© Новое издательство, 2019
Ars poetica
Мой бедный мальчик, сядь к столу и слушай. Вот – просто баловство словами. Звуки – льются так легко, достаю их из «мешка», как фокусник ловит червонцы из воздуха; как ночью – мотыльков (Dziady – A, panie motylu). Ты – о важном, большом, а выйдет малое, я – о малом – а откроется большое. Ты о крас‹ивом› – выйдет некр‹асиво›. Я об уродце так, что – ах! [Как же это? Ну, уж не знаю. Надо много страдать – (во имя слова) (под знаком слова) – И еще… и еще… Надо жить не только здесь. Когда все станет словом… Главное во мне – не гражд‹анин›, не труж‹еник›, не любовник – никто. Главное – поэт.][1]
Читатель этой книжки наверняка заключит, что о стихотворении Ходасевича в ней сказано и слишком много, и слишком мало. С одной стороны, ему будет предложен набор имен, текстов и фактов, чье касательство к «Обезьяне», да и само знакомство с ними Ходасевича как минимум неочевидны; с другой стороны, на важнейший вопрос, заданный Дэвидом Бетеа: «Зачеркивает ли последняя строка урок обезьяны или, наоборот, этот урок дает единственный ключ к пониманию исторических событий?»[2] – прямого ответа он не обнаружит (здесь мы рассчитываем, впрочем, что наша позиция, пусть и не обозначенная expressis verbis, будет ясна из самого хода изложения).
Для пишущего эти строки существенно различие между комментарием и интерпретацией. В интерпретациях «Обезьяны» – одного из самых знаменитых стихотворений в русской литературе – недостатка определенно не ощущается: ее центральный эпизод толковали как обращение Ходасевича к своим польским корням и к корням еврейским, как рукопожатие с Пушкиным и с врагом рода человеческого, как аллегорию русско-сербского союза и как уход от послереволюционной действительности в первобытный рай зверей, как соблазн бестиальной жестокости и, наоборот, как индуистское утверждение братства всего живого. Эти и другие концепции будут, разумеется, обсуждаться ниже; однако главную свою задачу мы видели не в том, чтобы увеличить их число, а в по возможности подробном воссоздании реального и литературного контекста, в котором стихотворение Ходасевича существовало для его современников. Не проделав такой работы, интерпретатор рискует принять бытовую деталь за цитату, а общее место – за перекличку с конкретным предшественником («лисица видит ср., лисицу ср. пленил») и из-за недостаточного знакомства с традицией не заметить новаторства.
Главный и едва ли не единственный инструмент для реконструкции этого контекста сто лет спустя – подбор и взвешивание параллельных мест: «филолог всегда бывает доволен, когда находит параллелю», как любил повторять своим итальянским слушателям прославленный немецкий эллинист Эдуард Френкель[3]. Нет нужды говорить, что новые возможности для поиска и обработки материала, доступные нам теперь, не подменяя и не облегчая традиционного историко-филологического анализа, позволяют комментатору предлагать решения таких вопросов, которые прежде не могли быть и поставлены.
Первая и третья главы работы были ранее напечатаны в виде статей[4]; в нынешней версии они существенно расширены.
В книге не раз встречаются ссылки на наблюдения, которыми с нами щедро поделились М.В. Безродный, А.К. Гаврилов, Аминадав Дикман, Ю.Л. Минутина-Лобанова, Б.А. Рогинский, А.Л. Соболев; всем им – наша сердечная благодарность. В наведении разного рода справок и в присылке труднодоступных статей помогли А.Ю. Балакин, Эдуард Вайсбанд, А.А. Ветушко-Калевич, В.Б. Гефтер, Е.Л. Куранда, М.А. Левченко, М.В. Пироговская, Д.В. Сичинава, А.Б. Устинов, Г.М. Утгоф и Е.П. Чебучева, в прояснении вопросов цыганской этнографии – К.А. Кожанов, в переводах с иврита – М.Ю. Брук и Хава Броха Корзакова. Е.В. Казарцев любезно согласился прочитать в рукописи пятую главу, а П.Ф. Успенский – книгу целиком. За все наши ошибки и упущения никто из них не отвечает.
Наконец, нельзя не упомянуть две филологические компании, которым эта затянувшаяся работа обязана исходным толчком: лекторов и аудиторию «Дома читателя» – ежегодных уик-эндов медленного чтения в Санкт-Петербургской классической гимназии, – а также сообщество chodasevich, возникшее в «Живом журнале» в 2006 году. Сейчас, когда история русского Livejournal по всем приметам подошла к концу, атмосфера и уровень тогдашних обсуждений вспоминаются с особенными чувствами.
Была жара. Леса горели. Нудно
Тянулось время. На соседней даче
Кричал петух. Я вышел за калитку.
Там, прислонясь к забору, на скамейке
Дремал бродячий серб, худой и черный.
Серебряный тяжелый крест висел
На груди полуголой. Капли пота
По ней катились. Выше, на заборе,
Сидела обезьяна в красной юбке
И пыльные листы сирени
Жевала жадно. Кожаный ошейник,
Оттянутый назад тяжелой цепью,
Давил ей горло. Серб, меня заслышав,
Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я
Воды ему. Но чуть ее пригубив, –
Не холодна ли, – блюдце на скамейку
Поставил он, и тотчас обезьяна,
Макая пальцы в воду, ухватила
Двумя руками блюдце.
Она пила, на четвереньках стоя,
Локтями опираясь на скамью.
Досок почти касался подбородок,
Над теменем лысеющим спина
Высоко выгибалась. Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.
Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И – этот миг забуду ли когда? –
Мне черную, мозолистую руку,
Еще прохладную от влаги, протянула…
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа – ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину – до дна души моей.
Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось – хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.
И серб ушел, постукивая в бубен.
Присев ему на левое плечо,
Покачивалась мерно обезьяна,
Как на слоне индийский магараджа.
Огромное малиновое солнце,
Лишенное лучей,
В опаловом дыму висело. Изливался
Безгромный зной на чахлую пшеницу.
В тот день была объявлена война.
1919
Согласно составленному Ходасевичем списку стихов (Бахметевский архив Колумбийского университета, фонд М.М. Карповича), «Обезьяна» начата 7 июня 1918 года, окончена 20 февраля 1919 года (Собр. соч. I, 396). Черновой автограф ст. 1–15 и 52 (1): РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 24. Л. 26 об. – 27. Впервые напечатано (2): Рабочий мир. 1919. № 6 (апр.). С. 3. Об истории этой публикации рассказывают мемуары П.Н. Зайцева, возглавлявшего литературный отдел журнала:
По делам «Сирены» уже в 1919 году я снесся с поэтом Вл. Ходасевичем, который работал тогда в Наркомпросе у Луначарского, и предложил дать что-нибудь для нового журнала[5]. Ходасевич дал свое стихотворение «Обезьяна», в котором звучало осуждение первой империалистической войны. Перед отправкой стихотворения в Воронеж я показал его Волгину[6]. Волгину очень понравилась социальная тема стихотворения, и он мертвой хваткой вцепился в него: «Не отдадим его в „Сирену“, давайте печатать в „Рабочем мире“!» И в апрельском шестом номере стихотворение было напечатано. Ходасевич не возражал ‹…›[7]
При жизни автора стихотворение публиковалось еще пять раз: (3) Ходасевич Вл. Путем зерна: Третья книга стихов. М.: Творчество, 1920. С. 42–43; (4) То же / 2-е изд. Пг.: Мысль, 1922. С. 51–53; (5) Ежов И.С., Шамурин Е.И. Русская поэзия XX века: Антология русской лирики от символизма до наших дней / С ввод. ст. В. Полянского. М.: Новая Москва, 1925. С. 261 (перепечатка из [4])[8]; (6) Возрождение. 1927. № 716. 19 мая (в подборке «Белые стихи», вслед за стихотворениями «Эпизод», «Полдень», «Встреча»); (7) Ходасевич Вл. Собрание стихов. Париж: Возрождение, 1927. С. 49–51. Единственный известный нам прижизненный перевод, на итальянский язык, появился в 1932 году[9].
Текст воспроизводится по источнику (7). Разночтения черновика[10] и ранних публикаций немногочисленны:
Ст. 6 (1): Тяжелый крест серебряный висел
Ст. 8 (1–5): По ней катились. Рядом, на заборе,
Ст. 15 (1): Ему штаны (на этих словах черновик обрывается).
Ст. 15–16 (2): Воды ему. Но чуть ее пригубив, / Не холодна ли, блюдце на скамейку
Ст. 17 (2–6): Поставил он. И тотчас обезьяна,
Ст. 19 (2–3): Обоими руками блюдце. (4–5) Обеими руками блюдце.
После ст. 27 отбивка (2)[11].
Ст. 39–40 (6): Не заглянул так мудро и глубоко – / Воистину, до дна души моей.
В принадлежавшем Н.Н. Берберовой экземпляре «Собрания стихов» 1927 года (Библиотека Байнеке Йельского университета), в котором Ходасевич снабдил каждое стихотворение пометами, под текстом «Обезьяны» приписано (Собр. соч. I, 396):
20 февр‹аля›. Нач‹ато› 7 июня 1918. Все так и было, в 1914, в Томилине. Гершензон очень бранил эти стихи, особенно Дария.
Томилино – поселок по Московско-Казанской железной дороге, в 25 верстах от Москвы, где Ходасевич с мая 1914 года жил на даче с женой и пасынком, «пишучи о Пушкине (сел-таки), переводя проклятого Сенкевича и творя рецензии о стихах для „Рус‹ских› Вед‹омостей›“»[12].
«Обезьяна» входит в формально не выделенный цикл больших нерифмованных ямбических стихотворений 1918–1920 годов. В первую очередь это шесть вещей из сборника «Путем зерна» («Эпизод», «2-го ноября», Полдень», «Встреча», «Обезьяна», «Дом»), в составе которого они – за единственным исключением – расположены подряд[13]. Порукой тому, что сам Ходасевич воспринимал их как целое, служит и позднейшая републикация четырех из них под общим заголовком «Белые стихи» (6). К ним примыкает стихотворение «Музыка» (1920), открывшее следующий сборник Ходасевича «Тяжелая лира», а также ряд неоконченных набросков и планов-конспектов из рабочих тетрадей 1918–1922 годов (БП № 382, 392; Собр. соч. I, 286; РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 24. Л. 19[14]; Ед. хр. 25. Л. 22 об.[15], 24).
То же и в архиве нашей памяти. И в ней есть свои шкафы, ящики, коробки и коробочки. ‹…› Как в них найти те «бисеринки» эмоциональных воспоминаний, впервые мелькнувшие и навсегда исчезнувшие, как метеоры, на мгновение озаряющие и навсегда скрывающиеся? Когда они являются и вспыхивают в нас (как образ серба с обезьяной), будьте благодарны Аполлону, ниспославшему вам эти видения, но не мечтайте вернуть навсегда исчезнувшее чувство. Завтра вместо серба вам вспомнится что-то другое.
– К.С. Станиславский. Работа актера над собой
В конце двадцатых или начале тридцатых годов, читая третий том марксовского собрания сочинений Бунина, поэт Дмитрий Кедрин написал на полях против последних строф стихотворения «С обезьяной» (1907): «Ходасевич отсюда взял, но у него лучше»[16]. И действительно, редкая из работ, посвященных «Обезьяне», обходится без сопоставления с бунинскими стихами – а то и без утверждения, что второй из этих текстов «непосредственно инициирован»[17] первым.
Ай, тяжела турецкая шарманка!
Бредет худой, согнувшийся хорват
По дачам утром. В юбке обезьянка
Бежит за ним, смешно поднявши зад.
И детское и старческое что-то
В ее глазах печальных. Как цыган,
Сожжен хорват. Пыль, солнце, зной, забота.
Далеко от Одессы на Фонтан!
Ограды дач еще в живом узоре –
В тени акаций. Солнце из-за дач
Глядит в листву. В аллеях блещет море…
День будет долог, светел и горяч.
И будет сонно, сонно. Черепицы
Стеклом светиться будут. Промелькнет
Велосипед бесшумным махом птицы,
Да прогремит в немецкой фуре лед.
Ай, хорошо напиться! Есть копейка,
А вон киоск: большой стакан воды
Даст с томною улыбкою еврейка…
Но путь далек… Сады, сады, сады…
Зверок устал, – взор старичка-ребенка
Томит тоской. Хорват от жажды пьян.
Но пьет зверок: лиловая ладонка
Хватает жадно пенистый стакан.
Поднявши брови, тянет обезьяна,
А он жует засохший белый хлеб
И медленно отходит в тень платана…
Ты далеко, Загреб![18]
Соответствий много: Роберт Хьюз называет их «интригующими», Эммануэль Демадр – «поразительными», а по признанию В.Е. Пугача, «количество заимствованных или переиначенных деталей шокирует»[19]. Процитируем последний из предлагавшихся перечней, для краткости дополнив его еще одним очевидным пунктом: «Нельзя пройти мимо удивительного сюжетного сходства (многими, конечно, замеченного) с одним поэтическим текстом той же эпохи – „С обезьяной“ (1907) Ивана Бунина. ‹…› Балканец-музыкант с обезьяной (хорват у Бунина, серб у Ходасевича); зной; ‹место действия – дачи;› обезьянка, пьющая воду; особенный взгляд животного, на который обращают внимание оба поэта…»[20] Кажется невероятным, чтобы такая экзотически-прихотливая комбинация могла возникнуть в двух независимых случаях – если, конечно, не принимать высказанную однажды со всей серьезностью гипотезу, будто один и тот же обезьянщик за семь лет докочевал из Одессы до Подмосковья, «причем шарманка его за время странствий вполне могла прийти в негодность, почему и появился вместо нее в стихотворении Ходасевича бубен»[21].
С другой стороны, у нас есть два свидетельства, ставящих под вопрос связь бунинского стихотворения и «Обезьяны». Во-первых, Ходасевич пометил в берберовском экземпляре «Собрания стихов»: «Все так и было, в 1914, в Томилине»[22], а шестью годами ранее сказал то же своей случайной порховской собеседнице, будущему краеведу Галине Проскуряковой, которую разыскал и расспросил в конце восьмидесятых М.В. Безродный[23]. Впрочем, это «все так и было»[24] не раз служило филологам поводом, чтобы продемонстрировать лукавство писательских отсылок к реальности: кто не знает, что стихи делаются из стихов! «И хотя Ходасевич уверял, что описал все, как было на даче в Томилино в 1914 году, – резюмируют Г.Г. Амелин и В.Я. Мордерер, – мы знаем цену истинным приключениям, происходящим с поэтами на даче. Один в Томилино встречает Обезьяну, другой на Акуловой горе близ ст. Пушкино – Солнце. Сугубую литературность происходящего разоблачает бунинское стихотворение „С обезьяной“ ‹…›. Ходасевич лукавил, речь шла не о действительном событии, а о бунинском сюжете»[25]. И.Я. Померанцев, процитировав статью Ходасевича «О поэзии Бунина» (1929; СС II, 187) – «Не разделяя принципов бунинской поэзии (напрасно стал бы я притворяться, что их разделяю: мое притворство было бы тотчас и наиболее наглядно опровергнуто хотя бы моими собственными писаниями)…», – мягко уличает ее автора: «Отчего же опровергнуто? Обезьяны не спрячешь»[26].
Во-вторых, Омри Ронен, познакомившись в 1968 году в Нью-Йорке с Н.Н. Берберовой, спросил ее о стихотворении Бунина: «оказалось, ‹…› что ни она, ни (по всей вероятности) он» его не знали[27]. Это свидетельство, однако, при желании нетрудно отвести как wishful thinking: ко времени написания «Обезьяны» Ходасевич и Берберова еще не были знакомы[28].
Поскольку родство двух стихотворений кажется установленным (в виду дальнейшего отметим, однако, скепсис Ирины Антанасиевич[29] и М.В. Безродного[30], а также рассчитанно-осторожные формулировки А.К. Жолковского, А.А. Макушинского и тандема соавторов Л.А. Новиков – С.Ю. Преображенский[31]), интерпретаторы обсуждают различие деталей, охотно прибегая к словам вроде «заменил» или «превратил»: дело представляется так, будто Ходасевич написал свою «Обезьяну» поверх бунинской. Почему он сделал хорвата сербом? Потому что стихотворение завершается строкой «В тот день была объявлена война», а значит, «Сараево ‹…› начинает просвечивать сквозь дачную идиллическую кулису, Гаврила Принцип снова стреляет в несчастного эрцгерцога, несчастную эрцгерцогиню»[32] (другой ответ: потому что Ходасевич – католик[33]). Почему пририсовал бунинскому обезьянщику крест на груди? Потому что это «важный для русского „сербского текста“ символ»[34]. Почему дал ему бубен вместо шарманки? «Чтобы замаскировать очевидный плагиат»[35].
Между тем возражений остается немало. Обилие и разительный характер перекличек вроде бы должны указывать на такое положение вещей, когда Ходасевич не просто полусознательно использовал чужой мотив, но выстроил концептуальную параллель – побуждая своих читателей вспомнить о бунинском прообразе и разглядывать «Обезьяну» сквозь его призму. Но что это дает младшему стихотворению? Предлагавшиеся ответы на этот вопрос представляются, правду сказать, натянутыми: так, по Г.Г. Амелину и В.Я. Мордерер, за обеими обезьянами скрывается Пушкин, которого традиционалисты Бунин и Ходасевич демонстративным жестом возвращают на пароход современности (в этом случае точным конспектом стихотворения Ходасевича окажется незабвенное «Душа моя играет, душа моя поет, / Мне братеник Пушкин руку подает»)[36]. По В.Е. Пугачу, Ходасевич намеренно противопоставляет банально-описательной трактовке предшественника свою, экзистенциальную («Бунин не услышал, что хотела сообщить ему обезьяна. Пришлось ей дожидаться более понятливого Ходасевича»), а по О.Н. Владимирову, наоборот, «Ходасевича привлек провиденциализм Бунина, катастрофичность его мировоззрения». Искусственно выстраивается картина многолетнего «творческого спора» Ходасевича с Буниным-поэтом, кульминацией которого выступает «Обезьяна», а предшествующим свидетельством – шуточное стихотворение 1913 года «На даче» («…Отчего же, в самом деле, / Вянет никлая листва? / ‹…› Оттого, что бродит в парке / С книгой Бунина студент»)[37], не подходящее на роль ни полемического манифеста, ни даже полноценной пародии[38].
Кроме того, большинство комментаторов упускают из виду, что у Бунина есть еще одна обезьяна – и ведет ее уже не хорват с шарманкой, а, в точности как у Ходасевича, серб с бубном («Чаша жизни», 1913; в лапидарной рецензии на второе издание одноименного сборника Ходасевич особо выделил заглавный рассказ[39]):
Песчаная улица была не избалована зрелищами. Однажды, когда появился на ней серб с бубном и обезьяной, несметное количество народа высыпало за калитки. У серба было сизое рябое лицо, синеватые белки диких глаз, серебряная серьга в ухе, пестрый платочек на тонкой шее, рваное пальто с чужого плеча и женские башмаки на худых ногах, те ужасные башмаки, что даже в Стрелецке валяются на пустырях. Стуча в бубен, он тоскливо-страстно пел то, что поют все они спокон веку, – о родине. Он, думая о ней, далекой, знойной, рассказывал Стрелецку, что есть где-то серые каменистые горы,
Синее море, белый пароход…
А спутница его, обезьяна, была довольно велика и страшна: старик и вместе с тем младенец, зверь с человеческими печальными глазами, глубоко запавшими под вогнутым лобиком, под высоко поднятыми облезлыми бровями. Только до половины прикрывала ее шерсть, густая, остистая, похожая на енотовую накидку. А ниже все было голо, и потому носила обезьяна ситцевые в розовых полосках подштанники, из которых смешно торчали маленькие черные ножки и тугой голый хвост. Она, тоже думая что-то свое, чуждое Стрелецку, привычно скакала, подкидывала зад под песни, под удары в бубен, а сама все хватала с тротуара камешки, пристально, морщась, разглядывала их, быстро нюхала и отшвыривала прочь.
Впрочем, инерция движения из пункта Б. в пункт Х. оказывается настолько сильной, что исследователи, обращающие внимание на это место, все равно предпочитают говорить о двойном источнике Ходасевича, который для чего-то перемешал в своем тигле бунинские стихи с его же прозой[40]. К сходным выводам приводят и спорадические находки других балканцев с обезьянами в русской литературе: и О. Ронен, обнаруживший их в очерке Белого «Сфинкс», и М.В. Безродный, указавший на стихотворение того же Белого «Из окна» (цитаты см. ниже), склонны трактовать эти параллели как литературные[41]. Но нельзя ли найти им иное объяснение?
Если для А.Ф. Кони, вспоминающего о петербургских балаганах 1850–1860-х годов, уличные развлечения еще представлены «главным образом итальянцами-шарманщиками или савоярами с обезьянкой и маленьким органчиком»[42], то после турецкой войны (1877–1878) роль водителей обезьян по русским дворам и дачам переходит от уроженцев Апеннин и Альп, будь то настоящих или маскарадных, к угнетенным балканским единоверцам. Эту связь хорошо документирует рассказ И.С. Шмелева «Солдат Кузьма (Из детских воспоминаний приятеля)» (1915):
Турки… Они мне кажутся не людьми даже. Они все кого-то режут и жгут. Как разбойники. Их-то вот усмирять и идут наши солдаты. Скоро я хорошо узнаю, что делают эти ужасные турки. Как-то пришли к нам во двор два черномазых парня. Они были в веревочных туфлях, в синих широких штанах, завязанных у ступни, и в кофтах с большими железными пуговицами; волосы у них были черные и густые, как шапки, а глаза – с большими белками навыкате. Парни мычали, разевали рты и тыкали в них грязными пальцами. У них не было языков. Они были оттуда, где турки, и назывались болгарами. И потом все чаще и чаще стали заходить эти болгары, сербы и еще другие, с маленькими ребятками, выглядывавшими из каких-то мешков. Они плакали и протягивали руки. Приходили и с обезьянками. Было жалко и обезьянок, точно и их мучили турки[43].
Самые ранние из отыскавшихся свидетельств – в фельетонах Чехова «Письмо к ученому соседу» (1880: «Если бы мы происходили от обезьян, то нас теперь водили бы по городу Цыганы на показ и мы платили бы деньги за показ друг друга, танцуя по приказу Цыгана…») и «К характеристике народов» (1884–1885: «Греки ‹…› продают губки, золотых рыбок, сантуринское вино и греческое мыло, не имеющие же торговых прав водят обезьян или занимаются преподаванием древних языков»)[44]. Вскоре их число умножается; и если бунинский хорват, кажется, уникален (как можно предположить, это характерный для Бунина демонстративный реализм, отказ от ожидаемого штампа в пользу точного всматривания), то греки[45], румыны[46], а в первую очередь – болгары и сербы с обезьянами упоминаются современниками десятки раз[47]. Здесь нужно иметь в виду, что как минимум в ряде случаев речь, строго говоря, идет о цыганах из Южной и Восточной Европы: встречаются контексты, в которых слово сербиянин явно подразумевает цыгана[48], у одной из групп цыган-котляров бытует самоназвание сербияя, а у части цыган-урсаров, живущих на территории Болгарии, Румынии, Молдовы и стран бывшей Югославии – majmunari, т. е. обезьянщики[49].
Видно, что выбор той или иной народности, особенно в проходных упоминаниях, едва ли не случаен, и неизменна лишь ассоциация с Балканами[50]. Так, нередко перечисляются несколько возможных национальностей обезьянщика через запятую: «И голос болгара иль серба / Гортанный протяжно рыдает… / И слышится: „Шум на Марица…“ / Сбежались. А сверху девица / C деньгою бумажку бросает. / Утешены очень ребята / Прыжками цепной обезьянки…» (Белый, «Из окна», 1903)[51]; «Когда-то, много лет назад, в подмосковной дачной местности ходил не то перс, не то болгарин, не то черномазый орловец под болгарина, с несчастной, дрожащей обезьянкой в руках. Обезьянка кувыркалась и прыгала, а „перс“ подергивал ее за веревочку и гнусным голосом подпевал…»[52]; «Приходил цыган, иногда смуглый серб с обезьянкой, крутил ручку хриплой, как от простуды, шарманки…»[53]; «румыно-сербы с шарманкою» (П.А. Сиверцев, цит. выше в примеч. 29). Показателен пассаж из авантюрно-шпионского романа Н.Н. Брешко-Брешковского (1916), демонстрирующий шовинистические предрассудки героя: «Болгары, черногорцы, сербы и даже румыны и греки были в его представлении каким-то человеческим „винегретом“, грязным и диким, с той лишь разницей, что одни – гешефтмахеры и плуты, другие – играют на скрипках в белых фантастических костюмах, третьи – водят ученых обезьян, а четвертые – режут в своих горах албанцев и турок»[54].
Фатальный характер отождествления «человек с обезьяной = балканец» иллюстрирует газетная заметка времен шпиономании, охватившей русскую провинцию в первое лето войны с Японией:
На днях, как нам передавали, на станции Везенберг железнодорожный жандарм встретил бродячего шарманщика и его сотоварища с ручной обезьянкой, одетых в болгарские костюмы. Жандарму субъекты показались подозрительными, и он пригласил их в станционную контору, где те предъявили паспорта на имя болгарских подданных; тем не менее у них был произведен обыск, причем внутри шарманки найдены план местности и дорог между Нарвой и Везенбергом, разные инструменты для съемки планов, шагомер и т. п. Видя, что обман их обнаружен, мнимые болгары сознались, что они – переодетые японцы, причем шарманщик назвал себя полковником генерального штаба, а товарища – своим денщиком. Арестованные, как мы слышали, отправлены в Петербург[55].
Более того, в некоторых контекстах слова серб и болгарин, примененные к обезьянщику походя, без каких-либо описаний, выглядят уже прямо обозначением профессии, а не национальности (как татарин в смысле ‘старьевщик’; много ранее то же произошло с савояром). Таков, например, рассказ Тэффи «Точки зрения» (1934), где персонаж прогуливает по Парижу опостылевшую любовницу: «А ведь не зайди за ней в воскресенье, таких истерик наделает, что за неделю не расхлебаешь. ‹…› Ну вот и води ее, как серб обезьяну»; ср.: «как болгарина с обезьяной – пускают во двор ради обезьяны» (Аверченко, «Подходцев и двое других», 1917; ч. II, гл. 15)[56].
Репертуар бродячих обезьянок был по большей части каноничен и, как правило, ограничивался хрестоматийной триадой «баба с коромыслом – пьяный мужик – барыня» (то же представляли и ученые медведи)[57]: «Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришел болгарин с обезьянкой и с органчиком и привел за собой целую толпу зевак, помнишь? ‹…› Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом – как баба за водой ходит, потом – как пьяный мужик под забором валяется…»[58]; «С наступлением тепла появлялись на окраинах болгары с обезьянами. Они и летом были в полушубках и высоких бараньих шапках. Каждый носил маленькую шарманку, иногда только бубен, и тащил за собой чахлую обезьянку. Обезьянка под звуки шарманки или бубна давала представления. „А ну покажи, как баба воду носит“. На плечики обезьянки укладывалась палочка, та обхватывала ее лапками и ходила по кругу, как будто несла коромысло с ведрами. „А теперь покажи, как пьяный мужик валяется“. Обезьянка идет пошатываясь, потом валится набок и делает вид, что засыпает»[59]; контаминация: «И теперь еще у прохожих болгар обезьяна подражает пьяной бабе и ходит за водой. И никто не видит ужаса. ‹…› Довольно мы учили зверей быть людьми, так что и перестали разбирать, где звери, где люди. ‹…› А что если в этом приближении к нам зверя сказалось не пленение его нами, а тайное наше пленение им?»[60] Встречаются, впрочем, и патриотические интерпретации тех же нехитрых движений: «Покажи, как дамой важной / Можешь ты ходить, / Как ружьем солдат отважный / Будет турку бить…»[61]