bannerbannerbanner
Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений

Вячеслав Шаповалов
Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений

Полная версия

В защиту свидетельств

 
Эпохами отобедав,
этносы прут без цурюков
от пассионарности дедов
к транссексуальности внуков.
 
 
Немного, видно, рубруков
в толпе меж гуннов, венедов,
у очевидца кредо – в
том, чтоб сгинуть без звуков.
 
 
Полчища в ритме торжищ
сочтёшь, впотьмах подытожишь —
чужак, сирота, историк! —
 
 
ведь всё, что циник набрешет,
поправить мечтает стоик
до того, как зарежут.
 

На старых раскопках

 
будто жалуясь тихо кому-то
голос юн а напевы стары
безутешная дочка комуза
фраза с воза осколок струны
безымянная речка бежала
камни скользко вприпрыжку с горы
абрамзона иль скажем бернштама
за спиною оставив шатры
чем ей быт археолога ветхий
не понравился коли и в нём
нижний мир человечней чем верхний
перечёркнутый льдом и огнём
правил в тихом еврейском кочевье
манускриптов берцовый уклад
пелись песни качались качели
и печали таились в углах
юрт с пяток будто роща грибная
потянулась в дожде к небесам
непонятное напоминая
ибо старый пророк написал
что кромешную землю покинув
проблуждают в созвездьях иных
сыновья кочевых бедуинов
иль кого-то ещё кочевых
из теснин ленинградских и прочих
ищут пламенный смысл поскорей
пионеры и дети рабочих
в украшеньях согдийских царей
ты в иных но не в этих цепочках
преисполненный груза наук
круглоокий и в круглых очочках
бедный ближневосторженный друг
был карниз над привычною бездной
наркотропкой в иные миры
жизнь прошла в хляби возленебесной
но не выйдя из местной дыры
роксоланы или андромахи
тьму невнятных речений тая
языки что иссохли во прахе
вот заветная доля твоя
нервной руною камень изранен
Был
Летел
Побеждал
Умерщвлён
заблудившийся измаильтянин
альфа дней и омега племён
вот и грустен кочевник двуострый
книжной мудрости всей вопреки
в суете многоцветной и пёстрой
прах стремлений надежд черепки
бедный идол посредник меж Богом
и его контингентом земным
голь пизанская в крене убогом
камень в землю и Небо за ним
тень от ветра цветок от кувшина
весь матрикул богатств и скорбей
смерть отца величание сына
те же повести гор и степей
где всеобщее солнце слепило
где молился грозе мотылёк
где споткнулся амитин-шапиро
с сердцем сорванным шейман прилёг
ронабрамыч уснул за роялем
спирт рояль мы хлебаем из чаш
коль единственен и познаваем
мир поскольку и божий и наш
юный варвар сочувственным взором
на библейское бегство смотрю
авраамовых чад с триколором
россыпь звёзд и верблюжью зарю
вижу стяги усталого клана
и на них проступают слегка
кедр ливана берёза ивана
череп сакского боевика
безоглядная речка сбежала
вся взахлёб и от счастья слепа
в постановке эм что ли бежара
или эм как его петипа
вековое прогорклое зелье
в чёрных пальцах голодной вдовы
сладкий вкус проторившей ущелье
молодой удивлённой воды
 

Звездопад

 
жизни космической память
так далека в ДНК
божия пыль под стопами
хилый дневник двойника
как рассудить хромосомой
коль просфора нам пресна
молоха серп невесомый
тягостный молот христа
алчут безмозглые чада
в горькой хитиновой мгле
пастыря гиблого стада
молча мочить на земле
божья задумка где скрыты
инок икар пионер
слепоглухие термиты
грезят о музыке сфер
длится луна молодая
древнюю немочь тая
ищет во сне пропадая
пенициллин бытия
прошлому не помогайте
в небе кромешном как сон
плачет о нас Богоматерь
светит нам спутник-шпион
 

Археографика

И. В. Стеблевой


1
 
Погост забыт.
Но мы, имевшие к рожденью
бесправной радости касательство, стоим
у холмика земли под солнечною тенью,
где тесно одному и холодно двоим.
Подвалы мудрости, полны оглохшей пылью,
письмовники имён, божба календарей,
гербарии надежд, бесплодные усилья —
мекканец сумрачный и нервный назорей,
кашгарца долгий вздох, радения хайама,
плюс жертвенная кровь ржавеет на мечах,
взлелеянный чертёж разрушенного храма
и крылья ангелов, сожжённые в печах, —
вот, в принципе, и всё, что память заронила
в пустынях пламенных и виноградных снах,
что списком прозвучит в молчанье азраила,
воспоминанья сон,
неузнаванья знак…
 
2
 
Осточертевший круг.
Истлевшие однажды
напевы немоты – опять воскрешены,
опять погребены. Плоды лозы отжаты
и, старясь в погребах, не греют наши сны.
Чужое время молодеет с каждым веком,
сиятельный склероз стремительной весны
грозит дремотным чувствам и стеклянным венам.
У брошенных жилищ обрушились венцы.
Харизма древних ритмов, метры в мёртвом строе
извлечены из праха отшумевших строк.
Обугленный – дели: земное, неземное! —
к небесной выси не проросший черенок
не станет деревом. Изжить не приневолишь
свет, пепел, марево, осенний дым, погост…
Лишь меньше станет здесь одним – одним всего лишь! —
бездомным правнуком,
чтецом костей и звёзд.
 

Арест. Киргизия. 1952

 
караковые роковые гнут одинаковые выи
во тьме неначатой весны
стоят гнедые понятые подземной силой налитые
и делом ценным для страны
в глазах значительность и робость и длится молчаливый обыск
пока не кончен первый тур
анализа преступной страсти и дремлют аргамаки власти
хрустя овсом прокуратур
господь нейтрины и фотоны ниже пассаты и муссоны
ты шлёшь нам бедным прямиком
и дознаватель с ураганом играет ласковым наганом
великорусским языком
взгляд упыря скользит по твари он прям как девочка на шаре
он чувствует себя в седле
для родины и государя в рубинах звёзд очами шаря
несёт свободу по земле
 
 
беглец в чеченской кукурузе за городом по кличке фрунзе
подследственный благая весть
как ты здесь ночью оказался себе и Богу не сознался
и плохо помнишь кто ты есть
над инеем с чертополохом рубаху в пику всем эпохам
очухаешься застегнёшь
став мертвецом и скоморохом беги навзрыд не время вздохам
утрись от крови это ложь
лишь не нашли бы и в подвале опять впотьмах не убивали
ты уже видел этот фарш
родимый брат тропинки узки а хор турецкого по-русски
прошепчет вслед турецкий марш
очнись дорогою железной под панорамою прелестной
мазут и уголь и гудки
у века ушки на макушке кишка к кишке пешком до кушки
ночами небеса близки
тверской купец ничей подкидыш зубри верхненемецкий идиш
или пингвиновский лансмоль
авось найдётся атлантида тебя приныкает для вида
а дальше ты уж сам изволь
 

Новогодняя ода китайской водке со змеёй

 
в год Змеи мне в глаза заглянула Змея
стерва ведаю стёртая доля моя
но чтоб этак в глазищах кровавый пожар
трав и тварей морских многоцветный кошмар
в бесконечной улыбке разверстая пасть
 
 
не дрожи человечек ведь власть – это страсть
и не пялься в меня сквозь прозрачный сосуд
этот мир предсказанья мои не спасут
чтоб не сдохнуть бездомной бишкекской зимой
пей горячий ханшин и закусывай мной
но не тычь в меня вилкой в ночи по дворам
моё тело придворным отдай поварам
ибо слух усладит бесконтактная ложь
лишь коснётся меня императорский нож
и споют обо мне поминальный кошок
коль пронзит мою девственность электрошок
рассекут мне сращенья пространств и времён
в терпкой яви не тронув нефритовый сон
безымянный кромешный божественный яд
в средостеньях младенцев своих заструят
чтобы те навсегда с терракотой в груди
встали вечной шеренгой во сне хуанди
позабуду сухое лобзанье песка
и с эпохою менее стану резка
если в жизнь мою как в бессловесную тень
волосатую лапу запустит женьшень
 
 
и очнусь я русалкой в глубинной воде
саламандрой на вздыбленной сковороде
и собой обозначив великий почин
хрустну песней в зубах краснозвёздных мужчин
чьи колонны продлят дикокаменный строй
чьи надежды умрут там где каждый – герой
выше круч из которых звенели ключи
до начала времён на земле Урумчи
сказки ханьского лёсса где ведомый нам
плыл Парторг Поднебесной по жёлтым волнам
 
 
ты ж поклонник своей кислоглазой лозы
пей змеиную кровь и зубри Лао-цзы
 

Факелоносцы

 
Язычествует молвь на косогоре
реки, несущей воды в никуда,
пока неописуемое море
расхристанные топит города.
От копоти пространство почернело.
Чтоб неповадно было вдругорядь —
соборный свет гримасой печенега
накрыло и велело догорать.
И во главе подавленного гула
смерть голосит, что всем она сестра:
автофекальный томос истанбула,
канун перераспятия Христа.
 
 
На берегу три идола могли ведь
ещё надежду поберечь в тепле,
слепые очи девственница Лыбедь
дарует зрячей сумрачной толпе,
и на устах, что вымазаны кровью —
чужой молитвы бессловесный рык:
в пути от православья к празднословью
отвергнут христианнейший язык.
Они идут, свергая храм за храмом
и капища надстраивая ввысь,
где их отцы под прапором багряным
всё предали, что защищать клялись.
 
 
Страшна дорога к храму и горбата
растоптанная толпами тропа.
Но тягостный бесплотный гром набата
с востока слышат в Лавре черепа,
он нарастает, встречный вал смертельный,
и, сам уже не властвуя собой,
в тела, как нож, вонзает крест нательный —
и демоны за ним идут гурьбой,
и Саркофаг пронизывает трепет,
и птицы молча рвутся в вышину,
и снова – и уже навеки! – Припять
берёт в себя днепровскую волну.
 

Прощанье в Туркмении

Ночь, уходя, мне смотрит в спину…

 
Махмуд аль-Кашгари

 
Ушёл ты, сердар песков, чёрных, словно икра
остроулыбчивых рыб, чей запрещён отлов.
Закончилась игра. Беспамятные ветра
карты смели со столов наследников и послов.
Огуз-намэ, Шах-намэ оборачиваются вослед
упавшей птице Рух: завершился круг —
испуганными словами весьма искусно воспет
кометы кровавый след. Хотя бы один был друг…
Шёлковые пути выбелили виски,
гул подземный на миг затих в незримом огне.
Где тот старый масон, видевший сквозь пески,
ведавший всё в веках на петербургском дне,
собравший под тюбетейку остатки надежд и волос? —
не вынес хитрый мудрец утраты божества.
Всё это твой уход: сколь многое прервалось,
безмолвьем отозвалось в миг скорби и торжества.
 
 
Под эхом согдийских звёзд с тобою погребена
эпоха твоей мечты, какою бы ни была:
в ногах у тебя лежит задушенная жена —
доверчивая страна, в её устах – удила.
Пали великие кони, сошли с атласных страниц,
в серебряных ошейниках, в начельниках из грёз,
властители погони, дороже библейских цариц:
удобрит барханы рая их царственный навоз.
Издохли пятнистые псы – хмурые пегие львы,
хранители серой мглы, искатели горькой воды,
поводыри овец, слушатели молвы:
и наши дети всё чаще видят волчьи следы.
Выцвели и рассыпались – не прячься, нетленный прах! —
орнаменты прежних вселенных, сакральные миры,
из чёрных рук мастериц расцветшие сквозь страх,
чудесные, беззащитные, бессмертные ковры.
Погас изумрудный город – пламенных окон нет,
враз загоравшихся, имя затверживавших мольбой,
где золотой человек и вечный солнечный свет
не расставались и ночью, заклятые тобой.
 
 
Живы еще, сердар, заказанные враги,
проплаченные либералы, надкушенные толмачи,
уподобившие себя Махтумкули Фраги,
между Исой и Пророком ползающие в ночи.
Уже не взломает хакер вкладов твоей мечты,
поскольку вместе с тобой ушла и мечта твоя,
а банковские счета ведаешь только ты:
ах, если б ты так же верно знал коды бытия…
Сердца не рвёт теней безглазая череда,
в руке телохранителя не вспыхнет оскал небес —
с вешних иранских холмов льнёт к тебе Фирюза,
льёт бирюзовых всплесков лживый женственный блеск.
 
 
И только одно осталось за гранью всех прочих смут —
землетрясенья хрип, немота термитных ночей:
древняя смерть приходит в час, когда все уснут,
когда ни Бога, ни дьявола, и ты – один и ничей.
Отстраняется саксаул от поцелуев стрекоз,
в тысячелетней мгле тоскуют глазницы могил,
волосяной аркан сплетён из маминых кос,
вот и вернулся час, и ты его не забыл:
вновь, с безнадежной верой, на вздыбленной земле
хранит священный бык отрока на спине! —
но Ад улыбается молча, крышка дрожит на котле.
И дремлет город мёртвых – и вздрагивает во сне.
 

На ранних поездах

Какая ширь! Какой размах!..

Б. Пастернак. «На ранних поездах»

 
В вагоне, из тех самых, ранних,
что в путь нелёгкий собрались,
стоят —
глухонемой карманник и деревенский гармонист.
Стоят, не видя и не зная
один другого,
и для них
железных рельс река живая —
живой, спасительный родник.
 
 
Тиха украинская мова.
Скользя по мутному стеклу, упорный взгляд глухонемого
упёрт в глухонемую мглу.
Смыкая даль горизонталей в двухмерной плоскости стекла,
толпу неслышимых деталей размазывает молча мгла.
И длятся – дольше жизни целой —
на полустанке часовой,
винтовки взор оцепенелый над предрассветною травой,
улыбка трактора-фордзона,
дыханье чьё-то у лица,
настигшее в конце вагона отступника и беглеца.
 
 
Красивый, двадцатидвухлетний,
отец мой в тамбуре стоит
и эхо родины последней в себе, не ведая, таит.
И на ремне его двухрядка на стыках голос подаёт
как эхо высшего порядка —
и будит 33-й год.
С фальшивой справкой сельсовета и эхом выстрела в ушах
он промотал свои полсвета,
с эпохой соразмерив шаг.
Он полон юности целебной, что очень скоро пролетит,
он верует, что Город Хлебный его, изгоя, приютит,
и молча сжалится,
и скроет
в степи без края и конца,
в огнях периферийных строек
отступника и беглеца.
 
 
Чем громче оклик паровоза,
тем молчаливее вагон,
и дыма огненная роза чадит и стелется вдогон.
Молчит толпа.
В тужурке чёрной опять на станциях конвой,
он ходит, словно кот учёный
с тысячеглазой головой.
 
 
…О, только б не избыть сегодня
надежд безумье,
сумрак, страх,
кровь, грязь, бессилие Господне
на тех,
на ранних поездах…
 

Украина. Гнездо аиста

«Лелеко, лелеко! До осенi далеко…»

Дмитро Бiлоус


«Аист, неба око! До осени далёко…»


 
Господи, опять никому не верим,
и Тебя не видим мы, Свете тихий,
аист ладит дом, ветер верен перьям,
ангелы беседуют с аистихой.
 
 
Снежная столица в печатном шаге
оглядит пространства с державным гневом:
должно Карфаген привести к присяге
прочим в назидание карфагенам.
 
 
Площадь с тюркским именем, с чёрным дымом,
матерь городов, что родства не имут:
зря, панове, съехались с Третьим Римом,
не в пример нежней европейский климат!
 
 
Хаммеры библейской толпой пасутся,
издали всем лыбится оклахома,
в боевых объятиях камасутры
пользует хохлацкого охламона.
 
 
Не болей душой о чужих юропах,
ешь тушёнку родины, рашен воин:
полстраны отцов, век назад в холопах,
полстраны других – оплели конвоем.
 
 
Бесы точку тронули на экране —
упокоен боинг на звёздном танке,
побратайтесь, добрые громадяне,
лётчицы, наводчицы да вакханки!
 
 
Рвётся ярый огнь из несытой пасти,
загасить бы тостом – ан выпить не с кем:
с новым годом, родичи, с новым счастьем,
уж кого – с луганским, кого – с донецким.
 
 
Сыну мать прошепчет: дай, кровь замою,
ты простись со мною, с судьбой обидной,
вознесись, безвинный мой, над землею —
красносинебелой, жовтоблакитной!
 
 
На доске разбросанные фигурки,
тронутые тленом слепые клетки,
родин двух растерянные придурки,
рано поседевшие малолетки.
 
 
Выжить ли птенцам на исходе гнева? —
брезжат в чащах боги, во тьме дубовой,
рушатся снежинки с немого неба
местной бессловесной всеобщей мовой.
 
 
…Чьи провидим кости в песках пустыней,
чей раскол в масонах, инцест в державах? —
в прошлом настоящее упустили
на волнах безродных, на рельсах ржавых.
 
 
…О каком грядущем своём восплачем? —
счёт проплачен, только чужой аортой,
карфаген у каждого здесь утрачен,
или рим – какой уж? никак четвёртый?
 
 
Сердце опустело – чья ж это кража? —
воровская висельная арена —
ты ли, обеспамятевшая Раша,
или ты, обдолбанная Юкрейна?
 
 
Всех нас, что друг друга в песок стирали,
ах, как беззастенчиво отымели! —
где всё то, что запросто растеряли,
птицы наши, гнёзда и колыбели?
 
 
Кто мы, мёртвых пажитей аборигены? —
нежить и предательство пахнут псиной,
где же наши римы и карфагены?
Все – иуды,
все встанем перед осиной.
 

Полночное

 
…в полнеба? да какие тут полнеба! —
одна бравада
летишь и радуешься: ты – планета
Звезды Барнарда
 
 
коль в карусели той не поквитались
так уж не сетуй
ни разу – мёртвые – не повидались
звезда с планетой
 
 
в руках давно исчахнувшего света
тьма изнывает
планета знает, что она – планета
звезда – не знает
 
 
не зря бессонный телескоп смыкает
слепые очи
планета безымянная стекает
слезою ночи
 
 
…звезда моя двоюродная мама
вглядись так что же —
фантом приблудный ёжик из тумана
вдруг мы похожи
верни забытым языку и зренью
восторг и пламя
Сверхновая – я твоему горенью
мешать не вправе
 
 
а нет так отвернись чужая сроду:
лети мол с миром
ползком по галактическому своду
хоть к чёрным дырам!
 

Толстожурнальное

 
Чем не роман!.. Однако ж не роман:
«Вот жизнь моя…» Чем в толчее беззвучной
не эпопея суеты фейсбучной,
беспамятства застёгнутый карман…
 
 
Чем не судьба! Кто ж спорит – да, судьба:
архивов тлен, гербарии империй
плюс дактилоскопия суеверий,
что редко доживают до Суда.
 
 
И чем не зоркой зрелости года
и скрытой грустью полные страницы —
не отстраниться, не посторониться.
И чем это не знанье навсегда —
 
 
что мы затем, быть может, не умрём,
что все-таки умрём – и, видно, скоро.
Былого спора доблестная свора
подстережёт и там нас – за углом,
 
 
творцы и их подельники, вчерне
усопшие – они придут за нами,
чтобы однажды чьими-то словами
признать:
нас было много на челне…
 

«Нас было много на челне…»

Я гимны прежние пою…

А. П.

 
Нас было много на челне
со знаком пепла на челе —
и, подчинясь каким-то рунам,
мы за каким-то, блин, руном
гребли куда-то там с трудом…
Но что поделать: мир был юным.
 
 
Нас было много на челне,
когда заплакал в тишине,
в хлеву – малыш, дитя мигрантов,
и Вифлеемская звезда
покрыла светом навсегда
мечты пигмеев и гигантов.
 
 
Нас было много на челне.
И жизнь мы прожили вчерне,
и все зарыты в чернозёме —
за родину ли, за царя,
за первого секретаря,
за то, чтоб мыши жили в доме.
 
 
Нас было много на челне,
когда в Афгане и Чечне
кричала в нас пригоршня праха,
и луч по танковой броне
скользил – и в вышней глубине
мы шёпот слышали аллаха.
 
 
Нас было много на челне —
в который век? в какой стране?
О, по какой мы шли трясине
и не запомнили святынь:
звезда Полынь, земля Аминь,
но веры нету и в помине.
 
 
В дерьме, в огне, в родной стране,
но с Божьим словом наравне
в аду, в раю, идя по краю
и повторяя «Мать твою!..»,
я гимны прежние пою
и родину не укоряю.
 
 
Нас было много на челне…
 

Зеркало

 
Так и не отгремела, через все времена,
в зеркале архимеда пламенная война:
 
 
век твой, твоя работа, скрытый в песках закон —
в зеркале геродота полчища языков,
 
 
век твой, слепой охранник, неуловимый вздох
в чёрном огне органик, ставших песком эпох,
 
 
в смутной заре Корана, в вещем сплетенье снов,
в рыжих слоях кумрана – овеществленье слов,
 
 
прежде всех назореев – чуждого мира мгла,
жадный всхлип мавзолеев, злобные купола,
 
 
это твоя крамола, сретенье, гнев и страсть,
это твоя каморка – свод мировых пространств,
 
 
это твоя кручина, привкус чужой травы,
капелька сарацина в чёрной твоей крови,
 
 
это ведь твоя карма, край твой, судьбы кремень,
ночь разрушенья храма, утро и судный день,
 
 
твоя мольба о здравии, странствий твоих зюйд-вест,
русского православья старый двуперстный крест,
 
 
камень в конце тропинки, тризны умолкший звук —
малой земной кровинки, выскользнувшей из рук,
 
 
вкус просфоры слоёной, мизерный твой итог —
капля волны солёной, пены морской виток…
 

Вечерний звон

Ино, братие рустии християня,

 

кто хощет пойти в Ындейскую землю,

и ты остави веру свою на Руси…

Афанасий Никитин

Жизнеописание

 
детство
огромное одиночество
в маленьком городке
лиц переклички и клички без отчества
в памяти накоротке
песни казачьи язычество ёрничество
девичий смех вдалеке
творчества золотое затворничество
утро
синица в руке
юное непобедимое зодчество
будущим хищным обглодано дочиста
слово предлог и глагол и наречие
ликованье воды в арыке
гор безначальное надчеловечие
на неземном языке
отрочество
то бишь первопроходчество
иго несбыточного пророчества
след на песке
 

«Ночь августа…»

 
Ночь августа.
В примолкнувшие травы,
прочёркивая чёрный небосвод,
монеткой брошенная для забавы,
звезда неназванная упадёт —
нечаянная чья-то там утрата,
осколок взора, уголек в росе,
бездомная, последний вздох заката.
Ей в унисон в серебряном овсе
вдруг перепёлка прокричит спросонья.
И – далеко видны, освещены
пожарищем всплывающей луны,
прекрасные
начнут свой танец
кони…
 

Еtnographica

 
Дотлевает в плошке керосин.
Чей залив закатом обрамлён —
Николай Михалыч Карамзин иль Саул Матвеич Абрамзон?..
К сходству, жизнь, легко не торопи, но и задержаться не моги
у славянско-аглицкой степи,
у киргиз-кайсацкия тайги.
Наважденье, что на берегу бег лавины гиблой укрощён,
что Семёнов племенем Бугу взят да и Тянь-Шанским окрещён.
Наважденье, что чужой язык примет голос твой в чужих ночах:
конь к чужому строю не привык,
не согреет нас чужой очаг.
 
 
Правда то, что властный комиссар прорычит по тройке корешам —
и рыгнет в приёмной есаул: – Возвращайся в свой аул, Саул!
 
 
Каждый здесь утратил, что обрёл.
Гаснет разгорающийся свет —
и чугунный рушится орёл, треплющий оливковую ветвь.
Николай Михалыч,
гражданин,
то ль Пржевальский,
то ли Карамзин,
поддержи беззубого орла!..
Нет!
Уже надежда умерла.
 
 
Ваши позабудут имена
и стряхнут наитье племена,
предаваясь вековой мечте в радостно-прекрасной барымте.[4]
Что же толку было – годом год поверять, чужую грязь месить? —
незачем врастать в чужой народ,
двух стволов, Мичурин, не срастить!
Катит на наместника народ, тянет на Мазепу – Кочубей.
 
 
Что ты рвёшься к скифам, Геродот! —
дома те же скифы, хоть убей.
Меркнет юрта, врезанная в склон, прозреваем ложь своей любви.
Позже это объяснит Леви —
Стросс. Но то совсем иной резон,
ибо двуязычные слова, дар очередному палачу,
прячут – русско-аглицкая Чу
и киргиз-кайсацкая Нева…
 
4Набег с угоном скота (кирг.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru