bannerbannerbanner
Царь-девица

Всеволод Соловьев
Царь-девица

Полковники стрелецкие тоже не могли внушать к себе в подчиненных уважения; помышляя только о наживе, они заставляли своих стрельцов на себя работать. Долгое время стрельцы сносили терпеливо несправедливости начальства, но в последнее время в них стал пробуждаться с каждым годом все сильнее и сильнее новый дух: они делались смелее и самовольнее и, наконец, начали нередко подавать даже жалобы на полковников.

Подполковника Малыгина подчиненные ему стрельцы довольно жаловали – он всегда был с ними добр, не позволял себе никаких несправедливостей, но теперь он должен был видеть, на каких слабых основаниях держится власть его. Стоит ему приказать что-либо неугодное расходившимся стрельцам – и они, пожалуй, не задумаются даже перед насилием.

Благоразумие взяло верх над остальными соображениями, и Малыгин, видя свое бессилие, видя полную невозможность остановить грабеж и буйство, производимые стрельцами, только старался как можно скорее выбраться из Медведкова и пуститься обратно в Москву. Наконец, через несколько часов ему удалось собрать полк.

Между тем Люба, убежав от страшного зрелища пожара в избу Лукьяна и отдохнув там, простилась со своими хозяевами, сказав, что ей пора в дорогу и что она постарается примкнуть к стрельцам.

Действительно, она отыскала подполковника Малыгина, подошла к нему и поклонилась ему почти в ноги.

– Чего тебе? – спросил Николай Степанович, и в то же время взгляд его с изумлением остановился на лице ее.

«Что за мальчик такой! – подумал он. – Красота какая!»

Люба объяснила ему, что идет в Москву да вот попала в Медведково, в самую передрягу, так что целый день потеряла.

– Уж очень путь далек да труден, – говорила она, – так не будет ли твоей милости, господин полковник, не позволишь ли мне с вами доехать? Боюсь, измаюсь очень и ко времени в Москву не поспею.

Стрельцы понаехали с большими обозами, и, конечно, для Любы было место.

Малыгин согласился взять ее с собою. К тому же он сразу почувствовал что-то странное, какое-то необъяснимое влечение к этому красавцу мальчику. Да и Люба, со своей стороны, глядела на него такими умильными глазами, а, говоря с ним, краснела, как маков цвет.

Меньше чем через час стрелецкий обоз выезжал из Медведкова.

Люба поместилась на одном из возов, довольно смело переговаривалась с обращавшимися к ней стрельцами, но нельзя сказать, чтоб на душе у нее было легко и весело.

Совсем не такою вышла она из Суздаля. Впечатления этих трех дней ее странствия были неожиданны и тяжелы для нее. Теперь она начинала бояться многого, что прежде и в голову ей не входило.

Отвечая стрельцам на их вопросы и шуточки, она в то же время тихомолком и пугливо озиралась во все стороны и искала глазами Малыгина, инстинктивно чуя в нем своего защитника.

Однако ничего особенно неприятного с ней не случилось; стрельцы скоро ее оставили в покое.

Когда смерклось, стали поговаривать о ночлеге и решили остановиться переночевать в одном селении, до которого оставалось не более десятка верст.

Малыгин с радостью бы постарался избегнуть этой ночевки, предвидя новые бесчинства стрельцов, но делать было нечего – царское войско исполнило свою обязанность, усмирило раскольщиков в Медведкове и теперь имело право требовать себе льготы.

Малыгин ограничился тем, что красноречиво стал внушать сотским и пятидесятникам о необходимости вести себя смирно, как подобает царскому войску.

– Да уж ладно, ладно, – отвечали ему, – не бойся, батько, – ничего худого не будет!

Большинство стрельцов уже успело окончательно вытрезвиться дорогой, и все они находились теперь в мирном и спокойном настроении.

Прибывши в назначенное для ночлега селение, стрельцы довольно тихо разошлись по избам. Хозяева не без страха, но беспрекословно начали отводить им помещение.

– А ты, парень, где же ночевать будешь? Пойдем-ка со мною! – раздался во тьме над Любой уже знакомый ей голос, от которого она невольно вздрогнула.

Она молча последовала за Малыгиным.

Подполковнику отвели чистую клеть в самой просторной избе.

Он велел поярче засветить лучину и подать чего-нибудь съестного.

– Придвинься и ты, – сказал он Любе, тихо сидевшей в уголку на лавке, – чай, проголодался!

Люба подошла.

– Да что это у тебя голова-то обвязана? – спросил Малыгин, опять невольно засматриваясь на лицо неведомого мальчика.

Люба начала робким голосом повторять свою историю об отмороженных ушах и головной боли, но теперь почему-то, всегда так смело и ловко выходившая из всяких напастей, она чувствовала в себе необычайное смущение. Она видела, что этот красавец воин глядит на нее не отрываясь и что в его добрых и светлых глазах теперь видна какая-то недоверчивость, какое-то подозрение.

И она невольно терялась под его пытливым взором, и опускала свои длинные ресницы, и краснела, и заминалась в разговоре.

– Нет, ты, мальчишка, что-то путаешь! – наконец, качая головою, заметил Малыгин. – Тут что-то неладно – уж не из беглых ли ты, а, пожалуй, и еще того хуже? Лучше говори все прямо, повинись…

– Да, право же, я не лгу, все так и есть, как сказываю, – прошептала Люба дрожащим голосом и чувствуя, что совершенно теряется, что все пропало, что вот-вот сейчас она зарыдает.

«Признаться ему, – думала она. – Но, боже, разве это возможно? Что с ней будет, если она признается? Да, он кажется добрым, хорошим; таким показался ей и с первой минуты – но нет, все же невозможно признаться – этим признанием она себя погубит».

А он продолжал глядеть на нее пытливо, и качать головою, и усмехаться, а то вдруг сморщит брови, строго так поведет глазами, пугает…

В клети тихо; они одни. Только трещит и вспыхивает неровно мерцающим светом лучина.

– Это вот и голова-то у тебя подвязана, – опять заговорил Малыгин, – уж полно – нет ли на ней знаков каких?

Он сказал слова эти просто шутки ради, но Люба так вздрогнула и так испуганно взглянула на него, что он замолчал и сразу понял, что, очевидно, напал на что-то. Недаром этот хорошенький мальчик произвел на него какое-то странное впечатление и во всю дорогу от Медведкова не выходил из головы его. Есть что-то непонятное в мальчике… А вот теперь как испугался!

– Сними-ка повязку, – сказал Малыгин, – хоть и отмороженные уши, да авось не отвалятся.

Люба слабо вскрикнула и инстинктивно схватилась за голову.

«Что ж у него на голове такое?» – подумал Малыгин, и, прежде чем Люба опомнилась, он твердой, сильной рукою отстранил ее дрожащие и похолодевшие руки, сдернул повязку, пристально вгляделся, отступил от нее на шаг и несколько мгновений простоял перед ней неподвижно, с широко раскрытыми глазами, будучи не в силах прийти в себя от изумления.

Наконец рука его снова протянулась к голове Любы. Еще одно мгновение – и он высвободил из-под кафтана длинную девическую косу.

Люба упала головой на стол и судорожно зарыдала.

Долго еще стоял стрелецкий подполковник перед чудным мальчиком, превратившимся в красивую девушку, и не знал, что ему теперь делать.

– Да перестань же, перестань, чего плакать! – наконец выговорил он, силясь приподнять ее голову.

Но она не унималась.

– Не губи меня – я никому зла не сделала, – расслышал он тихий ее шепот.

– Да бог с тобой, красная девица, – не знаю, как величать тебя, – никакого зла я тебе не желаю. За что мне губить тебя? Только чудно все это больно, в себя прийти не могу, очам своим не верю. Откуда ты взялась, красавица? Поведай мне, как это мальчиком на московской дороге очутилась? Какого рода – племени? Отродясь я таких дел не слыхивал!

Люба мало-помалу приподняла свою голову и взглянула на него заплаканными глазами.

Ничего дурного не прочла она на красивом лице его – одно смущение.

– Не погубишь? Не выдашь? – проговорила она.

– Вот те Христос – не выдам!

И она поверила.

Спешно спрятала Люба опять за кафтан свою косу, спешно закутала голову платком и начала рассказывать Малыгину. Уже не таясь от него и не скрываясь, рассказала всю свою подноготную, а он слушал, едва приходя в себя от изумления, дивясь на неслыханную, непонятную смелость этой девушки, но ни на минуту не заподозрил теперь ее искренности.

Он был молод и сразу оказался под обаянием красоты ее, и даже в голову ему не пришло винить Любу за ее поступок, столь несвойственный ее полу. Он только жалел ее, слушая рассказ о несправедливостях и обидах, которым она подвергалась в перхуловском доме.

Но вот Люба замолчала, говорить ей больше нечего.

– Чудная ты, красавица, – проговорил Малыгин, – и как это ты такая родилась? Видно, и впрямь перст Божий указал тебе путь твой, видно, так и нужно было, чтоб сошлись мы с тобою на большой дороге. Не встреться ты с нами – как бы еще добралась до Москвы, да и там куда бы девалась? Смела ты, правда, смелее иного молодца, да про всякую смелость-то ведь и беда ходит неминучая. А и то сказать, попадись ты не мне, а кому другому, то вволю наплакалась бы. Но, Христом Богом клянусь тебе, я тебя не выдам, стану беречь, как сестру родную, и доставлю тебя к твоей Царь-девице.

– А ты знаешь ее, царевну? Видал? – дрожа всем телом и сверкая глазами, спросила Люба.

– Видал, знаю.

– Что ж она? Какая?

– Да вот такая же, как ты, – ответил он, улыбаясь. – И красотою и смелостью вы с ней поспорите. Вся Москва дивится на царевну Софью: много хвалят ее, а корят еще больше, потому – живет она по-своему, не стыдится того, что других девушек в краску вводит. Недаром ты, сударыня Любушка, ее, царевну, во сне видывала – свое к своему поневоле влечется. Так вот что я скажу тебе, порадую: есть у меня прямой к царевне доступ – постельница ее мне знакома, а та постельница близкий к ней человек. Через нее и ты доберешься до царевны, а пока будь уж мальчиком, в целости на Москву тебя доставим.

– Как мне и благодарить тебя – не знаю, государь ты мой, Николай Степанович! – с чувством выговорила Люба, вставая с лавки и земно кланяясь подполковнику. – Поверила я тебе, как Господу Царю Небесному, и знаю, что ты точно меня не выдашь. Денно и нощно буду за тебя молиться… И правду ты молвил, видно, Господь сжалился надо мною, что привел меня к тебе, а не к другому. Что ж, обидеть меня недолго. Смела, ты говоришь, я, пускай так, да что в нашей смелости, когда она до поры до времени, а придет тяжкая минута, и словно как не бывало этой смелости: дрожь возьмет, слезы сами брызнут – и всякий тебя обидит…

 

И подполковник и Люба в своей горячей, неожиданной беседе не замечали, как идет время, а время шло быстро. Глубокая ночь над землею, спать пора. Завтра рано выступать в поход нужно, но им спать не хочется. Новое волнение охватило Любу, и не знает она, что с ней такое – явь ли то, или сон волшебный, каких немало ей грезилось и прежде, в тишине и темноте ее маленькой суздальской каморки.

Слишком много всяких впечатлений и волнений пробежало в эти дни над головой и сердцем семнадцатилетней Любы, трудно с ними справиться, а тут еще новое что-то закралось в нее, что-то жуткое и сладкое, что растет с каждой минутой, что сказывается тайным, доселе неведомым трепетом при каждом взгляде Николая Степановича, при каждом звуке его голоса.

А сам он, молодой стрелецкий подполковник, тоже готов просидеть всю ночь напролет и, не отрываясь, глядеть на эту непонятную красавицу, которая сразу заворожила, заколдовала его, вынула его сердце.

Только под самое уж утро заснул он, прикорнув на лавке, заснул только тогда, когда они досыта наговорились и когда из уголка клетки, где прилегла Люба, раздалось ее мерное, сонное дыхание.

Недолго пришлось им поспать, часа с три каких-нибудь, но в это малое время много всяких грез и сновидений пронеслось над их молодыми головами.

Любе грезились все дива дивные, грезился терем Царь-девицы – это были старые, знакомые ей сны, но к ним теперь примешивалось что-то новое. Рядом с чудным образом Царь-девицы мелькал пред Любой новый образ нежданного ее друга, молодца красавца, стрелецкого подполковника.

А Николаю Степановичу не снились ни терема, ни царевны, не снилось ничего неведомого и волшебного. Видно, никакой силы не было у его воображения, потому что снилось ему только то, что и наяву было в двух шагах от него, – снилось заплаканное лицо Любы.

IX

Малыгин исполнил свое обещание, данное Любе: всю остальную дорогу он хранил ее, как зеницу ока, хотя и старался не показывать виду окружавшим, что обращает особенное внимание на «парнишку». Но где бы он ни был – далеко ли от того воза, на котором сидела Люба, или возле – она чувствовала, что его зоркий глаз следит за нею и что при малейшей опасности ей будет защитник. И ей отрадно было это сознание, эта уверенность в его помощи.

Она держала себя непринужденно: сама не навязывалась, конечно, стрельцам с разговорами, но если с ней заговаривали, отвечала охотно и весело. Только с приближением к Москве в ней начинало сказываться все большее и большее волнение. Ее щеки то вспыхивали, то бледнели. Она начала задумываться, иной раз невпопад отвечала на обращенные к ней фразы, но только стрельцы ничего этого не заметили – какое им было дело до «парнишки».

Вот и Москва. Сердце Любы тревожно забилось, она приподнялась на возу и вперила блестящий, зоркий взгляд перед собою. Утреннее солнце заливало светом окрестность. На голубом небе все яснее и яснее вырезались городские строения. У Любы дух захватило от чудной, невиданной картины, которая ей представилась: они тогда въехали на пригорок, и сразу вся Москва открылась перед ними.

Громадный, бесконечный город чернелся десятками тысяч домов, среди которых, по всем направлениям, высились каменные церкви и сверкали на солнце своими золочеными куполами. А посреди города восставало что-то дивное, таинственное.

– Это что такое? – с дрожью в голосе спросила Люба.

– Кремль, – ответили ей.

И она не могла оторваться от белой каменной твердыни, которая часто давно уж являлась ей в грезах. Но ее грезы оказались бледными перед действительностью: башни, церкви и, наконец, громадная белая колокольня Ивана Великого, купол которой казался Любе огромным золотым шаром, казался вторым, взошедшим на небе солнцем…

Чудное жилище, достойное Царь-девицы! Любе захотелось скорее сейчас туда. Но это было невозможно – стрельцы не въехали даже в черту города и остановились в одной из слобод, где были дома их.

Малыгин проводил Любу к себе в дом, а сам отправился отдавать отчет начальству в возложенном на него поручении.

Не без сердечного замирания стала дожидаться Люба своего нового друга и рада была радешенька, что он человек одинокий, что некому ее теперь расспрашивать. Ей хотелось остаться одной, сообразить в тишине и на свободе все, что ей предстояло…

Она одна. Она замкнулась в светлой, чисто прибранной горнице, которую указал ей Малыгин. Никто ее не тревожит, а между тем не может собраться она с мыслями – какая-то одурь нашла на нее: вместо мыслей в голове что-то странное, спутанное, что мечется перед нею. Хочет Люба схватить на лету одну мысль, а она не дается, заменяется другою, но и та тоже спешит вслед первой. А время идет не видно и не слышно, и не знает Люба, сколько прошло его, скоро ли вернется Малыгин и с какими вестями.

Малыгин вернулся нескоро, часов через пять, уже под вечер. Подошел к двери, окликнул Любу – та не отзывается, стал стучаться – не слышит.

«Ахти! Уж не случилось ли чего с нею? Упаси Господи!» – испуганно подумал молодой подполковник и побледнел даже. Рванул дверь, и, от усилия его крепкой руки чуть не соскочив с петель, дверь распахнулась.

Малыгин вошел в горницу, видит – Люба лежит как была, в своем кафтане, с закутанной платком головою, лежит не шевелится.

С почти остановившимся от страха сердцем подошел к ней хозяин.

«А вдруг отдала Богу душу, что тогда?»

Наклонился над нею, нет – жива, жива! Так мирно, сладко дышит, на щеках яркий румянец. Спит красавица и во сне улыбается.

«Слава тебе, Господи!» Отошло от сердца.

Малыгин тихонько склонился над Любой и не решался разбудить ее, долго любовался ее красотою. Вот он нагнулся еще ближе, прислушался, огляделся во все стороны, будто боясь, что кто-нибудь за ним подсматривает, и быстро коснулся щеки Любы своими горячими губами.

Ее мерное дыхание прервалось на мгновение, она шевельнула рукою.

– Вставай, государыня Любушка, вставай! – громким, счастливым голосом заговорил Малыгин, беря ее за руку.

Она очнулась, улыбнулась ему со сна ласковой и нежной улыбкой и поднялась на ноги.

– Ах! Прости ты меня, Николай Степанович, – сказала она, – вот как уснула: ничего не слыхала, видно, устала дорогою.

– Это хорошо – с дороги поспать всегда нужно, – говорил каким-то растерянным голосом хозяин. – Ты-то вот прости меня – оставил я тебя одну, чай, ты проголодалась? Да видит Бог, спешил я, только раньше никак не мог вернуться. По твоему делу был: все устроил.

– Как? Что? Что устроил? – встрепенулась Люба. – Говори, Христа ради, не томи ты меня, Николай Степанович.

– А то устроил, что был во дворце царском, виделся с постельницей царевны, Феодорой, – Родимицей она прозывается, – баба шустрая, разумная, вашего поля ягода, я ее не первый год знаю – ну так вот, рассказал я ей про тебя. Она с радостью взялась за твое дело и обещалась нынче побывать, повидаться с тобой. Да, чай, теперь скоро и будет.

Люба так обрадовалась этой вести, что даже не чувствовала голода, хоть с утра ничего не ела. Как ни угощал ее добрый хозяин разными яствами – от всего она отказывалась, только нетерпеливо ходила из угла в угол да спрашивала, скоро ли придет та постельница.

– Скоро, скоро, – с улыбкою отвечал Малыгин, не спуская глаз со своей нежданной гостьи.

День этот задался для Любы счастливый – не успела она вдоволь намучиться ожиданием, как раздался стук в наружную дверь домика Малыгина, и через несколько мгновений перед смущенной и взволнованной Любой явилась таинственная, так страстно ожидаемая Родимица.

Родимица была молодая вдова, лет двадцати трех, не больше, красивая и стройная, с продолговатыми черными глазами и смуглым лицом, черты и выражение которого сразу указывали на ее южное происхождение: она была украинской казачкой.

Громко смеясь и показывая два ряда белых, крепких зубов, Родимица подошла к Любе, поклонилась ей, потом поцеловала ее в обе щеки.

– Ах ты, мое дитятко, – смеясь, говорила она, – дай-ка посмотреть на тебя. Ишь ты, и впрямь красавица, не обманул Никола; я, признаюсь, ему не поверила было – думала, спьяна болтает. И как это тебя, гарная дивчина, на такое дело диковинное стало, расскажи-ка мне сама, все по ряду, а то Николай-то болтал много, да, може, и от себя выдумал… Хочу тебя слышать, чтоб так, с твоих слов, и передать все государыне-царевне.

Люба принялась рассказывать всю историю. И говорила она на этот раз с радостью и восторгом, а Родимица ее внимательно слушала, сверкая своими черными глазами и только иногда перебивая Любу.

– Ах, бис их дядька, какие злющие! – повторяла она, слушая о притеснениях, испытанных Любою.

– Добре! Добре, Любушка! Вот так, люблю, хорошо ты отделала злющую бабу, жаль, мало волос у ней выдрала! Ишь ты, холопка, бить тебя вздумала, право, жаль, мало ты ее отделала. Уж я бы на твоем месте себя не пожалела, а расписала бы ей образину на память. Ну, да что тут толковать – Богу благодарение, все теперь кончилось! Пускай они хоть какую погоню за тобой посылают, мы тебя не выдадим, а если что, так им достанется – этим Перхуловым. До царя дойдем, ему принесем челобитную, так твои злодеи будут в большом ответе – царь наш батюшка, Федор Алексеевич, милостив да жалостлив, зла такого не стерпит.

– А бог с ними! Бог с ними! – тихо ответила Люба. – Я им ничего дурного не желаю: не жаловаться пошла на них, пусть себе живут как хотят, только бы мне к ним не вернуться, только бы мне теперь увидеть ясные очи царевны.

– Увидишь, увидишь! – ответила Родимица. – Вот и сейчас бы взяла тебя с собою, да только нет – нынче нельзя это сделать, нынче весь вечер у нас комедийное действо, и царевна моя там. А вернется поздно в свой терем и прямо в постель. Взяла бы тебя переночевать я к себе в горницу, да и то неладно – начнутся расспросы: что такое? Зачем? Откуда? Пойдут языки чесать, а я этого страх не люблю, да и доложат как-нибудь не так царевне, дело-то нам и попортят. Уж лучше ты, моя ясочка, останься здесь у Николы, он парень добрый, смирный, авось тебя не забидит, да и голову свою пожалеть должен тоже. А я завтра утром, как проснется царевна, сейчас же обо всем доложу ей, и коли что она прикажет, так и прибегу за тобою.

На том они и порешили.

Прощаясь, Люба крепко обнимала Родимицу, благодарила ее как только умела, и они расстались, очевидно, очень понравившись друг другу.

Люба, не смущаясь, помышляла о том, что должна остаться до завтра в доме Малыгина. Хотя она ничуть не меньше прежнего рвалась к Царь-девице, но все же ей жалко было подумать о том, что придется расстаться с Николаем Степановичем, не видеть его, не слышать его голоса! А что неприлично ей, девице, проводить ночь в доме одинокого и молодого мужчины, она не думала. Она хорошо понимала, что если теперь ей думать о том, что пристало ей и что не пристало, о том, что позволено и что зазорно девушке ее лет, так давно она всеми своими поступками, своим бегством, переодеванием, путешествием в стрелецком обозе заслужила себе позор и такой срам, за который прокляла бы ее мать, если б в живых была.

Но вот ведь ей не душно и не тошно от этого позора, не стыдно в глаза смотреть добрым людям, а напротив, всем в глаза смотреть хочется, хочется всем броситься на шею и рассказать про то, как она счастлива, как широко, привольно, жутко и сладко на душе у нее, как будто она только теперь, только сейчас вышла на свет божий из душного, смрадного подземелья. Так пусть же ее Господь Бог судит за этот срам и позор! Авось он не осудит, а помилует!

Николай Степанович крепко-накрепко запер свой домик, не впускал в него не раз стучавшихся посетителей и до позднего вечера толковал со своей гостьей, отвечал охотно и радостно на все ее вопросы. А вопросов у нее было много – обо всем-то она знать хотела: как здесь живут и что делают.

На ночь он предоставил ей свою спальню, в которой она могла замкнуться, а сам ушел в дальний маленький покойчик.

X

На следующее утро едва Люба успела умыться и Богу помолиться, едва разговелась она с Николаем Степановичем чем Бог послал и выкушала горячего сбитню, как явилась бойкая Родимица, и явилась-то она еще радостнее, еще веселее, чем вчера.

– Собирайся, Любушка, собирайся! – с первого слова заговорила она. – Выгорело твое дело: царевна ждет тебя не дождется. Я еще вчера вечером, как вернулась она с комедийного действа, рассказала ей твою историю, так уж бранила она меня, бранила за то, что не взяла я тебя с собою. Хотела даже обратно посылать меня… Едва я отговорилась, что больно поздно и караульные не пропустят. А теперь проснулась она, матушка, – и сейчас же за тобою!

 

Люба вся вспыхнула от радости.

– Что ж, я сейчас! Я готова!

Она заторопилась и вдруг примолкла.

– Да как же я пойду так? В этом кафтане?

– Эх, и я-то тоже хороша, – крикнула, всплеснув руками, Родимица, – не догадалась, не захватила с собою тебе одежи. Ну да ничего, парнем пошла ты до царевны, парнем и приходи к ней, и так проведу! Так-то почитай что и лучше – царевна по рассказу моему и представляет себе тебя хлопчиком, а вдруг увидела бы девушку… Нет, так лучше! Идем. Простись вот с Николой-то.

Николай Степанович стоял тут же, опустив руки, и лицо у него показалось Любе такое скучное. У нее у самой при последних словах Родимицы упало сердце.

Она, робко и вся вспыхнув, подошла к Малыгину, низко поклонилась ему.

– Прости, Николай Степанович, – сказала она дрогнувшим голосом, – прости, Бог даст, скоро свидимся, а я до гроба буду молиться за тебя, не забуду вовек твоей доброты и ласки.

И она опять поклонилась. Ей хотелось бы еще многое сказать ему, ей хотелось бы сказать, что он первый человек, который и говорил с ней, и смотрел на нее, и относился к ней по-человечески, и что она первого его полюбила всем сердцем своим. Ей хотелось бы без слов передать ему то новое и отрадное чувство, которое родилось в ней с первой минуты их встречи и которое она сама еще не могла уяснить себе.

Но в присутствии Родимицы ей невозможно было произнести ни одного слова больше, потому что все, что она хотела сказать ему, все, что она хотела дать понять ему, было так высоко и свято, что высказать это только можно было без свидетелей, перед одним лишь Богом.

– Прощай! – тихо выговорил ей в ответ Малыгин. – Благодарить тебе меня не за что – кто ж бы я был, если б тебя обидел? А что переночевать-то тебе дал у себя, так ведь вот и Лукьян медведковский, и старик Еремей то же сделали, не объела ты меня, не обездолила. Об одном буду просить я тебя, государыня Любушка, уж позволь ты мне хоть изредка видеть очи твои ясные, не прогони ты меня, коль зайду осведомиться о твоем здравии.

– Да ну, ладно, ладно, – вместо Любы ответила Родимица, – не расписывай, Никола, знаем, теперь ты зачастишь к нам, ну так что ж, мы тебе рады. Ведь так, Люба, не будем гнать его?

Люба только опустила свои длинные ресницы и ничего не промолвила – у нее вдруг во рту пересохло, язык не слушался, а сердце так и стучало.

Родимица лукаво взглянула на Малыгина, потом на Любу, сделала им какой-то неуловимый знак, от которого они оба зарделись, и стала надевать свою шубку.

– С Богом! Мигом докатим. Царевна для меня саночки запрячь приказала.

Еще раз, сама не замечая того, долгим и ласковым взглядом глянула Люба на Николая Степановича и последовала за Родимицей.

Расписные, красивые пошевни дожидались их у ворот. Они уселись в них, ямщик гаркнул, и пара бойких лошадей понесла их по ухабам улиц.

На дворе стояла весенняя оттепель, снег почернел совсем, быстро таял, кое-где образовались глубокие лужи. Санки то и дело подбрасывало, Родимицу и Любу обдавало грязной водой, но Люба ничего не замечала, ничего не видела. Она боялась даже подумать о том, что ее ожидает – от этого ожидания у нее голова кружилась.

Сани все мчались. Стрелецкая слобода осталась далеко позади. Въехали в одну из самых людных частей города. Ямщик постоянно заворачивает то направо, то налево, по переулкам и закоулкам; то приходится взбираться на горку, то спускаться в ложбинку. По обеим сторонам улицы старые, почерневшие строения идут вперемежку с боярскими хоромами, красующимися затейливой резьбой. Вокруг хором сады; чуть не на каждом перекрестке церкви и деревянные и каменные; народу на улицах видимо-невидимо; давка, гам и гвалт, как на базаре. Вот слышится перекрестная брань, вот драка; под самых лошадей подкатываются дерущиеся, ничего не видя, нанося друг другу удары. Ямщик хлещет направо и налево пешеходов; они провожают его бранью.

Эти крики, шум, пестрая толпа пробуждают Любу из ее оцепенения; она с изумлением всматривается и вслушивается.

«Что это такое? Какая бестолочь, какой беспорядок! Ну как тут, – думается ей, – быть одной женщине? Невредимой и необиженной до дому не добраться!»

Совсем не такой представлялась ей московская жизнь в былых грезах.

Проехали еще несколько улиц – и перед Любой кремлевские ворота. В Кремле народу меньше и замечается больше порядка.

Люба глядит с изумлением на чудные постройки, на величественные храмы.

– Что, хорош наш Кремль? – спрашивает ее Родимица.

– Ах, уж так хорош, так хорош, что и слов нет! – отвечает Люба. – Что ж, далеко еще до царевны?

– А вот погоди, мы сейчас остановимся – из санок-то надо вылезть да пешком идти, чтоб нас не очень заметили. Пока еще что так, втихомолку-то лучше. Остановись-ка, Саввушка! – обратилась Родимица к ямщику.

Тот осадил лошадей, и Родимица с Любой вышли из санок.

– Погоди, постой, Любушка, ишь ведь ростепель, грязь-то какая стала! Думала, нам кругом пройти, да нет – по колено увязнешь, придется через царский двор. Ну что ж, не беда, и там проскользнем, – говорила Родимица, глядя себе под ноги и выбирая, где снег покрепче, где лучше пройти можно.

Люба шла за ней следом. Скоро они вошли в калитку больших каменных ворот и очутились перед дворцом. Люба стала было оглядывать здание, но Родимица шепнула ей:

– Ты не больно глазей-то – успеешь наглядеться. А вот пробирайся сторонкой у стенки, чтоб тебя не заметили, не то как раз каша заварится: кому еще на глаза попадешься!

И они стали пробираться по стенке.

Чем ближе к дворцовому крыльцу, тем народу становилось больше и больше. Царский двор при Федоре Алексеевиче представлял такую же картину, как и сто лет до того: здесь вечно толпилось до двух тысяч разного люда, из которого большинство так и называлось «площадными», то есть имевшими право пребывать на царском дворе. Были тут и жильцы, дворянские, дьячьи и подьяческие дети – все те, кто не имел права входить в переднюю, или кто шел в нее, да останавливался по дороге покалякать.

С изумлением заметила Люба, что здесь, на царском дворе, опять нет тишины и порядка, точь-в-точь как на улицах: крик и гам страшные, никто, очевидно, не стесняется.

Вот сошлись два пожилых человека, взглянули друг на друга, и оба остановились. Их до того времени спокойные и степенные лица мгновенно исказились злобным чувством. Еще мгновение – и один из них показал другому кулак.

– А! Так ты на меня ябеду! – проговорил он, или, вернее, прошипел. – Что ж – хорошо! Пущай. Только смотри ты, Егорка, как бы та ябеда тебе же в шею не вцепилась. Тяжбу-то заварить не труд какой, а вот как ты ее расхлебаешь. Ты думаешь, на тебя уж ни суда, ни расправы нету? Ан я и сам-то зубаст, еще не дамся!..

– Да чего ты, чего ты ко мне придираешься? – отвечал таким же шипящим голосом соперник. – Чего мне кулак-то свой поганый кажешь. У меня, брат, у самого два кулака, оба на тебя годятся.

При этом поднимаются два кулака чуть не к самому лицу противника. Тот не может этого вытерпеть.

– А! Так ты драться!

– Я-то не дерусь, это ты задираешь!

– А! Так ты драться!

И между соперниками завязывается драка. Они исправно колотят друг друга, колотят до тех пор, пока находят это приятным. И никто их не разнимает. Напротив, десятка два таких же почтенных и солидных с виду особ, как и они, окружают их, смотрят с очевидным удовольствием и даже подзадоривают дерущихся своими замечаниями.

– Вот так! Вот так, под микитку! Вот так, брат, ладно! Ну да! Смотри, брат Иван Петрович, как бы об одном глазу с царского двора не выйти!

А в нескольких шагах от этой сцены происходит другая встреча противников. Там сразу даже и невозможно понять, в чем заключается причина ссоры и обоюдной ненависти. Просто один, может, без всякого умысла, сказал нелюбезное слово, другой обиделся, ответил словцом более крепким. Языки расходились, и нет сил уж удержать их. Начинается обвинение друг друга во всевозможных мерзостях: и в воровстве, и в грабительстве, и даже в убийстве. Но и этого мало. Когда все преступления перебраны, добираются до отцов своих, матерей, братьев, сестер и прочих родственников. Оказываются целые семейства мошенников и разбойников, клятвенно утверждается, что весь род, и дед, и прадед таковы уж.

Рейтинг@Mail.ru