– Хотелось бы услышать, что здесь происходит, – дождавшись подполковника, сумрачно протянул ему руку Бобров.
– Не хотел беспокоить, – отчеканил тот. – Тихонов доложил?
– Как положено, – поморщился прокурор, – Спиридоныч.
– Уголовник Топорков сбежал из колонии. Полагали, возьмём без шума. Он, пьяная свинья, поднял стрельбу. Засел в доме и палит. Неизвестно, куда отца дел. Тот прибаливал последнее время. Можно допустить, что убил по пьяни, поэтому стрельбу и затеял.
– Не поверю.
– Вы и тогда к нему лояльность допускали, Маркел Тарасович, – перебил подполковник. – Но суд дал оценку.
– Не разбойник он и не убийца, – твёрже сказал Бобров. – Давайте этой темы не будем касаться. Не время.
– Пробовали уговорить, – чеканил подполковник. – Озлоблен. Не идёт на контакт. Боюсь, живьём не дастся. Сплошной мат и угрозы. Я вызвал автоматчиков, чтобы бед не натворил.
– Уже натворили всего! – Бобров хмуро оглядел толпу. – Вон, народа сколько собрали! Подумали о последствиях? А их заденет шальная пуля? Дети кругом.
– Сергеев! – обернулся подполковник к офицеру. – Я же отдал команду посторонних убрать. Исполнить немедленно. И вообще – в шею любопытных!
Аркадий и Данила, выбравшись из машины, переглянулись. Всеми забытый Ванька жался у их ног.
– А, ты ещё здесь! – приметил мальчугана и Бобров. – Ну-ка бегом к матери! Чтоб я тебя больше не видел.
Ванька попятился, спрятался за спины друзей.
– Пошёл, пошёл! – крикнул Бобров и повернулся к Ковшову: – Ждите меня здесь. Может, придётся протокол составить.
– А?.. – дёрнулся к нему Аркадий.
– А праздничный стол на время отложить, – отбрил его прокурор.
– Хуже нет ждать да догонять, – печально сострил Аркадий, Данила от досады пнул ногой колесо автомобиля.
– Слушай и запоминай, друг мой нетерпеливый, – Аркадий возвратился на сиденье машины, вытянул ноги на улицу, расслабился, глубоко и устало вздохнув, начал наставительным тоном: – Никогда не гони лошадей. С утра нас нещадно трясло в дороге. День ещё не кончился, мы в этой, я извиняюсь, дыре, а события разворачиваются, словно в скверном водевиле. Не спамши, не жрамши гоняемся за пьяным баламутом. Подумать только! За каким-то Топором… Бог мой! Прямо приключения деревенского Пинкертона. Ты не обижайся, мне наш симпатичный морячок тоже очень приглянулся, но бандит есть бандит. Был ли он трогательным тихоней или сорванцом, но теперь это зарвавшийся уголовник. К тому же пьян и затравлен в берлоге. А зверь в берлоге показывает зубы. Дилетантам лучше не соваться. Не прокурорское это дело – уголовников ловить. Не одобряю я Тарасыча. А ты уж подавно сиди.
Аркадий покосился на молчавшего приятеля:
– Бобров да и начальник, слышал, что говорили? Пять лет получил! Часть отбухал. Ему сейчас всё нипочём. Заодно и прокурора прихлопнет. Какого рожна он туда полез?
Но Данила его не слушал. Он смотрел поверх плеча рассуждающего друга, смотрел с таким лицом, словно там происходило нечто ужасное.
– Что? – обернулся и Аркадий.
– Смотри, смотри… Ванька! Куда он, чертёнок, рванул?
– Бобров его к матери погнал, вот он и помчался, – приглядываясь, беспечно ответил Аркадий. – Перепугался, малец. Как увидел, что творится, так дёру и дал.
– Нет. Тут что-то не так, – возразил Ковшов. – Он же к тому дому бежит, где уголовник засел!
– Да будет тебе, – Аркадий не реагировал. – Пацан смышленый. Чего ему под пули-то?
– А ты глянь, куда он пробирается… – Данила едва сдерживался, чтобы не пуститься следом за мальчуганом.
Людская толпа, запрудившая улочку, взволнованно гудела, женщины честили пьяниц, мешающих спокойно жить, мужики, окружив милиционеров в оцеплении, матерились без стеснения, давали разномастные советы, как выкурить засевшего из дома. За толпой метров на сто зияла серая пустошь, с которой пропали даже бесшабашные дворняги. В самой глубине пустоши, заросшей камышом, высилась мрачная тёмная изба. Была она старой, срубленной из тесаных брёвен и напоминала гнездо мерзкого паука, затаившегося в ожидании добычи.
Ванька, ужом проскользнувший сквозь толпу и оцепление, воровато озираясь, кружил в тупике переулка, дёргая наугад доски корявого забора телятника. К телятнику примыкал крепкий дом с садом, к нему прицепились несколько покосившихся землянок с тёмными маленькими оконцами, тут же чернел совсем запущенный двор с невразумительными постройками, которые подбирались к паучьему гнезду. Туда и стремился мальчишка, метавшийся в поисках прохода в заборе.
– Он же, шальной, понял, что на дороге его поймают, вот и ищет дыру! – обернулся к Аркадию Данила. – И чего ему понадобилось?
– Выдумывать ты горазд, – буркнул Аркадий, не подымаясь. – Растрясло тебя, мой друг.
– Ванька! Назад! Не смей! – пытаясь перекричать толпу, замахал руками Данила и повернулся к Аркадию. – Это он спасать его бросился. Испугался автоматчиков-то.
– Уверен? – в глазах Аркадия мелькнул интерес. – Хорош, герой…
Между тем мальчуган отыскал уязвимое место; одна из досок забора поддалась и отвалилась, открывая путь, и он исчез в проломе.
Ковшов, ни слова не говоря, бросился вслед.
– Побегай, побегай, – махнул ему рукой Аркадий, не придавая значения. – Остуди молодую кровь.
Влетев через пролом в телятник, Данила попробовал осмотреться. Со света ничего не было видно, и он едва не задохнулся от острого запаха навоза. Разбивая колени и локти, падая и вскакивая, он бежал к светлеющим пятнам, угадывая выход. Мальчишки след простыл, не было его и в пустом саду, и во дворе близ землянок, хотя Данила нутром чувствовал присутствие шалопая впереди – тот, будто подначивая, заманивал его всё дальше и дальше. Задыхаясь, с рвущимся сердцем, Ковшов перепрыгивал препятствия, перелезал заборы. Где-то рванулась с цепи собака, но он лягнул её ногой, так толком и не заметив. Впереди замаячила стена совсем неприступного высокого частокола, Данила бросился на неё грудью со всего разбега, подтянулся на руках и перекинул тело, однако, лишь приземлившись на другую сторону, отшатнулся.
Оказался он на пустынном дворе, в дальнем конце которого темнели брёвна той самой рубленой избы, где скрывался уголовник. Стена избы была тыльной, забор, через который он перемахнул, полукругом отгораживал пространство, примыкал к избе с одной стороны, с другой всё было завалено поленницами суковатых дров. Задрав вверх худосочную жердь, маячил журавль с перекосившимся срубом колодца. Отдышавшись и успокоившись, Ковшов высмотрел единственное махонькое оконце, крест-накрест заколоченное досками, приметил и дверь без крыльца в пожухлой траве.
Данила упал в кусты, сердце стучало, будто готовое выпрыгнуть. Из дома не доносилось ни звука. «Где же мальчишка? – мелькнула мысль. – Не успел же он забраться в дом к этому проклятому Топору? Да и что ему там делать? К тому же высокого забора мальцу не одолеть… Впрочем, от проныры всего можно ожидать, способен пролезть в любую дыру внизу, которую не заметить…»
С противоположной стороны избы донёсся ружейный выстрел, прервавший размышления. В ответ полоснули автоматной очередью. Медлить и пережидать нельзя. Другой возможности – пока уголовник отвлечён работниками милиции – может и не появиться. Данила скользнул к поленницам, выхватил дровяной колун, оставленный беспечным дровосеком и, подобравшись к двери, попытался её отжать. Но та, крепко закрытая изнутри, не поддавалась, как он ни упорствовал. Данила прыгнул к низкому окну, размахнулся колуном, и обе доски отлетели сразу, но внутри оказался ещё какой-то щит. Ковшов рубанул его наотмашь, прижал топор к голове и, сгруппировавшись, бросился вперёд в окно на обломки. Едва приземлившись, не переводя дыхания, он оттолкнулся ногами от стены и, угодив в угол комнаты, замер. Густые потёмки не давали возможности оглядеться. Вдруг яркий луч света ударил в лицо и ослепил.
– Лежать! Не двигаться! – прозвучал хриплый окрик. – Брось колун!
В лоб упёрлось двуствольное дуло ружья, больно сдирая кожу. От жестокого удара прикладом Данила врезался лицом в пол, разбивая нос и губы.
– Руки, ноги в стороны, легавый!..
Новый удар потряс тело, и Данила на миг потерял сознание, колун выпал из рук, уголовник движением ноги отбросил его в сторону.
– Не шевелись! Убью!
Он нагнулся, пробежал рукой по его карманам, нащупал и выхватил зажигалку. Слышно стало, как передёрнул затвор, щёлкнул курком. Раздался разочарованный возглас, но игрушка позабавила его и, восхищаясь, Топор щёлкнул второй раз, любуясь огоньком.
В следующую секунду луч фонарика заплясал по голове Ковшова:
– Ну-ка, покажись! Кто к нам пожаловал?
Данила с трудом перевернулся на спину. Луч света побегал по его лицу, туловищу, ногам, вернулся вверх.
– Ты из каких будешь, мильтон? Не из здешних?
Данила не мог говорить, лишь выплюнул сгусток крови изо рта. Уголовник ещё раз тщательно обшарил его карманы.
– Вот те на! – выхватил удостоверение из нагрудного кармана пиджака, раскрыл красную книжицу с государственным гербом. – Никак городской! Как сюда попал, служивый? Ков-шов. Да-ни-ла Пав-ло-вич, – нараспев прочитал он, подсвечивая себе фонариком.
Данила лихорадочно просчитывал ситуацию, приходя в себя.
– Тебе что память отшибло? На-ка, повяжись! – Топор расстегнул брючный ремень на лежащем, рывком выдернул его, и Данила не удержался от стона. – Вяжи себе ноги! Затягивай крепче!
Когда Ковшов справился, последовала новая команда:
– Теперь давай за мной. По-пластунски, как учили.
Данила на руках пополз за уголовником, который устремился к передним окнам избы. Ветер гулял в этой части помещения, скрипели осколки стёкол.
– Прозевался я с тобой, – уголовник зорко уставился на улицу. – Что там ещё мильтоны затеяли? Не слыхать.
Нападавшие затихли, готовясь к новой атаке.
Удовлетворенный обзором, Топор неуловимым движением перекинул ружьё из одной руки в другую, достал невесть откуда взявшуюся початую бутылку водки и, сделав глоток из горлышка, уставился на пленника.
Данила попытался приподняться и сесть, но с первого раза не получилось. Кружилась голова, боль мешала любым попыткам шевельнуться, кровь заливала глаза.
– Ну, служивый, побякаем, пока снова базлан не начался. Ты где волыну раздобыл? Если меня брать собрался, то прогадал, – уголовник сплюнул, заматерился. – Я не баклан. Мне сейчас заземлить любого, как два пальца об асфальт. За так в руки не дамся. С автоматами меня обложили, так я вас из ружья пощёлкаю, пока доберётесь.
Данила старался не двигаться. Тупая боль саднила затылок. Да и что ответить? Мысли, как булыжники, ворочались в голове, лихорадило одно – где выход из ситуации, как освободиться? Зачем он помчался за мальчишкой, которого так и не догнал? Что общего у ребёнка с преступником, чтобы заставило лезть под пули? Голуби в небе? Бред! Данила заскрежетал зубами от досады. А он сам?.. Совершенно безоружным бросился на матёрого безумца! Теперь вот упирайся разбитой мордой в вонючий угол, глотай сопли. Этот парень не промах, ему грохнуть человека ничего не стоит. Загнанный зверь! Такому пропадать под музыку одно веселье…
«Эх, друг Аркадий, – тосковала, угнетала мысль, – как ты далеко! И ни о чём не догадываешься… По-твоему я ещё за шпанёнком гоняюсь… А милая Очаровашка… умирает от неведения и страха…»
Воспоминания о жене перехватили дыхание. Отгоняя тоску, Данила дёрнулся головой и, ударившись затылком, чуть было не потерял сознание от боли. «Самовлюблённый идиот! – ругал он себя. – Вляпался в историю… голыми руками думал взять матёрого преступника!..»
Двухметровый детина не покидал наблюдательного пункта у окон. Чем больше Данила изучал его, всматриваясь и анализируя, тем меньше тот напоминал ему загнанного в тупик пьяного психопата. Наоборот, чувствовалась стратегия охотника, знающего повадки выслеживаемого зверя. Укрывшись за косяком окна, несмотря на спустившиеся уже довольно густые сумерки, тот держал под контролем всё затаившееся на площади перед избой, чутко улавливая каждое движение и малейший шорох. Постоянно прикладываясь к бутылке и закусывая лишь сигаретой, огонёк которой аккуратно прятал в рукав куртки, пьяным не выглядел. Поджарый, по-кошачьи лёгкий, он скорее прыгал, а не ходил, глаза поспевали следить и за пленником, и за улицей.
В первой схватке Данила проиграл вчистую. Да и можно ли назвать боем то, что произошло? Противник подловил его, как слепого котёнка. Данила скрипнул зубами – Аркадию рассказать, на смех подымет. Но западня сработала, и он оказался в капкане. Практически, двигаться он не мог, а без ног ничего не сделать. Но оставались свободными руки, сознание постепенно возвращалось вместе с надеждой предпринять новую попытку. Следует использовать все средства. И прежде всего заговорить самому. Попытаться установить какой-то контакт. Пожалуй, то, что он не местный, на пользу. Тех Топор ненавидит, не скрывая. Заговорить? Это выигрыш времени и верный путь к спасению. Но о чём? Убеждать затравленного уголовника в истинах, которые тот давно похоронил, существуя по совершенно другим правилам? Взывать к разуму? Пустое занятие. Уж очень злобно бандит настроен. Однако молчать и бездействовать нельзя. Данила дёрнулся головой и вскрикнул от новой боли.
– Лытками не очень, – упёрся стволом ему в ногу уголовник. – Мне терять нечего. Мне не жить и тебя возьму. Вдвоём веселей. Не боись. Говорят, страшно только сначала.
Он сплюнул окурок, раздавил сапогом, завертел зажигалку, любуясь:
– Небось из-за бугра? Нашим не придумать. И на зоне такую не сработать. Слушай, молчун, кодла там большая собралась?
– Начальник милиции… – буркнул Данила.
– Карим?
– И прокурор района подъехал.
– Бобёр! Он за какие коврижки?
– С Бобровым я и приехал.
– Как же Бобёр сунул тебя ко мне? Мели, Емеля.
– Бобров не знает, что я здесь, – сплёвывая кровь, с трудом выговорил Данила. – Я вообще в районе первый день. Только назначили.
– Заливаешь.
– Чего мне заливать?
– Чтобы Бобёр и ничего не знал! – обескуражился детина. – Ты мне колокола не лей. Не люблю. Когда-то по наивности я ему исповедался, только всё зря. И Карим, значит, прикатил?..
– Милиции много. Изба оцеплена. Народ шумит.
– Этот хорошо, что народ. На народе смерть красна. Что говорят?
– Знают тебя.
– А как же! – уголовник обрадовался, это было единственное, что его взволновало. – Меня бы им забыть! Что трезвонят?
– Разное. Бабы плачут.
– Душу не рви.
– Что видел, то и говорю, – нащупал слабину Данила. – Ребятни много.
– Не рви душу! – заорал тот истерично. – Спёклась она на зоне.
Уголовник судорожно закурил новую сигарету, этого у него было в избытке: сигарет, водки, мата.
– Я на первой ходке у Бобра размяк, – он ударил прикладом ружья в пол, будто заметил что-то гадкое. – А ему не до меня. Что ему вислогубый щенок? Ему сознанка моя нужна. Он в душе моей копался. До заветного добрался. Знал, чем зацепить. Ёлкой да этими… голубями. Не поверил мне до конца. Да и кто в такое поверит, что Хан, сам хозяин района, пацана подставил? И Ёлку, дочку свою родную, Хан обманул. Обещал ей, что меня подержат для острастки и выпустят. Только из Белого лебедя пути на волю нет…
Он помолчал.
– Она потом весточку с моим отцом переслала. Всё отписала, как он её обтяпал, каялась, прощения просила… Поздно было. Ничего не повернуть…
Хмыкнув и сплюнув, он пнул ногой пустую бутылку, та с грохотом влепилась в стену и долго каталась по тёмным углам пустого помещения в мёртвой напряжённой тишине.
– Я, ванёк-ваньком, из Белого лебедя до Бобра дописаться хотел. Ждал, что вызовет меня, пересмотр дела устроит… Ни ответа, ни привета. Карим моих бумажных голубей перехватывал, почитывал, да от смеха давился… Ну, ничего, этот смех у него в горле застынет. Я гастроль эту не просто так задумал, менты долго помнить будут… Братва научила уму-разуму. За тот пятерик, которым меня митрополит[2] окрестил, им всем икнётся.
Топор отставил ружьё к стене, достал из темноты бутылку, выхватил из голенища сапога хищного вида ножище и рубанул им горлышко. Жалко звякнув, оно срезалось ровным краем. Запрокинув голову, он жадно влил в себя чуть не половину. Обтёр губы, отвернулся к окну.
– И что потом? – подтолкнул его Данила.
– Потом… А что потом?.. – он затянулся сигаретой, помолчав, горько покачал головой. – На зоне жизнь иная. Свои законы, свои правила. Но я жучком не был, жлобом не слыл, животных сам ненавидел. Спроси про Топора, всяк скажет – жил порожняком[3].
Он вскинул горящие глаза на Данилу, ожёг его взглядом, но потух, отвернулся.
– Отец не забывал, навещал, когда позволяли. Он записку от Ёлки и притаранил. Она на воле сама до всего дозналась, прописала, что петлю на шею мне Хан с Каримом накинули. Да и я уже до всего сам дошёл. Кумекал.
– Что за Хан?
– Отец её.
– Что же? Не смогла она его убедить?
– Какой там? Железный человек! Она брата просила за меня. Но тот такой же, весь в Хана, будто по одной колодке отлитый. И отцу, как идолу, во всём верит. Это Ёлка у них одна никудышная.
– А мать?
– А мать ничего не решает. Не знаю вообще говорит ли когда. Слова от неё не слыхал.
– Что же? Других возможностей никаких? В область бы обратился.
– Смешной ты парень! – Топор расплылся в пьяной ухмылке, сплюнул презрительно. – Хан большой человек. Всем районом командует. Первый секретарь здешнего райкома. А раньше, ещё по молодости, он в энкавэдэ был, тоже здесь. Узнаешь ещё, ты же небось партийный. Карим полностью под ним. Хану моргнуть – и Карим на цырлах, а с ним и вся милиция.
– А Бобров?
– А что Бобров? Ему об этом не докладывают. Хотя… Бобёр мужик умный, может, и догадался. Только что ему одному?.. Мы с Ёлкой со школы вместе всегда держались. Потом дружить стали. Хан всерьёз не принимал до поры. А тут пригласила она одноклассников на день рождения. Нас после экзаменов как раз распустили. А я у Хана уже в гараж пристроился, отец упросил автослесарем. На день рождения опоздал, а явился, – они за столом. Я петухом, с цветами и серёжки ей принёс на последние гроши. Галстук, помню, отец затянул на шее, а я их никогда не носил, ну и в дверях сорвал, в карман сунул. Одним словом, как с пожара. Ёлка потом смеялась, что у меня и нос как следует не отмыт был…
Топорков щёлкнул себя по носу, кинул взгляд в окно, поморщился:
– С порога к ней с цветами, а Хан между нами встрял. Посмотрел на меня, издеваясь, за нос схватил, а другой рукой галстук из кармана вытащил и мне к глазам, что, мол, за клоун? Мы таких не ждём, пошёл назад умываться!.. В шею меня и назад к дверям… Топором меня кликать начали класса с третьего, я в обиду себя не давал. Не сдержался, легонько его толкнул… Он упал, ударился, крик поднял, Ёлка между нами влезла… Я серёжки-то успел ей подарить. Она уже в них была. А потом одна из них у меня оказалась. Как? Не пойму до сих пор. Только в торбе[4] уже я её под майкой ущупал… кололась она, жуть…
Топорков полез под рубаху и снял с шеи мерцающее белым серебром одинокое сердечко на самодельной цепочке; хрупкое, оно выскользнуло из его корявых пальцев, но удержалось, беспомощно обвиснув в огромной лапе.
– Тогда, при обыске, за щекой спрятал, так при мне с тех пор. Вот за это сердечко в разбойники и угодил – Карим статью пришил. До последнего надеялся второй раз с Бобром встретиться, думал, на суде его увижу, придёт выступать… Бабу вместо себя прислал. А та всё торопилась. Заикнуться не дала…
– Сколько отсидел?
– Сколько, спрашиваешь? Там год за два, кажется, – он замолчал. – Чего вспоминать… Хлебнул.
– И всё-таки не поздно всё пересмотреть. Перепроверить. Есть закон по вновь открывшимся обстоятельствам.
– Откуда вновь? Это же всё известно было!
– Я тебе говорю. В уголовном праве…
– Нет. Теперь они меня к стенке. За стрельбу… да не дай бог, попал в кого…
– За побег, конечно, добавят… Но расскажешь, как было. Проверку проведут, дополнительное следствие. Заниматься будет уже не милиция, а прокуратура.
– Хрен редьки не слаще! Пойдёт Бобёр против Карима?
– Девушку твою допросят, – не слушал Данила. – Если всё подтвердится, ты не виноват. Тот скандал на празднике потянет лишь на мелкое хулиганство. А это административный проступок, ты за него уже отбыл сполна. Тебя должны оправдать, так как…
– Ты мне молитву[5] не читай, – перебил Топорков, поморщился и усмехнулся. – На зоне все эти сказки слышали. Только в блатных песенках приговоры незаконными бывают, а прокурора слеза давит, – и он, сощурившись, с издёвкой пропел:
Прокурор на счастье и любовь
Поднял окровавленные руки…
– Я на первых порах тоже верил, потом горько платить пришлось. Когда узнал от отца, что письма мои не доходят, что их Карим почитывает, да отписки мне шлёт, так чего с дуру не творил. И на скрипке играл, на зубариках, галстук с тоски накидывал[6]. Судьба только и уберегла. Так что политбесед со мной не проводи…
Он вдруг внимательней вгляделся в Данилу, будто прицениваясь и языком цокнул:
– А ты гусь… Ишь, заговорил!.. Оправдают!.. Да когда такое было? Это же выходит, я, уголовник, прав, а начальник милиции и прокурор виноваты? Лихо ты мне лапшу навешал!..
– Не веришь?
– Брехать здоров.
– Решай сам.
– Ладно. Не боись. Ты мне не нужен, – Топорков безвольно покачал головой и глотнул водки. – Это я поначалу так, для пущей строгости на тебя кобеля спустил. Хотя… Я ж тебя не звал? Сам припёрся. Зачем?
Данила пожал плечами.
– Чего молчишь?
– Мальчишка тут…
– Какой мальчишка?.. Откуда?.. Признайся уж, не по зубам я тебе оказался. Вот и терпи. Но твоей крови мне не надо. Не лиходей. Я смотрю, мы годки с тобой по возрасту? Тебе сколько?
– Двадцать три.
– Мне меньше. Только с учётом зоны кажется все пятьдесят. У тебя жизнь удалась, а моя кончается. Сам залез. Судьба…
Топорков на глазах пьянел. Он уже не так активно вертел головой на улицу и обратно, не помахивал руками, демонстрируя умелое владение оружием; плотно опершись о косяк, он давно не менял позы и заметно опускался вниз на подгибающихся коленях. Данила подметил, что тот порою утрачивал нить разговора, речь его неожиданно прерывалась не там, где было бы нужно, затем он долго собирался с новыми мыслями.
«Может, заснёт?» – мелькнула лукавой надеждой мысль, но, видимо, она же тревогой аукнулась в голове и Топоркова. Тот вздрогнул, словно очнулся, странно огляделся вокруг, упёрся в Ковшова немигающими глазами, будто впервые его видя. Сообразив, одним движением опрокинул в себя остаток из бутылки, отбросил её в угол. Крякнул, поёживаясь. Водка, похоже, на некоторое время отрезвляла его, будоражила тухнувшее сознание. Он заговорил, речь его опять обрела былую твёрдость, глаза загорелись:
– Слушай, брат, тебя кто успел повидать здесь, кроме Бобра и Карима?
– Я ж говорю, только приехал. Не знают, и не видел никто.
– С кем приехал?
– Друг привёз. С женой.
– Женат, значит?
– Ну.
– Это Бог мне тебя послал! – Топорков хлопнул себя ручищей по бедру. – Другого выхода нет. Я тебя отпущу.
– Что?!
– Отпущу. Сейчас. Что моргалки вылупил? Обрадовался? А… жить хочется? Мне да не знать. Там, на зоне, знаешь…
Данила никак не ожидал такого поворота и, теряясь в догадках, ждал, какую же плату ему придётся платить за обещанное. На малую цену он не надеялся.
– Отпущу, – кивал головой Топорков, будто убеждал и себя. – Только одно условие…
«Вот оно, – ёкнуло сердце Данилы, – что же он надумал?»
– Исполнишь?
– Какое?
– Дай клятву.
– Чего?
– Я ещё пацаном слышал: медики клятву дают не вредить больному. Даже если он совсем пропащий, хоть убийца, так?
– Ну… клятва Гиппократа…
– Я такой же пропащий… Мне здесь конец!
– Зря ты так.
– У вас, юристов, тоже клятва есть… Ну как там?.. Ты только что говорил?.. По правде?.. По совести поступать?..
Данила молчал, не зная, что ответить, совершенно не улавливая мысли путавшегося, истерично кричащего Топоркова:
– Ты пойми, брат, мне живым из этой избы не выйти. Меня Карим отсюда не выпустит. Не для этого он автоматчиков пригнал.
– Да с чего ты взял?
– Молчи! Раз так вышло, что здесь мне помирать придётся, – он тоскливо оглядел чёрные стены, – дай клятву, что выполнишь мою последнюю волю.
– Послушай…
– Не боись, она в законе.
– Что делать-то?
– Я скажу. Ты клятву сдержи.
– Василий…
– Откуда знаешь моё имя?
– Когда ехали сюда, Бобров о тебе рассказывал.
– Не забыл, значит, меня Бобёр… Гложет червь его душу. Чует – не всё гладко тогда смастерил Карим. Ну что же, спасибо и на этом. Спокойнее будет умирать.
– Послушай меня, Василий…
– Нет. Карим своё дело исполнит. Никакой Бобров не спасёт. Тогда не смог, а теперь тем более.
– Василий…
– Всё на этом! Ни слова! Решено. Ты вот что… Клянись женой!
– Женой?
– Дети есть?
– Нет ещё…
– Будут. Клянись, чтобы детей вам увидать! Если исполнишь всё, как попрошу!
– Исполню… только ты прежде…
– Ну вот, – выдохнул и будто успокоился Топорков. – Теперь, когда поклялся, мы с тобой повязаны.
Данила вздрогнул, не понимая.
– Не ершись. Дело моё правое. Я не из тех, чтобы подставлять.
Он взмахнул ножом и, поддев ремень, разрезал его, освободив ноги Ковшову:
– Приди в себя. Может, водяры примешь?
Данила отмахнулся, с трудом сдерживая боль, принялся разминать ноги и одеревеневшее тело.
– А я приму. Мне надо.
У него опять оказалась в руках бутылка, которую ждала та же участь, что и предыдущую – звон битого горлышка, бульканье спиртного.
– Куда столько! – попробовал возразить Данила.
– На воле она сладка, – горько пошутил Топорков. – Тебе не понять. Я лишь здесь пригрелся после колонии, соседку, Фёклу за водярой послал. Ящик заказал. Бабка, хоть и здорова, кобыла, а еле допёрла, зато мне вдоволь.
Он присвистнул, свысока глянул на Ковшова:
– Зря отказываешься. Все напасти снимает.
– Я уж как-нибудь…
– Не понять вам нас. Я ж эту гастроль не просто так затеял. Думаешь, с дури? Нет… Батя мне на последней свиданке о таком покаялся, что я стерпеть не смог! Вот и сорвался. О Хане мне рассказал, об их старой дружбе, чего раньше умалчивал, хотя покойница мать намекала…
Топорков искоса примерился взглядом к Ковшову, но тот не проявлял особого интереса, занятый собой.
– Ты послушай, это моей просьбы касается, – напомнил Топорков. – История давняя, но вылезла вилами только теперь. И если заденет кого, несдобровать.
Данила подтянул ноги, уселся, опершись спиной к стене, так было удобнее и обороняться, если что, и быстрее окрепнуть.
– Ещё с Гражданской войны они, оказывается, вместе были, батя и Хан. В разных ролях, конечно, но бок о бок. Мой хоть и фельдшер, а на деревне за доктора слыл, а Хан спецотрядом красных командовал. Летучие отряды были, усмиряли, коль нужда имелась.
Данила поднял глаза.
– Батя всю жизнь скрывал, а в тот раз разговорился, словно прорвало. Теперь-то я понял почему, а тогда глаза таращил не хуже тебя. Этот Хан, оказывается, такое творил, поверить страшно! Самосуд, на месте сам и приговоры объявлял и расстреливал. Не щадил непокорных за малейшие провинности. Сам и царь, и Бог!
Данила недоверчиво повёл плечами, покоробился.
– Батя в отряде за лекаря был, заодно и бумаги писал по своей грамотности, канцелярией у Хана ведал. Тот порядок требовал во всём, проверял приговоры и сам их подписывал.
Рассказчик приложился к бутылке, смачно сплюнул. За всё это время Ковшов ни разу не заметил, чтобы тот закусывал: курил да губы рукавом вытирал.
– А потом круче времена пошли. Хан возглавил энкавэдэ в районе. Вроде война кончилась, а врагов не уменьшилось. Батя калякал, что Хан их будто из-под земли выковыривал и чаще всего среди своих, на кого и не подумаешь. Батя сторониться его стал, попробовал в сельскую больницу перебраться, там спрятаться, почуял: нелюдские дела творятся, народ молчит, а косится уже, здороваться стали с опаской. Только от Хана так просто не утаиться, отыскал он батю, напомнил прошлое, чистым, мол, хочешь быть, а цель-то общая ещё не выполнена – враги революции вокруг! Только хитрее и коварнее стали, под начальство рядятся, чтобы вредить удобнее. А бате всё больше эта борьба травлю напоминать стала. Он в ноги Хану, мол, стар… отпусти. Ну, Хан его миловал: из больницы забрал, к себе ближе пристроил, опять на канцелярию посадил, архивом командовать назначил; молодым и вёртким он не доверял. Батя смирился, хоть и здесь порой по ночам его подымали. Теперь пришлось не только бумаги на расстрелянных составлять, но и помогать закапывать. Сдал батя. Сам ждал ночи, когда за ним придут. Запил, слёг в больницу да так, что безнадёжным признали, мать домой взяла помирать, но выходила. Выходить – выходила, да на беду. Передых невелик оказался. Как-то к вечеру забирает его Хан с отрядом в дальнее село, аж к морю. Там голодающие бунт подняли.
Данила напряг внимание, сменил позу, история начала его увлекать, да и рассказчик вроде как сам переменился: весь нахохлился, голос его окреп, звенел в тишине злыми, гневными нотками. Топорков даже наклонился к Ковшову, будто желал ему в глаза заглянуть, разглядеть, что в них делается.
– В том селе вперемежку народ собрался, всех помалу – казахи, калмыки, русские, а артель рыбацкую возглавляли наши, на бударках в море ходили. Одним словом, мужики – на лов в море, а из райцентра человек приехал, собрал всех, кто остался: баб, стариков да мальцов, – и начал выступать. Запретил рыбу на котёл брать и прочие строгости. А в селе жизнь на рыбе держалась, бабы хай подняли и тряхнули докладчика так, что тот еле ноги унёс. Хан и поехал усмирять крикливых. Те роптать, он приказал кнутами пороть, а тут ловцы с моря подоспели, в ход оглобли пошли. Катавасия такая завязалась, что за ружья схватились бойцы. Одним словом, всех мужиков положили, попали и бабы под горячую руку. От села пацанва одна осталась, да старики со старухами. А через день-два их на телеги погрузили и вывезли из района. Куда? След простыл. Был люд и сгинул. Но бумаги составили. Мой батя под диктовку их и писал. Именем революционного трибунала… поднявших голову на республику… банду вредителей, учинивших бунт… расстрелять…
– Читал, что ли? – с недоверием покосился Данила. – Уж больно складно у тебя.
– Читал! – зло отрезал Топорков, и видно было, как закраснелось его лицо. – Не веришь? Я и сам бы не поверил, если бы в руках ту бумагу не держал.
– Откуда?
– Потерпи! Придёт время! – взмахнул рукой Топорков, останавливая его. – Дай досказать. Батя опись составил захоронённых, Хан подписал приговор. Всё чин чином. В том списке только мужиков человек тридцать оказалось, а баб да стариков!..
Топорков опять приложился к бутылке, Данила поморщился, но не встревал.
– Батю после этого кондратий хватил, в больницу снова свалился, но отпустило. Умереть хотел, а смерть не приняла. Ну и Хан от него отстал. Батя в колхоз устроился, в море за рыбой ходил, там пропадал, а затем война началась с немцами. Его по здоровью не взяли, он к архивам вернулся в районный Совет, а Хан на фронт ушёл. Воевал. Живым вернулся. Работал в городе, потом домой – возглавил райком партии. Про батю совсем забыл или вида не подавал.