В скромном, но добротно отстроенном подмосковном доме, который находился в прилегающей к Клязьме Учиновке, жила женина сестра. С ней вместе жил сын жены от первого брака. Взрослый парень, студент, на весь день уезжал в город на занятия. Сестра на время побывки переехала в город.
Стояли морозы. Зима была снежной. Русская жизнь текла медленно и словно буксовала, как черные громоздкие джипы на боковых, плохо убираемых дорогах. Ранние сумерки, стойкий мороз, руки от которого клеились к дверным ручкам, добродушные соседи, выгуливающие собак, вокруг лесная тишь, пахучая холодом будничность севера – всё это располагало к домашнему уюту, к печке-камину, к вечерней выпивке перед телевизором, с экрана которого в жизнь вторгались уже совсем невероятные вещи.
В России всё казалось вверх ногами. Но все как-то умудрялись жить нормальной жизнью. Интересно, что русские думают об Ирландии, о Дублине?
По вечерам Том даже запрещал себе разговаривать, чтобы дать себе возможность переварить увиденное за день, настолько новый опыт жизни не лез ни в какие ворота.
Но поражало еще кое-что: странная, почти физически ощущаемая родственность, которую Макгрэг не мог не испытывать не только к жене, человеку уже родному, но и к сыну ее, к русской родне, к соседям. И этому не было объяснения. Что общего может быть между кельтом в тридесятом колене и славянами? Всеволод, женин сын, где-то еще и откопал сведения, из-за которых и разговоров было много и смеха, согласно которым фамилия «МакГрегор» является коренной, славянской и будто бы известна на Руси со времен древнего Чернигова и старых русских «реестров».
Жена Марина – Аквамариной ее называл один Том из-за ее голубоватых глаз – чувствовала себя перед сыном виноватой. Мальчика, мол, бросила, променяла и уехала жить себе в удовольствие. Тоже будучи разведенным, детей своих, двоих мальчиков-близнецов, вынужденный оставить на воспитание жене, жившей в Дублине, Том прекрасно вроде бы понимал, что творится у жены на душе, и никогда не ставил ей в упрек противоречивых чувств, хотя и не мог не видеть, как от этого страдают их отношения.
Аквамарина отказывалась признать очевидное: самостоятельность сыну пошла на пользу. Всеволод умел делать всё, сам гладил, сам готовил. Парень умел выражать свои мысли и просто помолчать, чему человек учится сам, но должен обладать для этого определенным природным даром, как Том считал. Только это позволяет ясно и трезво оценивать свое место среди других людей и никогда не терять обратную связь, что вообще довольно редкое качество, свидетельствующее не только об уравновешенности человека, но и о его внутренней зрелости. Чувство такта сродни чувству меры. А это всегда что-то врожденное.
По вечерам играли в шахматы. Том проигрывал. Всеволод по-английски оправдывался за свое нежелание подыгрывать ему, объяснял, что игра потеряла бы всякий смысл, и силился научить гостя просчитывать не на один ход вперед и не на два, а хотя бы на три-четыре, без чего шахматы смысла будто бы не имели вообще, доказывал он свое. Суть игры не в стратегии, как считают, а в умении просчитывать комбинации. В умении угадывать некую схему противоборства, содержащую в себе логику чисел, чуть ли не цифровую. И это конечно же невозможно без элементарных навыков, без знания шахматной теории. Так же трудно было бы играть на фортепьяно, не зная нот… А вот это уже сомнительно. Так думал Том, но мнения не оспаривал.
Иногда вместе отправлялись на прогулку к речке вдоль ее заснеженных покатых берегов. Вечерами Всеволод занимался хозяйством, чистил снег, носил дрова и всегда с запасом. Растопив камин, он копался в своих книгах с каракулями математических формул, или опять помогал матери, но так, будто был на послушании, всегда старался сделать всё именно так, как просили, и по возможности больше, чем просили. На ужин Аквамарина готовила отличные стейки, мясо покупая в местной лавке, реже русские блюда. Всеволод мяса старался не есть.
Однажды вечером Всеволод сводил мать с мужем в местную церковь, где его знали, и даже познакомил иностранного гостя с настоятелем, настоящим бородатым «попом». С парнем настоятель тоже вроде бы был накоротке и неплохо к нему относился.
Русский «поп» рад был и Аквамарине, не скрывал этого, о чем-то долго разговаривал с ней в стороне. При прощании батюшка похлопал Всеволода по плечу, а Тому, иностранцу, по-светски протянул руку и по-английски произнес:
– Добро пожаловать! Не забывайте нас…
Аквамарина жаловалась, что не может перебороть в себе какого-то барьера в отношениях, не может не испытывать к сыну эгоистичных собственнических чувств. Она любила сына как мать, больше всех и считала это вредным, несправедливым. Хотя бы в отношении Тома. Так, мол, и проявляется похотливая природа человека, а сводится изъян будто бы к тому, что свое, кровное человек ценит и любит больше чем не свое. Новых идей Аквамарина набралась из беседы с местным батюшкой. И непонятно, чего тот добивался, в чем собирался ее образумить.
За два года ее отсутствия сын якобы изменился до неузнаваемости. Только теперь она, Аквамарина, понимала, что имела в виду сестра ее, которая жила с Всеволодом в ее отсутствие. Мальчик не стал хуже, вовсе нет, даже напротив – стал добрее, внимательнее. Но сын казался ей сегодня анормально замкнутым, как будто в жизни его произошло что-то необратимо дурное, негативное, чем даже поделиться невозможно. Влюбился и сразу набил себе шишек? Строил себе иллюзии насчет мира взрослых? Не того ожидал от этого мира, как это случается в переходном возрасте? Хотя и возраст у него уже был не тот, что называют переходным.
Первое, в чем Том старался жену разубедить, – Всеволод не был «мальчиком». Судя по всему неплохой отец и для своих детей, Том уверял Аквамарину, что она понапрасну переживает. Всеволод казался ему абсолютно нормальным, умным парнем, да еще и добрым, оригинальным. Просто не определился, еще не нашел себя. А если принять во внимание весь тот бедлам, его окружавший, от которого жизнь его не становилась проще, и что бы там не показывали на праздники русскому обывателю по телевидению, то нужно было просто набраться терпения или даже проявлять некоторое здравое равнодушие к второстепенным вещам.
«А у нас что, лучше?» – напоминал Том о Дублине, о дрязгах между родственниками, свидетельницей которых Аквамарине тоже уже довелось побывать. – «Встать на ноги сегодня везде трудно. Мир сошел с ума. Нет больше правил никаких. И очень мало добра. Сегодня и слово это все понимают по-разному…»
На русский Новый год Всеволод привел домой юную гостью, дочь соседей, как понял Том. Парень не то ухаживал за девушкой, не то просто опекал ее. И эта домашняя встреча стала для Тома самым сильным впечатлением от всей поездки в Москву. Хотя сам он не смог бы объяснить с ясностью, почему так произошло.
Девушка оказалась аутисткой. Однако глаза ее, сама манера держаться, смотреть на других, на мир, ее окружавший, – всё в ней поражало добротой, чистотой. Больной человек иногда приносит много сведений о мире, в котором живет, о своей стране. Именно это и видел в девушке Том. Он попытался с ней заговорить. Но та отвечала на всё, улыбаясь: «Yes, уes…». И переводила выжидающий взгляд на Всеволода. Всеволод уверял Тома, что девушка по-английски понимает всё, и Том нарочно спрашивал ее о чем-нибудь, чтобы в этом убедиться. Реакции девушки были необычными. Она отвечала тем же: «Yes, yes…»
Аквамарина, уже наслышанная об этой загадочной стороне жизни сына, да и подозревавшая какую-то взаимосвязь между его отношением к девушке и переменами, которые в нем все замечали, испытывала непонятную неловкость и даже прямо-таки мамашин испуг. Том не мог этого не видеть.
Труднее всего было, конечно, поверить всерьез, представить это себе, что парень привязался к умственно отсталой как к девушке. В этом было бы что-то противоестественное. В то же время при виде их вместе, Всеволода и умственно отсталой подруги, которые чем-то напоминали действительно детей, увлеченных игрой, при виде того, с какой с восторженной снисходительностью Всеволод принимал эту игру как есть, с правилами и без правил, поскольку девушка явно не могла ему быть ровней, казалось очевидным, что по-другому и быть не может. На них можно было засмотреться. Всё это вместе не вязалось ни с каким обыкновенным естественным чувством, известным Тому в его сорок с лишним лет.
Русские были другими. В Аквамарине Том подмечал эту разницу редко. В чем заключается отличие, Том не мог понять. То ли жена пыталась адаптироваться к нему, к новой для себя жизни, и делала это с удивительным упорством, с какой-то самоотверженной верой в их отношения, в их узы. То ли это было изнаночной стороной всё того же поразительного чувства, граничившего с полнейшим и совершенно естественным самоотречением, которое бросалось в глаза и в ее сыне и как будто бы вообще было свойственно всем русским людям?
В феврале, когда Всеволод по настоянию матери, хотя и без особого желания, как она признавалась, навестил их в Балтинглассе, Том немного изменил свое мнение о парне. Но, опять же, не в худшую сторону.
За этот короткий приезд успели немногое. Однажды вечером выпили напару темного пива в пабе. В выходные вдвоем съездили в Дублин на знакомство с прежней семьей Тома, с его мальчиками-близнецами. Два других воскресенья подряд ходили на воскресную службу, но просто так, как туристы.
Хотя дед и был священником, к клерикальной среде Том приостыл с детства, службами тяготился, скучал на них и всегда ждал какой-то развязки, то есть конца. В тот день, во время мессы Том заметил в парне что-то новое, опять его поразившее. Всеволод всю службу простоял молча. Именно простоял, а не просидел, как другие, при этом даже не пошелохнувшись, с первой и до последней минуты. Но глаза его, малоподвижные, сосредоточенные на происходящем, выражали какое-то немое удовольствие, одному ему понятное. В лице проступало то отчужденно-радостное выражение, какое бывает у детей, когда они чем-то по настоящему увлечены: «Ну, подождите, мол! Дайте еще немного посмотреть! Ну, пожалуйста…»
Со стороны это выглядело и странно и вместе с тем умиляло, удивляло. Странно было видеть в русском пареньке столь откровенный интерес к обычной ирландской церкви, которых в Ирландии сотни и сотни. Тому казалось очевидным, что существует какая-то связь между тем, что ему бросалось в глаза сегодня, пока они были на службе, и тем, что рассказывала Аквамарина о своих беседах с настоятелем Учиновского храма. Батюшка вроде бы жаловался ей на сына, но таким тоном, будто тот принадлежал к его среде, к приходу, когда уже сам факт, что сын ее где-то там, на подворье, пытается подрабатывать, был для нее непонятной, немного оглушительной новостью. У парня были свои отношения с этим миром. И именно этого, похоже, никто толком не понимал.
Дед, строгий и добрый старик Макгрэг, жизнь закончил анахоретом, фанатично преданным своей идее, чем и прославил семейство свое в родном Белфасте. И вряд ли за всем стоял просто Бог, католический, похожий на кого-то еще, всеобщий, единосущный. О Боге дед как раз никогда не говорил, или не говорил ничего вразумительного. Зато любил поговорить о службе, о ее правилах, о жестких предписаниях и об уставе, словно солдат какой-то большой армии, лично не знакомый с главнокомандующим, но точно знавший, что вместе и заодно они служат общему правому делу, вместе стоят за дом свой, за семью, ради чего не жалко вообще ничего, даже жизни.
«Есть люди, которые не могут жить, как все», – объяснял дед, и эти наставления почему-то остались в памяти навсегда. – «Жизнь некоторых людей – это жертва ради всех. Потому что верить без жертвы невозможно. А в жертву себя приносить редко кто согласен, кроме этих единиц. На них всё и держится…»
Татьяна Тополецкая в сожительстве с покойным полковником провела шесть лет, но только теперь, когда его не стало, понимала, что успела превратиться в его «половину».
С уходом из жизни Николая Степаныча всё буквально остановилось. Пустой, безжизненный дом выглядел брошенным, неуютным, казался недостроенным. Родственники покойного, объявившиеся откуда ни возьмись, съехавшиеся с разных концов России, чтобы что-то между собой поделить, походили на случайный сброд малознакомых и недобрых людей. Ждать помощи от таких людей, хотя бы для обустройства могилы, было бессмысленно. Один Всеволод, знакомый Анны, падчерицы покойного, появлялся теперь каждый день, старался чем-нибудь помочь по хозяйству и даже привел свою тетю, которая тоже предлагала помощь, вплоть до денежной, хотя и сама жила скромнее некуда.
Опекунства над умственно недоразвитой падчерицей Татьяна добилась только в декабре. И теперь уже сама не знала, того ли она добилась, чего так хотела. Девочка не могла жить одна, без семьи. Стать матерью второго ребенка уже почти в пятидесятилетнем возрасте, при этом своего собственного ребенка, уже самостоятельно жившую дочь, поселив под одной крышей с девушкой-инвалидом, чтобы таким образом создать вокруг сироты, теперь уже круглой, хоть какую-то видимость нормальной жизни, как просили ее врачи, – после кончины Николая Степаныча это казалось поначалу хоть каким-то решением жизненно важного вопроса. Ну а затем, когда жить стали втроем, начали нарождаться проблемы новые, неожиданные. Дочь не могла наладить с Анной отношений. Сторонилась ее, причем сторонилась попросту как дурочки, отказываясь принять недоразвитого ребенка, хотя и жалела девочку, пеклась о ней, помогала ей в мелочах.
На голову вдруг свалилась и еще одна неприятность. Во время обычного медосмотра, который Анечка проходила регулярно, как ребенок, нуждающийся в постоянном наблюдении и помощи, а проводила ее к врачам дочь Маша, у девочки обнаружили дефлорацию. Щепетильные врачи наломали дров из лучших побуждений.
От психолога, практически минуя семью, сведения передали в органы опеки, а потом и в следственные органы. Возбудили дело: над недееспособным ребенком кто-то надругался. Случилось это, судя по всему, летом или осенью. Да еще и с последствиями. Врачи нашли следы плохо разорванной плевы. О возможности психической травмы теперь и говорить не приходилось. Пакостные новости нарастали день за днем как снежный ком.
Ближайшее окружение бедной девочки вызывали к следователю. Вызывали даже Всеволода, который, как оказалось, был в курсе проделок своих сверстников, то ли сам теперь что-то выяснял, где мог, чтобы чем-то в очередной раз помочь. Его вчерашний друг Колесников в деле фигурировал как главный зачинщик, не то обвиняемый. В конце концов, вмешался местный священник, который поехал лично вступить за молодого человека и дал поручительство за Всеволода. Вмешались и родители Колесникова, муниципальные чиновники. Сыночка они выгородили, да еще и пытались вину повесить на остальных «подельников», мнимых или настоящих, уже не имело значения.
Какой толк от всего этого несчастной дурочке Анечке, которая даже не понимала, что с ней произошло дурного, сколько сама Татьяна не пыталась говорить с ней о случившемся? Реакции девочки сводились к тому, что она просто переставала улыбаться, хмурилась, замыкалась в себе. И иногда Татьяна спрашивала себя, как бы она поступила, если бы узнала правду одна, что бы она сделала с виновником, если бы знала достоверно, кто он?
Бегать за помощью, конечно, не стала бы. Поступила бы, как женщина, как мать, – так поступил бы покойный Николай. Но здесь она себя внутренне приостанавливала, прекрасно понимая, что покойный Коля наломал бы дров. Не побежал бы жаловаться. Разобрался бы сам, такого уж был склада характера. Но воображать себе всё это в подробностях было страшновато. Гнев покойного Николая в адрес виновника был бы ужасен. Девочку он любил до самозабвения. И сами мысли об этом этого придавали сил, уверенности. Однако проще от этого не становилось…
Всеволод таскал дрова для печки, разгребал от снега дорожки, ходил за покупками, когда мог, встречал Анечку из школы, провожал до дома. Опекунство выглядело и удивительным и странным. Парень был вроде бы ничего – нормальный, адекватный. Но поведением своим он всё же заставлял задумываться. Не может нормальный молодой человек ухаживать за девушкой, умственным инвалидом. Физические данные? Анечка и этим не отличалась. Худенькая, с фигуркой не очень складной, выразительное, но угловатое лицо. Болезнь, или во всяком случае неполноценность, накладывали свой отпечаток и на внешность.
Маша, дочь, уверяла Татьяну, что Веселуша совершенно нормальный парень. Отнюдь не размазня, не бесхарактерный, а наоборот, со своими взглядами на вещи, способный, хотя и необщительный, слишком добрый и, возможно, чем-то «раненный» в детстве. К тому же у парня были действительно золотые руки. Он успел починить ей и смартфон и планшет. Знакомому отремонтировал ноутбук и отказался брать за услугу деньги.
Рассказы дочери не очень-то успокаивали. Лучше бы деньги взял. Нормальные люди и копейку стремятся заработать, и от общения с другими не шарахаются, и к нормальным людям больше тянутся, а не к больным, ущербным. В это-то рвение особенно трудно бывало поверить. Однако Николай, покойный Николай, парнишку по-настоящему жаловал и немного даже опекал, хотя и не без строгости, которую нажил и впитал в кровь и плоть еще на службе, насмотревшись на молодых солдатиков. Опекал Николай и тетку Всеволода, медработника, помогал ей чем мог после того, как она выходила у себя в поликлинике его друга, сослуживца.
Своим присутствием Всеволод всегда заставлял думать о Николае… Рана не заживала. Да и хочется ли такие раны залечивать?
На расспросы настоятеля о подмастерье староста отвечал с витиевато-вопросительной медлительностью, как и всякий раз. И трудно было понять, жалуется он на мальчика или по привычке никогда и никого не хвалить, уклоняется от прямого ответа.
Учебу паренек вроде бы не бросил, но особенно и не надрывался. Следственное дело из-за девочки-инвалида, в которое оказались втянуты друзья паренька, да и сам он, как будто бы закрыли. Местное хулиганье оправдали, дело замяли. Поездка настоятеля к следователю принесла свои плоды. Но староста не знал подробностей. В город же Всеволод ездил каждый день. По друзьям и по знакомым.
А «церковную работенку» – так староста и выразился – в выходные брал на дом, но так, что понравится. Да и вечерами что-то по-прежнему строгал в столярной.
Тон старосты, знакомые словечки с приставками, такими как «попить», «покушать», «по чуть-чуть», но больше всего уменьшительно-слащавые, «понемножку» и «помаленьку», отдававшие простонародной шутливостью, но с лукавинкой, дабы, мол, помилосердствовать, а заодно и пожурить, о. Михаил от души недолюбливал. Простонародья, от имени которого фольклор этот подается, и в помине уже не осталось, чему же подражать? В этой манере изъясняются иногда и монахи, в веру окунувшиеся как в бочку с теплой водицей, но не научившиеся отделять плевела от зерен. Молитва – это не теплая ванна и не варенье. Дается она не для услаждения. Да исправится молитва моя…
Годы назад, когда веры в душе было не меньше, но без всей той душевной шелухи и рыхлого всепрощения, которое при общении с людьми реальными становилось попросту чем-то обязательным, – церковная жизнь в те годы и само служение казались чем-то более бескомпромиссным, жестким. Служение церкви, в которую приходили обычные, реальные люди, с их простыми и реальными нуждами, а значит, и слабостями, отдаляло от служения Богу, – так получалось. Но об этом и думать всерьез не хотелось.
Даже не верилось, что можно в это поверить. Служил, служил и вот – дослужился. Как можно дожиться до такого? После стольких лет задаваться такими вопросами, голыми и обезоруживающими. Ответы вроде бы тоже ясны и неоспоримы. Но в душе не было слепого доверия к готовым, обязательным ответам. Душа жила своей жизнью, не верила на слово, требовала своего.
И бывали минуты, когда казалось, что душа и святым отцам не очень-то доверяет. Всех разом их знать досконально невозможно. А по отдельности каждый из них способен, как и простой смертный, на любые промахи и ошибки, – таково было правило восприятия объективности истины в православии. Без них же, без наследия святых отцов, не было вообще ничего. Ни церкви, ни паствы, ни понимания того, что нужно, а что не нужно. Иногда казалось, что душа заставляет всего добиваться с нуля, да еще и своими собственными силами, всё познавая только через собственный опыт. И от этого становилось совсем не по себе. Сил-то было не много. Да и как можно добиваться того же, что и святые отцы. Это означало – ставить себя вровень. А из этого вытекало и многое другое…
И всё это не укладывалось в голове. Мир всё дальше и дальше уходил от сути, сторонился сути и при этом увлекал, тащил за собой волоком, отрывал от веры как таковой, от Бога. Ведь Бог не мог быть абстракцией. Он не мог обходить стороной конкретных людей. Он проявлял себя в лицах. А людей всё меньше интересовала суть, и всё больше личное, личный душевный покой, всё та же услада…
Во время исповеди, к которой парень явился одним из первых, а очереди своей дожидался, как повелось, в хвосте, о. Михаил его сразу же прервал, едва тот забормотал о своем. Парень собирался говорить о том же, к давним грешкам прибавляя новые. Исповедь о. Михаил не принял, просил подождать, пока он освободится. Когда же ему, наконец, удалось свой народ распустить, вместе они вышли на улицу.
Настоятель хотел пройтись. И пока они вдвоем, стар и млад, шли по заснеженной слабоосвещенной улице, батюшка, понимая, что от него ждут объяснений, и чтобы долго не рассусоливать, принялся подопечного своего отчитывать.
Грех достаточно исповедовать один раз. Не нужно, мол, возвращаться к сказанному опять и опять, даже если чувствуешь потребность. Не все же потребности, даже самые настоящие, искренние, следует удовлетворять. Когда обращаешься к Богу, нужно доверять Ему. В противном случае чего стоят эти обращения? Можно и кому-нибудь другому пожаловаться.
На перекрестке, от которого пареньку предстояло идти своей дорогой, батюшка вдруг спросил его, не может ли он заглянуть к нему домой, на минутку. Ему хотелось увидеть, где и как он живет.
И вскоре они вошли в чистый, скромный на вид дом.
– Теть Даш, вы где? – окликнул паренек кого-то из домашних. – Гость у нас. А теть Даш?
В коридоре показалась худощавая женщина средних лет. О. Михаил будто бы знал ее в лицо, но вдруг не помнил, где и когда ее видел. Явно не на службе у себя.
– А это отец Михаил… Батюшка, – представил паренек гостя.
– Батюшки! – обомлела та, простовато прижав ладони к груди.
Гость поклонился, извинился:
– Я на секунду.
– Да вы заходите, пожалуйста…
Батюшки уронил взгляд на свои валенки с калошами и согласился. И пока, присев на стульчик, он снимал валенки, для него искали тапочки. От тапочек гость отказался, остался в одних шерстяных носках, один из которых на пятке оказался дырявым.
Дарья Дмитриевна провела гостя в просторную комнату – подобие гостиной, современную аккуратно обставленную, с двумя диванами, которые по необходимости можно было, видимо, и раскладывать, превращая в кровати. Хозяйка усадила гостя в полукруглое кресло, тоже на вид современное и уютное.
– Предупредил бы! – упрекнула она племянника.
– Да мы шли и вот случайно… – Парень улыбался с такой искренностью, что гость на миг опешил и даже опустил глаза.
– Ужин у нас…
– Нет-нет, не беспокойтесь, – остановил батюшка. – Меня дома ждут. Дочь без меня тоже не сядет за стол… Мы вдвоем живем.
– Я слышала, – кивнула хозяйка.
Гость взглянул на нее вопросительно.
– Чаю тогда?
– Что ж, чашку чаю с удовольствием, – вздохнул батюшка.
И уже через пару минут стол в комнате был заставлен чайной посудой. Всеволод, знавший привычки настоятеля по трапезной, принес на тарелке сушки, две банки с вареньем. Тетя упрекнула его, что варенье он принес прямо в банках.
О варенье и говорили. О. Михаил задумчиво кивал. К своему неудовольствию, поглядывая на домашнее смородиновое варенье в блюдце перед собой, уже по цвету казавшееся вкусным, сваренным по всем правилам, он думал о своем, о монашестве, о том, почему сам он никогда не смог бы принять постриг, и в результате, раскаиваясь в своих мыслях, он выглядел всё более рассеянным и со всем только соглашался:
– Да-да, вот именно, – кивал он.
Паренек понимающе улыбался.
Твердость и прямота, несмотря на показную мягкотелость, – именно это в пареньке и бросалось в глаза с самого начала. О. Михаил ясно осознал это в данную минуту, как и то, что задумался об этом сейчас впервые. Та самая прямота, не на словах, а на деле, прямолинейность в намерениях, которую он вроде бы хорошо понимал, возможно даже знал по себе самому, но как бы задним числом, минуя годы, которая редко встречается в людях. Но возможно, он просто разучился это распознавать. Неиспользуемые навыки притупляются.
Словно в подтверждение всех домыслов, Всеволод молчал, с благодарной улыбкой поглядывая на гостя. О чем можно говорить после исповеди? Ах да, исповедь ведь даже не состоялась. Но батюшка чувствовал это и даже с некоторым чувством благодарности; упрека в этом чувстве не было никакого. Сам он после принятия исповеди обычно молчал весь вечер – от ощущения какой-то внутренней израсходованности, и слов, и чувств, и себя самого.
– Говорят, он специалист по ремонту всего… Даже компьютеры чинит? – сказал батюшка, когда хозяйка вернулась в комнату, что-то еще неся к столу.
– Да уж, здесь он молодец, – в свой черед вздыхала Дарья Дмитриевна.
– А в чем не молодец? – несерьезным тоном уточнил батюшка.
Хозяйка стесненно взглянула на племянника, словно проговорилась.
– Тетя Даша думает, что я… живу без цели. Обустраиваться не хочу, как все. Ну и всё такое.., – улыбаясь ответил за тетю Всеволод. – В жизни то есть…
– И она не права?
Всеволод взглянул на тетю точно так же, как и она только что на него. В реакциях обоих, даже в манере говорить было что-то похожее, как бывает с людьми, которые долго живут вместе.
– В чем-то права, да, – признал Всеволод.
Батюшка, разведя руками, сказал:
– Может, и мне поможешь? В сайтах понимаешь что-нибудь?
– Сайт нужно сделать? – оживился Всеволод. – Сделаем.
– Да нет, сайт есть уже. Приход-то у нас не маленький, как без этого? Но не законченный сайт у нас. Расписание нужно вставить, пару рубрик новых. Но так, чтобы всё менять можно было. Сможешь?
– Вам на когда?.. А то я до понедельника…
– Да нет, спешки нет никакой, – придержал батюшка. – К Страстной было бы чудно все дела закончить.
– Я к среде всё сделаю, – пообещал Всеволод.
Батюшка покачал головой, но за бахвальство не осуждал.
– Ладно, договорились. Пойду я.
Гость встал…
И уже в среду, после обеда, стеснившись со старостой и его помощником перед монитором, вместе рассматривали обновленные страницы приходского сайта.
Всё нравилось. Паренек постарался. Заодно обновил и фотогалереи. Теперь тематические галереи листались в автоматическом режиме. И это привлекало внимание. Разглядывать хотелось все фотографии.
О. Михаил с крестом, с кадилом. Он же с чьим-то голеньким, пухленьким младенцем на руках, склонившись над купелью. И вот опять он же, настоятель, в белом праздничном облачении на Рождество. А вот и он, о. Михаил, на стройке, даже с лопатой в руках, старается на все лады…
– Что-то много получается.
– Чего много? – не понял староста.
– Меня много, – сказал настоятель. – Так нельзя. Культ личности какой-то.
– Ну а кого же нам показывать? – удивился староста.
– Некого больше?.. Себя. Детей из приходского класса. Работяг вон наших.
– Ну ладно, я просмотрю все снимки, переберу еще, – пообещал помощник.
– Денег-то дали парню?
– Да предлагали, – сказал староста.
– Не взял?
– Нет.
– Понятно, – вздохнул настоятель.
И уже сам, всех отпустив, сходил в плотницкую и вручил Всеволоду тысячу рублей – от прихода. Копейки – но всё же.
Всеволод брать деньги не хотел, отказывался наотрез. Но о. Михаил настоял на своем. А заодно вручил парню стопку потрепанных книг из собственной домашней библиотеки.
– Начни вот с этой. – Он показал на неброскую обложку. – Потом расскажешь… Исповеди учиться не надо… когда мы маленькие, – добавил он. – А потом, когда на жизнь, на людей начинаем смотреть скрепя сердце, лучше уже подучиться кое-чему.
Всеволод мотнул головой.
– Понял.
– Пока не прочитаешь, на исповедь не приходи.
– Понял.
Плотник Лука Милейкин или Малейкум, как звали его все, кроме Всеволода, предпочитавшего обращаться к пожилому работнику по имени, не потреблял ни рыбы, ни мяса. И как сам Малейкум уверял всех, в «требухе» он не испытывал ни малейшей нужды. Хотя и с трудом верилось, что мужчина, занятый одним физическим трудом, может питаться только гречневой кашей, картошкой с огурцами и капустой, ну еще и хлебом. Ничего другого Малейкум и не ел. Скудный рацион скрашивал квас и иногда, уже после работы, бутылка чешского пива, в котором Малейкум на редкость хорошо разбирался.
Не в пример строителям, которые уминали сало ломтями еще перед началом рабочего дня, свято веря, что это придает сил, Лука внушал подмастерью, что питаться нужно именно одной кашей и водой с хлебом, чтобы не «утяжелять» себя при работе еще и пищей.
Лука был инвалидом, он давно уже был не молод, одноглазый, невысокий, но еще крепкий и худощавый, он выглядел здоровее всех здоровых. Мина отстраненного добродушия не сходила с его сероватого небритого лица. Говорил он мало, только о деле. А дел в плотницкой было невпроворот. Немного и по этой причине, открывая для себя какое-то новое удовольствие в молчаливом размеренном труде, где в счет шла каждая щепка, Всеволод проводил в плотницкой всё свободное время. Здесь было не до прохлаждений. Здесь всегда хорошо пахло древесиной, клеем. И всегда спорилась любая работа, самая непривычная и с первого взгляда сложная.
С начала недели принялись доводить стропилины для колокольни. Вымеривали всё до миллиметра. Так меньше останется работы на потом, уверял Малейкум, когда в самом конце собирать и крепить придется всё на верхотуре. Причем обрабатывали дерево так, чтобы оставить его как есть, голым. Малейкум уверял, что так когда-то и возводили колокольни. Просто конструкция несущих пролетов нужна для этого перекрестная, более прочная.
Заодно строгали брус для двух могильных крестов, но уже под заказ – для крестов православных, с крышицей. Хорошее дерево, бывало даже дуб, привозили заказчики. Паренек на ходу учился собирать стыки без гвоздей, на одних шипах. Так получалось и долговечнее, и выглядело приличнее, благороднее, твердил свое Малейкум, если работать без зазоров, да еще и схватывать стыки как следует «заячим» клеем…