головина, Насти Головиной дочка. У нее, мол, и мать красавица была, да и теперь еще не слиняла. Но строга, не подступись, – и на дверь оглядывается, чтобы жена, значит, не подслушала. В девках, братуха говорит, сошлась с одним мореманом, Люську прижила, а мореман вскорости и смылся. И больше ни один мужик, кроме того моремана, ее не знал. Такой характер твердый, не бабский. Ну, я слушаю, на ус мотаю. Как про мать разговор зашел, мне и Люська та понятней стала. Скумекал я, с какого бока к ней подъезжать надо. Яблоко от яблони, известно, недалеко падает… В общем, протащился день, и сумерки заходят. Как только чуток стемнело, я в моторку и погнал к тому месту, где их днем высаживал. Пристал к берегу, сел на носу и смолю одну сигарету за другой. Где-то гитара затренькала, коровы мычат, а я сижу и покуриваю. Зло меня разбирает, не придет, думаю. Мало ли шпаны за ней крутится, с гитарами там, со стишками, а я что – под тридцать уже давит. Уезжать собрался, когда, слышу, камушки с косогорчика покатились: идет кто-то… Моя, значит, все-таки взяла, а не какие-нибудь там шпингалеты с магнитофонами. Прыгнул я с лодки, стою, жду. Матушки, подходят двое! Очкастую приперла с собой. Кино, а не свидание. Ну, конечно, я вида не подаю. Милости просим, мол, в лодочку, сейчас я вас с ветерочком, да по ухабам… Там, в Тахте, если кто бывал, знает, под утесом завсегда волнолом, в любую погоду. Вот я туда и дунул. Люсю рядом с собой усадил, а та, дура очкастая, на корме приткнулась. Ну и пошел краковяк. Волны выше бортов, корму брызгами заливает, очкастая вопит, страшно ей там, одной, да еще и мокро, а мы с Люськой за ветровым стеклом, у нас Сухуми. Она было сунулась к очкастой, но тут уже я не зевал: одной рукой за баранку, второй – за ее бочок. Тепленькая, как кошка, слышно, как сердце стучит. Эх, ребята, бывают в жизни моменты. Она вначале еще упиралась, да где там, лодку швыряет с боку на бок, хошь не хошь, а прижмешься. Выскочил я из-под утеса, отпустил ее, она к подруге. Это ничего, думаю, быстрее по мне соскучится. А ночка выдалась – звезды с кулак, низко висят, луна ровно землю в первый раз увидела. Вода спокойная, так и прет под лодку. Пигалицы сзади притихли.

– Еще разочек? – кричу им.

– Я на вас пожалуюсь, – очкастенькая визжит, а на самой сухого места нет: – Прекратите безобразие! Везите нас домой.

– Пожалуйста, – отвечаю, – домой так домой… Подхватил я прежним макаром Люсю из лодки, а она уже ничего, смирная, головку мне на плечо положила.

– Приходи, – говорю я ей, – завтра одна. Ну ее к черту, подружку твою. Придешь?

– Приду, – вздохнула она.

IV

Ночь я не спал. Какой там сон, все пигалица эта мерещится. Глаза закрою и ее вижу. Хохма, влюбился, да и только. А вот как день проскочил – не заметил. Надраил я моторку до блеска, снаряжение на ночевку наладил. В магазин сбегал, водки и шампанского купил, закусок разных. Все чин чинарем. Учить не надо. Ну, суть да дело и вечер приспел. А я уже чувствовал, что сегодня или грудь в крестах, или голова в кустах. Припозднился специально, уже по темени от берега отвалил. Пристаю на место, гля – стоит, дожидается. Одна-одинешенька. Беленькое платьице надела, словно под венец собралась…

Только недолго, – просит она меня.

Конечно, недолго, какой разговор.

Обнял я ее тут же, поцеловал. Затрепыхалась она, словно рыбка в сачке, а сама еще и целоваться-то не обучилась. В общем, погнали мы. Знал я один островок там. Над самой водой сплошной ракитник, а чуть дальше пройдешь, песок, травка – благодать. Хода, правда, около часа туда, но я горючкой запасся. Прикатили. Вынул я ее из лодки, на берег поставил. Молчит, глазенками лупает… Теперь-то я соображаю, что она уже тогда обо всем догадывалась, понимала, что к чему, а молчала вот же. Ни гу-гу. Насобирал я хвороста, костер запалил, закусь из сумки выволок, на специальную клеенку разложил, чтобы, значит, песок на продукты не попал, ну и ей: садись, мол, царица, пировать будем. А она на меня глазенки пялит, не садится… Подберет прутик, бросит в костер и опять стоит молча. Ну, понятно, я не тороплю ее, зачем, вся ночь впереди, да и чувствовал уже, что никуда она от меня не денется. Достал стакашки, пальнул из шампанского, налил ей, а себе водки. Она – ноль внимания. Ладно, выпил один. Не гордый. Закурил. Хорошо, думаю, не шилом, так мылом, а все равно по-нашему будет. И давай я ей заливать про мою тяжелую жизнь, уж чего только не наплел, вспоминать тошно. А она верит, дурочка, вытаращилась на меня, в глазенках слезы стоят. Присела незаметно, на руку оперлась, головку набок свесила, а волосы так и льются с ее головы, губки пухленькие, красные. Я заливаю ей, а сам едва сдерживаюсь, чтобы к ней не кинуться. В роль вошел, до того дотрепался, что самого себя жалко стало. В горле запершило. Налил себе вторую, опрокинул.

– Дайте и мне, – говорит вдруг она.

Я еще немного помедлил для приличия, вроде как раздумывал, дать или не дать. Выпила она, конфетку съела, на меня смотрит. А я хлоп на живот и отвернулся. Курю. Чувствую, пересаживается она поближе. Потом рукой по голове гладит, вздыхает. Ну и про себя начала рассказывать, про свои горести, а какие у нее там горести – смех один. То преподавательница какая-то ее не любит, то сама она кого-то обидела, туфли на танцы не дала. Ну и дальше все в таком же порядке. Потянул я ее к себе, а она не сопротивляется. Легла рядом и заплакала. Чего ты, говорю ей, дурочка? Все одно ведь когда-то надо начинать.

– Меня мальчик один любит, – говорит она мне.

– Это который Броня, что ли? – спрашиваю ее.

– Да. Он очень хороший. По иностранному мне помогал.

– А как ты, любишь его?

– Не знаю.

– Вот что бы вы сделали в этом случае? – вдруг обратился Гошка к мужикам, глядя на них с веселой иронией. Те неопределенно пожали плечами, пользуясь паузой, завозились, удобнее устраиваясь вокруг костра. – Небось, силой бы поперли, а? Конечно, можно было и силой, – размышлял Гошка, – только в этом интереса мало. А я вот по-другому политику повел. Как? А очень просто. Сделал видуху, что обиделся, приревновал. Отпустил ее и отвернулся. Она вначале притихла, потом завозилась. Непонятно ей, что такое со мной случилось. Потом приникла уже сама ко мне и спрашивает:

– Вы обиделись, что тот мальчик меня любит? – Я молчу. Лежу как каменный. – Но мы ведь даже не целовались. Он хороший, это правда, но мы не целовались.

– Между прочим, – говорю я ей, – зовут меня Георгий и хватит мне выкать. Я тебе не дядя.

– Хорошо, – говорит она покорно, – больше не буду.

– Ну, а его ты все-таки любишь или нет? – опять спрашиваю я.

Молчит. Врать-то еще не научилась и опять же в другой раз меня обидеть боится. Долго она молчала, а потом и бухнула:

– Ты мне очень понравился. Еще тогда, в первый раз, в лодке.

Обнял я ее, а она уже и не сопротивляется, и не плачет, и меня вроде бы как обнять налаживается. В общем, все в норме…

С этого дня и пошла потеха. Привязалась ко мне, словно собачонка. Записки подбрасывает, на каждом шагу навстречу попадается, ну и всякие там детские штучки… А мне уже сматываться пора было. Отпуск заканчивался. Да и мать ее, кажется, что-то проведала. На меня зверем смотрит, здороваться перестала. В общем – климат не тот, чтобы и дальше у братухана разгуливать. Одна загвоздка: как уехать? Если сказать ей, еще на пристань прибежит, вой поднимет. Они же, бабы, известно как в таких случаях… Ну, я и придумал хохму одну. Говорю ей, ты завтра днем на утес приходи. Я, может быть, задержусь маленько, так ты жди. А она ровно почувствовала что-то, загрустила и спрашивает меня:

Ты, наверное, уедешь скоро?

Нет, – говорю ей, – еще не скоро.

Я ведь понимаю, – она мне, – но только бы хоть иногда видеть тебя.

Увидишь…

– Я хоть куда к тебе приеду. Ты только напиши мне, – говорит она, – а уж я приеду.

– Ладно, напишу. Не забыла – завтра на утесе.

Ну и, значит, на другой день я занял на теплоходе каюту, с братухой дерябнули порядочно на прощание и отвалил. Как подошли к утесу, выглянул я в иллюминатор. Смотрю, стоит моя кроха на утесе. Принарядилась, в руках букетик цветов, должно быть, для меня насобирала, и стоит. Ум… мо… ра…

Гошка закинул назад русую голову и громко расхохотался. Но, видимо, что-то насторожило его. Он резко оборвал смех, выпрямился всем своим мощным красивым телом и медленно обвел мужиков взглядом.

Промысловики не смеялись. Катилась в темном небе круглая луна, медленно догорал костер и… никто не смеялся.

Скорпион

I

Когда метель закончилась и встало над селом мутное далекое солнце, все увидели, что домишко Нинки Безруковой засыпан по самую крышу, а из трубы жиденько вьется синий дымок. Собравшиеся мужики несколько раз обошли Нинкино жилье, осмотрели со всех сторон, но никаких входов-выходов не обнаружили. Тогда Володька Басов полез на крышу и начал кричать в трубу. Но и из этого ничего не вышло. Володька только дыма наглотался. Мужики посовещались и решили откапывать.

Серега Безруков тут же стоял, небрежно сунув руки в карманы полушубка. Он внимательно следил за всеми действиями мужиков, презрительно усмехался и щурил свои продолговатые по-женски красивые глаза.

Когда лопата первый раз сухо скребнула по двери, Серега переместился поближе и закурил.

– Эй, Нинка! – закричал Володька Басов. – Жива, что ли?

– Жива, – донесся приглушенный Нинкин голос.

– Сейчас откопаем. Не гоношись…

Серега Безруков сплюнул окурок в снег, постоял еще немного и пошел по улице, переметенной высокими сугробами. Уход его все заметили, особенно женщины, и тут же посыпались шепотки, догадки, предположения.

Нинка вывалилась из двери, как из берлоги, патлатая, в одном платье, в тапочках на босу ногу. Чмокнула в щеку Вовку Басова ( Басиха нахмурилась и полезла ближе к мужу), засмеялась, еще кого-то поцеловала мимоходом, расплакалась и упала женщинам на руки.

– Ну, будет тебе, – нестрого ворчали бабы, – будет, Нинка.

– Ой, горюшко, – застонала со смехом и слезами Нинка, жадно шаря по толпе глазами, – ведь сдохнешь, и никому дела нет. Жизнь-то проклятая какая, а? Три дня просидела и хоть бы кто схватился. Ну и люди! Ироды пустоголовые, кикиморы…

 

Все знали, к кому относятся эти слова, и не обижались на Нинку. А того, к кому она обращалась, давно уже не было здесь, лишь изжеванный окурок темнел на ослепительно белом снегу.

– Ну, Нинка, выдержала ты блокаду, сто лет теперь будешь жить, – засмеялся Володька, спешно уводимый своей Басихой.

– А где твой Скорпион? – засмеялись и бабы, обступив и разглядывая Нинку.

– Спит, где же еще ему быть. Ему все нипочем…

– Твой был здесь. Недавно ушел. Как докопались, так и ушел.

Нинка побледнела, зажмурилась, растолкала баб и пошла в дом. И скоро пусто стало на окраине Сосновки. Пусто, тихо, покойно.

II

Скорпион, шестилетний Нинкин сынишка, которого она бог знает почему сама так прозвала, преспокойно спал в своей кроватке, разметав пухленькие руки поверх одеяла. Был он – вылитый папаша, с такими же продолговатыми глазами, смуглой кожей и выпирающими скулами. Спал он давно и крепко. Нинка соскучилась одна, злилась на него, но будить не решалась. Как и папенька преподобный, Скорпион был решительного нрава и терпеть не мог, когда его зазря беспокоили.

Нинка безмолвно постояла над ним и недовольно пробурчала:

– Ладно, спи. Я тебе после физзарядку устрою.

Но выполнить своей угрозы она не успела, потому как прибежал Мишка Горшков и сообщил, что привезли почту. Она быстро собралась, недоумевая, как умудрилась после такого бурана пробиться машина с центральной усадьбы. Скорпион продолжал спать, она минутку поколебалась и все-таки не удержалась, чмокнула его в острую скулу, чмокнула еще раз и, уловив, как начали сдвигаться реденькие Скорпионовы бровки, выскочила на улицу.

Вообще-то она соскучилась за эти три дня по людям, по разговору, по той жизни, которой жила ее бессосновая Сосновка. И бежала Нинка по улице радостная, приветливая, возбужденная. Односельчане весело приветствовали ее, не забывая беззлобно пошутить:

– Ну что, Нинка, ослобонилась?

– Немного до пятнадцати суток не дотянула, а?

– Ты как в подлодке окопалась, Нинка, одна стереотруба торчит.

Нинка посмеивалась, тоже шутила в ответ и дальше бежала, пока на Костю Девяткина не наткнулась. Костя из магазина вышел. Увидел Нинку, смутился.

– Здравствуй, Нина.

– Здравствуй, Костя.

– На почту?

– На почту.

– А я вот к Вовке.

– Меня бы пригласили.

– Приходи.

– Вот почту разнесу и прибегу.

– У Вовки день рождения сегодня.

– Приду…

«Пусть хоть лопнет, а я пойду, – думала Нинка, шагая дальше, – пусть хоть разорвется, черт скуластый, пойду, да и все».

Приняв почту, расписавшись, Нинка взялась сортировать в первую очередь письма и… Конверт был какой-то необычный, с красивыми марками, из плотной бумаги, с аккуратно вписанным индексом и, главное, предназначался Безрукову Сергею Феоктистовичу. Почерк явно женский, тут уже Нинку учить не надо, обратный адрес – Барнаул и роспись.

– Так, – прошептала Нинка, – так, Сергей Феоктистович. Ладно, пусть будет так. Тем более к ребятам пойду. Нарочно пообещала, а теперь вот пойду. А письмо тебе Скорпион вручит. Посмотрим, как ты отвертишься, посмотрим.

Через полчаса Нинка шагала по деревенской улице с тяжелой почтовой сумкой через плечо.

III

Когда она вернулась домой, Скорпион копал снег лопатой и никакого внимания на нее не обратил. Нинка понаблюдала за его работой, спросила:

– Ты ел, Скоря?

Скорпион не ответил. Она вздохнула и пошла в дом. Заглянула в сковородку с жареной картошкой, поняла, что Скорпион поел и поел хорошо. Теперь надо было дождаться, пока он накопается, и передать ему письмо для отца. Пусть снесет, пусть тот повыкручивается. А пока Нинка принялась переодеваться, красить ресницы, в общем – наводить марафет.

Когда Скорпион пришел, она уже была готова в гости и заискивающе посмотрела на сына. Он посопел, разделся, сел за стол и потребовал:

– Молока.

Нинка налила большую кружку.

– Куда пойдешь? – строго спросил Скорпион. У Нинки сжалось сердце: сейчас вцепится.

– К дяде Володе и дяде… Косте.

– А зачем?

– У дяди Володи день рождения… А ты же знаешь, мы старые друзья, вместе в школе учились… все время вместе.

– С вами и папка вместе был.

– Был, да сплыл, – фыркнула Нинка, – не цепляйся, как скорпион, честное слово. Маленький, а как министр.

– Папка не любит дядю Костю, – настаивал Скорпион.

– А дядя Костя не любит папку.

– Он чужой и пусть не любит.

– Ну, знаешь… Вот письмо твоему папочке пришло от… От чужой женщины. Вот отнесешь ему и спросишь, что за женщины у него в Барнауле завелись, а потом про дядю Костю будешь говорить.

– Ты почему знаешь? – нахмурился Скорпион.

– А?

– Что от женщины. Читала?

– Представь себе, нет. А по почерку вижу.

– Дай.

Нинка отдала сыну письмо. Он повертел его, посопел, сказал:

– Здесь ничего не видно.

– Вот пусть тебе папенька обо всем и скажет. А я пошла. Дверь не забудь закрыть.

Нинка выскочила за двери и облегченно вздохнула.

IV

Когда вошел сын, Серега Безруков лежал на диване и читал газету. Он только что пришел с работы, отогрелся, поел и теперь отдыхал. Мать на кухне мыла посуду.

Скорпион вошел, молча разделся, повесил шубку на специально для него низко вбитый крючок и направился на кухню, словно бы не замечая отца.

– Прибыл, профессор, – улыбнулась его бабка. – Есть хочешь?

– Ел уже. – Скорпион сел на табуретку.

– Побывал в плену-то?

– Побывал.

– С голоду не умерли?

– Нет… Тебе письмо, – чуть повысил голос Скорпион.

– Ты мне? – поднялся с дивана Серега. Он подошел к сыну, погладил его по голове. Скорпион дернулся.

– Я не люблю, – твердо сказал он, – ты же знаешь.

– Виноват. – Серега и в самом деле виновато улыбнулся.

– Тебе письмо, – повторил Скорпион.

– От кого?

– Мама говорит, что от женщины.

– Глупости…

– На, – протянул Скорпион письмо, – читай вслух.

– Гм… Из Барнаула… – Сергей заметно смутился. – Странно. От кого бы это?

Скорпион пристально и неотступно следил за ним.

–Тошно одним-то было? – попытался отклониться от немедленной читки Серега, но Скорпион свел бровки и сухо сказал:

– Не хочешь читать, да?

– Пожалуйста…

Скорпионова бабка растерянно улыбнулась и сказала Сереге:

– Воспитали, бес бы вас побрал совсем. Истинный скорпион.

Серега разорвал конверт, нахмурился и был теперь совершенно похож на своего сына.

– Здравствуй, Сергей (написано – Сереженька). Письмо твое получила и даю (написано – тороплюсь дать) ответ, – начал читать Серега. Скорпион внимательно слушал, глядя в рот отцу. – Я рада (очень) была твоему письму. (Уже и не думала, что вспомнишь когда-нибудь обо мне – опущено Сергеем полностью.) Прошло уже шесть лет, как мы разъехались из института…

– Все, – отвернулся Скорпион.

– Что? – не понял отец.

– Ты неправильно читаешь.

– Ну, знаешь, – возмутился Серега, – всему есть предел. Это тебя мать научила?

– Меня никто не учил, – Скорпион поднялся, – а только ты неправильно читал. Я видел…

Скорпион пошел одеваться. Мать и Серега недоумевающе переглянулись. Серега пожал плечами.

– До свидания, – сказал из коридора Скорпион, и дверь за ним хлопнула.

– Сирота, – пожалела Серегина мать. – При живом отце и матери, а сирота. Башковитый такой пацан, а родителям-дуракам достался. Хоть бы поцеловал его когда.

– Его поцелуешь, – усмехнулся Серега. – И чему она его только учит?

V

Нинке особенно весело и хорошо было гулять после вынужденного затворничества. За столом они сидели втроем: Володька Басов, Костя и она. Святая троица, как прозвали их еще в школе, как звали до сих пор. Они этим гордились, считая, что их дружба нерушима, ничто не сможет ее поколебать. Когда у Нинки с Серегой вопрос стал ребром: троица или Серега, Нинка выбрала первое. Правда, это было три года назад, и никто не знает, в том числе и сама Нинка, как бы она ответила сейчас, но тем нe менее это было так. Костя – ее старая любовь. Хотя вернее было бы сказать, что она – старая Костина любовь. Он и не женился до сих пор потому, что все еще надеялся жениться на ней.

– Слышь, Нинка,– начал Вовка Басов, – твой-то был сегодня.

– Да знаю я уже, – отмахнулась Нинка.

– Руки в брюки и стоит, наблюдает. Копать не стал. Упрямый, как скотина. Так до сих пор и не здоровается.

– Не ругайся, – попросил Костя, – он же наш товарищ.

– Был, – ввернула Нинка.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru