bannerbannerbanner
Волхвы

Всеволод Соловьев
Волхвы

Полная версия

XII

Мрачнее ночи приехал к себе Калиостро. Он не разбирал того, что с ним случилось, и даже просто не думал о человеке, нанесшем ему такое оскорбление. Он инстинктивно чувствовал, что Щенятев во всем этом почти ни при чем, что он только орудие. Ужасна была возможность случившегося, и эта возможность являлась для Калиостро страшным предзнаменованием, самым зловещим призраком.

Он понимал и чувствовал, что до полученного им оскорбления было одно, а теперь, внезапно, стало совсем иное, что он теперь находится среди новых, враждебных ему влияний, что недавно еще, всего за час какой-нибудь, торжествующий, сознававший всю силу и удачу, он сразу превратился в человека, стоящего перед бездною, в которую его уже начинает тянуть.

Что же такое случилось? Откуда вдруг взялись все эти враждебные силы? Откуда эта его собственная слабость, выразившаяся в том, что он потерял власть над собою, поддался гневу, когда надо было оставаться холодным и спокойным?.. Он еще не видел врага, не понимал, в чем именно надвигавшаяся беда, но своими чуткими нервами ощущал близость грозы, близость опасности…

Он был бледен как полотно, и рука его заметно дрожала, когда он отпирал дверь в свою рабочую комнату. Внезапная мысль мелькнула в нем: «Верно, ждет меня новое предостережение!»

И он затрепетал, внутренне решая, что на этот раз нельзя будет пренебречь предостережением.

Он вошел. Комната была освещена канделябрами, и в кресле у большого стола сидел кто-то. Он сделал несколько шагов и остановился, поддаваясь охватившему его ужасу.

В кресле сидел Захарьев-Овинов и спокойно, холодными и пронзительными глазами смотрел на вошедшего.

Прошло несколько мгновений, прежде чем Калиостро справился со своим волнением и подошел к нежданному гостю.

– Князь, – сказал он, изо всех сил стараясь придать своему голосу спокойствие, – кто это провел вас сюда?.. Я здесь никого не принимаю… и чем я могу служить вам?

Захарьев-Овинов привстал с кресла, поклонился, затем сел снова и ответил по-итальянски:

– Мне надо говорить с вами, и если я здесь, у вас, в этой комнате, где вы никого не принимаете и где нам никто не помешает, значит, наш разговор будет серьезен. Пожалуйста, сядьте и слушайте меня внимательно, не перебивая.

Снова бешенство, как и во время разговора с Щенятевым, поднялось в груди Калиостро, но это бешенство победил какой-то панический страх. И вместо того чтобы насмешливо ответить на странный тон и странные слова неожиданного гостя, Великий Копт послушно сел в кресло против него и даже не решился поднять своих глаз, боясь этого холодного и страшного взгляда.

Захарьев-Овинов начал:

– Помните, я был в числе ваших слушателей, когда вы рассказывали темную историю вашей юности и подробности посвящений, будто бы полученных вами в глубине пирамид. Вы рассказывали сказку или, вернее, истину, которой уже более двух тысяч лет и действующим лицом которой вы не могли быть. Я знаю, что в Египте вы кое-чему научились, но, во всяком случае, не в подземельях пирамид, где теперь все мертво и тихо и где давным-давно стерты следы древних испытаний… Не египетские иерофанты посвящали вас, а немецкие масоны…

Между тем Калиостро вдруг нашел в себе свою прежнюю силу и смелость. Он решился поднять глаза на Захарьева-Овинова и выдержал его взгляд. Даже насмешливая улыбка скользнула на губах его.

– В числе моих учителей-масонов вас не было, – проговорил он, – во всяком случае я вижу, что имею дело с масоном… вы знали меня до моего приезда в Петербург… вы почему-то враждебно ко мне относитесь, но из этого еще не следует, что я должен выслушивать все, что вам угодно говорить мне – и притом… таким наставительным тоном…

– А между тем вы будете слушать все, что я нахожу нужным сказать вам…

Калиостро почувствовал в себе приток той магнетической силы, которая столько раз при напряжении его воли производила удивительные действия. Сколько раз с помощью воли и этой силы он заставлял людей исполнять его мысленные приказания, замолкать перед ним…

Все существо его напряглось теперь в одном порывистом, могучем желании, чтобы человек, бывший перед ним и, очевидно, ему сильно враждебный, ослабел и ушел. Этот порыв был действительно очень силен, и Захарьев-Овинов болезненно ощутил его в себе. Но в тот же миг сам Калиостро почувствовал утомление и понял, что его сила пропала даром. Незванный гость оставался спокойным, и его металлический голос говорил:

– Напрасно пытаетесь вы бороться со мною… мы только теряем время… Да, я давно вас знаю, хоть и не был в числе учителей ваших, хотя я и вовсе не масон, как вы предполагаете…

Но Калиостро не сдавался.

– Так, значит, вы здесь для того, чтобы следить за мною, – воскликнул он, – вы принадлежите к какому-нибудь тайному обществу… Но вы взялись за поручение, которое трудно исполнить… Ведь и я тоже послан, ведь и я исполняю важное поручение… и я имею достаточно средств для защиты…

Захарьев-Овинов усмехнулся такой холодной и презрительной усмешкой, что Великому Копту стало очень неловко и он едва снова не поддался паническому страху.

– Не говорите мне о поручении, вам данном, – сказал Захарьев-Овинов, – вы сами придумали это поручение, вы сумели заставить несколько богатых лож служить вашим личным целям и доставлять вам денежные средства. Но вы обманули доверчивых людей – и только. Если бы вы остались только масоном, каким были три года тому назад, я не явился бы к вам, не говорил бы с вами. Но вы посвященный розенкрейцер, вы оказались недостойным полученного вами посвящения – и я говорю с вами только как с недостойным, преступным розенкрейцером… Понимаете ли вы меня, Джузеппе Бальзамо?

При этом имени Калиостро вздрогнул, нервно схватился за ручку кресла и несколько мгновений оставался неподвижным. Он начинал понимать, что дело очень серьезно, а главное, он с каждой минутой все более и более чувствовал это.

Его ощущения, не могшие обмануть, доказывали ему, что перед ним человек, действительно облеченный большою силою и властью. Размеров его силы и власти он еще не мог определить, но знал, что во всяком случае с этим смелым и сильным человеком надо считаться. Но он ведь сам был смел и силен, он быстро справлялся с неожиданностью и решил бороться. Он опять поднял глаза на Захарьева-Овинова, опять выдержал его взгляд и сказал:

– Вы знаете забытое имя, на которое я не отзываюсь… Знаете, что три года тому назад я стал розенкрейцером… я ощутил на себе вашу силу – и не могу не признать ее… Я вижу в вас розенкрейцера, и вы здесь самовольно или по поручению для того, чтобы покарать меня… Но смотрите на меня и убеждайтесь, что я не боюсь кары, что я готов защищать себя от ваших обвинений. В чем же именно мое преступление?

XIII

Захарьев-Овинов должен был внутри себя сознаться, что тот, кого он назвал Джузеппе Бальзамо, теперь не лжет и не хвастает, что он действительно осилил свой страх и приготовился к защите. Но ему даже приятна была такая смелость, потому что он глубоко презирал всякую слабость и трусость. Даже что-то похожее на симпатию к этому вызывающе глядевшему на него человеку скользнуло у него в сердце.

– Преступление ваше, – сказал он, – заключается в том, что вы сознательно нарушили все обязанности истинного розенкрейцера, что вместо того чтобы служить общей великой цели и развивать в себе великие способности духа, вы воспользовались всеми вашими знаниями и полученными вами откровениями для достижения не только земных целей, но и целей корыстных… Вы убиваете в себе дух и становитесь рабом плоти, служа силам разрушения…

– Брат, остановитесь! – горячо перебил Калиостро. – Если бы я кому-либо и при каких бы то ни было обстоятельствах выдал тайну великого общества, к которому мы принадлежим, если бы даже слово – розенкрейцер» сорвалось с уст моих, вы имели бы право обвинять и карать меня… Но в этом я неповинен… тайну моей принадлежности к обществу я храню свято… Что же касается выраженных вами обвинений, то это уже дело моей совести! Если я недостоин своего посвящения, если я унижаю мой дух и служу моей плоти, – это мое дело… В подобных преступлениях мы, братья, не имеем права обвинять друг друга… Для того чтобы судить меня, вы по крайней мере должны мне представить ваши полномочия от моего учителя, которому я обязан подчиняться… Где же ваши полномочия? Назовите мне имя моего учителя!

Захарьев-Овинов медленно поднялся с кресла.

– Имя твоего учителя… его розенкрейцерское имя: Albus… Полномочия мне не нужны… Я здесь не для того, чтобы сурово карать тебя, а для того, чтобы, скорбя о погибели твоей души, остановить тебя от падения, если это еще возможно… А потому я больше не скрываюсь перед тобою…

И с этими словами быстрым движением он расстегнул свой камзол и обнажил часть груди, на которой ослепительно сверкнул прямо в глаза Калиостро знак предпоследнего великого посвящения Креста-Розы.

Калиостро приподнялся и будто замер, не отрываясь своими широко раскрывшимися глазами от этого чудного знака.

Неожиданность была велика, и невольный трепет пробегал по жилам Великого Копта. Он посягал на многое и в глубине души относился скептично и даже с отрицанием ко многому из того, перед чем благоговели его братья-розенкрейцеры. Но несмотря на всю свою дерзновенность, часто соединявшуюся с легкомыслием, он все же был мистик, все же был адепт тайных наук – и знал то, что знал.

И он знал, что этого чудного знака, сиявшего особенным, таинственным светом, затмевающим блеск самых чистейших бриллиантов, светом самостоятельным, озаряющим ночную темноту, нельзя подделать. Он знал, что человек, способный постигнуть тайну этого света, сосредоточить его и бестрепетно носить на груди своей, – есть никто иной, как могучий победитель природы, перед которым склоняются великие учителя-розенкрейцеры. Доселе он никогда не видал этого человека, даже не было ему открыто его имя, но он знал о его существовании и не раз в минуты мечтаний представлял себя на его месте…

 

Так вот когда и где пришлось им встретиться! Так вот какая сила следила за ним!.. Туман, нередко заставлявший его в последнее время плохо видеть и понимать, тот самый туман, производимый чужою, могучей волей, который не дал ему произнести имени человека, оставившего здесь, на этом столе, предостережение, – теперь разъяснялся. Могучий человек перестал скрываться, он был перед ним во всеоружии своей тайной, мистической власти, и чудный свет сиял на груди его… Всякая борьба должна прекратиться, так как борьба с носителем света в знак Креста-Розы – безумие…

Калиостро вышел из своего оцепенения. Он быстро отбросил от себя кресло, шагнул к великому розенкрейцеру и склонился перед ним. Движение это было искренно и невольно. Лицо Калиостро и вся его фигура выражала смирение, покорность, благоговейный трепет.

Захарьев-Овинов слегка коснулся рукою его плеча, и в тишине комнаты властный и холодный голос великого розенкрейцера произнес: «Встань!»

В это время шевельнулся занавес, скрывавший дверь в соседнюю комнату. То была Лоренца. Она неслышно отперла дверь в тот самый миг, когда блеск знака Креста-Розы поразил Калиостро. Но лица Захарьева-Овинова она не могла видеть, а потому не могла видеть и чудного знака. Она заметила только движение своего мужа, его трепет, волнение… Она только видела через мгновение потом своего Джузеппе, гордого и могучего Джузеппе, у ног таинственного человека. Она почти не узнала мужа – таким он представился ей жалким, приниженным… А этот был велик и могуч и повелительно, как господин рабу, сказал: «Встань!» Лоренца слабо вскрикнула и скрылась.

Ни Захарьев-Овинов, ни Калиостро не обратили внимание на ее присутствие, не расслышали слабого звука ее голоса – они были совсем в иной сфере.

Калиостро провел рукою по своему горевшему лбу. Теперь он сразу стал как бы новым человеком, и в этом человеке уже никак нельзя было узнать великолепного графа Феникса, самоуверенного и полного сознанием своего превосходства надо всеми. Но в то же время в нем уже не замечалось страха неизвестности, не замечалось никакой приниженности – прикосновение великого розенкрейцера подействовало на него успокоительно. Он безо всякого дурного чувства и с полным доверием взглянул в глаза Захарьева-Овинова.

– Светоносный наставник! – дрогнувшим голосом и в то же время торжественно сказал он. – Жду твоего суда и покоряюсь твоей власти.

– Я уже сказал тебе твои преступления, – ответил Захарьев-Овинов, – они очень тяжки, и чем же ты можешь оправдать их?! Ты уже несешь за них наказание. Ты сам хорошо знаешь, что со времени посвящения, вот уже три года, ты не приобрел ничего, твои богатые силы не только не получили дальнейшего развития, но и значительно ослабели… В тебе заключались прекрасные задатки духовной мощи, ты один из тех избранных, кому при рождении дается великое сокровище и чья свободная воля может или сохранить и преумножить это сокровище, или расточить его и уничтожить… Как такого избранника мы приняли тебя в среду нашу, но только после данного тобою обета стать новым человеком, искупить заблуждения и зло твоей молодости и неустанно идти по пути спасения… Подумай, какое жалкое, преступное прошлое было у Джузеппе Бальзамо и какая работа духа требовалась от тебя, чтобы Джузеппе Бальзамо действительно исчез и созрел истинный Калиостро!.. Ты был так искренен в своем раскаянии, но не прошло и нескольких месяцев – ты обманул и нас, и себя… Ты предаешься всем земным страстям, ты весь охвачен материей… Тебе надо золота, поклонения слепцов – и для достижения этого ты не останавливаешься ни перед какою ложью, ни перед каким обманом, ты морочишь людей, рассказываешь им сказки, издеваешься над ними… Ты создаешь зловонную грязь и сам в ней купаешься… Или я не прав? Или не след этой зловонной, умерщвленной грязи я вижу на лице твоем, опозоренном ударом пьяного глупца, которому вчера ты преступно отдавал живую человеческую душу!.. Ведь если бы я не остановил этого гнусного твоего действия – теперь на тебе лежала бы новая ответственность за величайшее злодейство!..

Калиостро побледнел и опустил голову.

– Твои обвинения справедливы, – прошептал он, – но так. как ты знаешь все, зачем же ты видишь во мне только мрак и не видишь никакого света?.. Ведь ты знаешь, что свет озаряет мрак и его изменяет…

– Покажи мне свет твой, – сказал Захарьев-Овинов, – представь мне все, что может служить твоему оправданию.

Глаза Калиостро загорелись внезапным одушевлением.

– Да, я скажу все, – воскликнул он, – но прежде всего я, недостойный, преступный розенкрейцер, осмеливаюсь спросить тебя, великого светоносца: счастлив ли ты в своем величии?

И он ждал ответа, и только его волнение помешало ему подметить трепет в голосе Захарьева-Овинова, ответившего ему:

– Конечно, счастлив…

– Ты счастлив, а я не мог бы найти никакого счастия даже на твоей высоте, если бы мне нельзя было время от времени спускаться на землю и погружаться в ее волнения и радости, в ее зло и добро, в ее любовь и ненависть… Только смешение всего этого может произвести то семя, из которого зарождается порою мгновение истинного, горячего счастья!.. Я понял это и, поняв, отказался от той высоты, где мне было бы невыносимо холодно… Счастье! Я всю жизнь его жаждал и к нему стремился!.. Ведь оно – единственная сладость жизни, и оно так чудно, что не может быть преступным!..

– И ты не заблуждаешься? Ты действительно можешь сказать, что хоть когда-нибудь испытал его? – пытливо смотря в глаза Калиостро, спросил Захарьев-Овинов.

– Да, я его испытал! – убежденно и восторженно воскликнул Калиостро. – Конечно, счастье такая редкость, такое сокровище, что надо искать его долго и ничего не жалеть для этих поисков… Но я все же находил и нахожу его… Поклонение, трепет и восторг толпы, роскошь и гармония красоты, страстные ласки жены, которую я люблю всею кровью моего сердца, благословения и радость бедных, щедро наделяемых мною и вырываемых из нищеты, блаженные улыбки матери, сына которой я излечил от тяжкой болезни, – все это приносит мне счастье… И для этого счастья я готов на все… Я все отдаю ему… Казни же меня, великий светоносец, за мое счастье!..

Калиостро поднялся весь пылающий, объятый вдохновением. Он забыл все, посягал на все, ничего не страшился.

Лицо великого розенкрейцера дышало холодом и безнадежной строгостью.

– Я казнить тебя не стану, несчастный, неизлечимый безумец, – медленно произнес он, – ты сам будешь своим палачом… Я предоставлю тебя твоей судьбе, ибо в своем опьянении ты понять меня не можешь… Но ты носишь доселе наименование розенкрейцера, и я не могу допустить, чтобы ты устраивал здесь свое обманное египетское масонство… Я приказываю тебе немедленно прекратить твою деятельность, уничтожить основанную тобою ложу Изиды и затем покинуть Россию. Я тебе приказываю это – и жду повиновения!..

Воодушевление Калиостро мгновенно исчезло. Снова панический страх, снова трепет пробежали по его членам. Его взгляд померк, мертвенная бледность покрыла лицо его. Он не мог произнести ни слова и только, как в тумане, видел неумолимый, беспощадный взгляд великого розенкрейцера. Затем видел он, как его судья удалился или, вернее, исчез. И не знал он, что этот бестрепетный судья, этот великий светоносец, удаляясь, думал:

«И он счастлив!.. и Николай! Что общего?.. А между тем они, пожалуй, и поняли бы друг друга… Николай простил бы его… за любовь!.. Но я простить не могу… да и не в прощении дело…»

XIV

Прошло два дня, а Калиостро, по-видимому, вовсе не думал об исполнении приказания, данного ему великим розенкрейцером. Он имел в эти два дня совещание с графом Семеновым и Елагиным, назначил второе собрание ложи Изиды, принимал больных, раздавал бедным деньги. Он даже казался особенно оживленным и довольным, уверенным в себе, и ровно ничего не указывало на близость его отъезда из России. Об отъезде не было и речи…

Калиостро принадлежал к числу людей, жизнь и деятельность которых никак не может уложиться в правильно ограниченные, хотя бы и самые просторные рамки. Его разносторонняя и замечательно способная природа, кипучая и чуткая, представляющая собою смесь самых поразительных противоречий, неизбежно должна была кинуть его в постоянную борьбу. Эта борьба была его стихией – без нее он не мог жить.

Волна жизни с одинаковой быстротой и неожиданностью то возносила его вверх, то опускала вниз. И по мере того как шли годы, как расширялась его деятельность, эти порывы жизненной волны становились все сильнее. Он возносился все выше и падал все глубже, и так должно было продолжаться до тех пор, пока падение его не станет настолько глубоким, что он уже не в силах будет вынырнуть из поглотившей его бездны.

Он мог падать духом, испытывать страх, подчиняться чужой воле, признавать над собою власть – но все это длилось лишь мгновение. Миг проходил – и он ободрялся снова, забывал страх и признавал над собою единственную власть, власть той тайной силы, которая жила и кипела в нем и заставляла его стремиться все вперед, за всеми благами, какие только может дать жизнь.

Его чувство и мысль были постоянно в движении и постоянно менялись. Он поддавался всем впечатлениям и быстро от них освобождался. Все, что случилось с ним так нежданно для него, а главное – появление великого розенкрейцера, его глубоко поразило. Услыша свой приговор из уст Захарьева-Овинова, он понимал, что ослушание невозможно, что следует без рассуждений повиноваться, ибо из неповиновения выйдут только самые печальные последствия. В тайном могуществе великого носителя света Креста-Розы он не мог сомневаться…

Но вот прошел час, другой – и Калиостро освободился от своего трепета; он снова никого и ничего не боялся.

«Пусть будет, что будет, – решил он, – но я не уйду отсюда… Ведь очень часто сила только потому и сильна, что сталкивается с трусостью и слабостью… И это еще надо узнать – насколько он меня сильнее, если я противопоставлю ему всю мою волю… если я не боюсь его!.. Я останусь здесь!»

И он, приняв такое решение, совсем даже успокоился… О Щенятеве, о полученном оскорблении он не думал. Он был уверен, и основательно, что Щенятев теперь трепещет, ни за что не посмеет перед ним явиться и будет молчать о случившемся…

Но ведь что бы ни решал Калиостро, приказание великого розенкрейцера должно было исполниться. И оно начало исполняться.

* * *

Императрица проснулась очень рано, даже раньше обыкновенного. Вообще всю эту ночь ее сон был как-то тревожен, чего уже давно с нею не случалось, так как она отлично себя чувствовала все это последнее время. Она всегда засыпала после своей изумительной дневной деятельности, чувствуя большую потребность в отдыхе, а потому засыпала быстро, сразу, крепким здоровым сном. Сон ее был всегда спокоен, и она уже давно не видела никаких снов или, по крайней мере, просыпаясь, их не помнила…

А тут, в эту ночь, на нее нахлынули самые пестрые, фантастические грезы, и среди этих грез то и дело являлось перед нею лицо человека, которого она видела всего раз, – лицо графа Феникса. Она проснулась под впечатлением этих сновидений, и ей даже почудилось уже наяву, что кто-то как будто прошептал над нею: «Феникс».

Поглощенная интересами своей исключительно разнообразной умственной и духовной жизни, воспринимая ежечасно новые впечатления, Екатерина совсем было забыла о чудодейственном иностранце. После свидания с ним она послала запрос испанскому посланнику Нормандесу, но для того чтобы узнать, числится ли в королевском войске полковник граф Феникс, надо было получить ответ из Испании, а его пока еще не было.

Теперь же, проснувшись, она никак не могла отвязаться от мысли об этом человеке. Его лицо ежеминутно представлялось ей, его имя все повторялось и повторялось в голове ее, мешая отдаться иным, более интересным для нее, серьезным мыслям.

Под конец это даже раздражило Екатерину. Снова заснуть она не могла, а потому зажгла свечу и дернула за сонетку. На ее звонок в спальню вошла Марья Саввишна Перекусихина, неизменная прислужница и самый близкий человек к императрице. Женщина совсем простая и необразованная, обладавшая, однако, природным умом, проницательностью и сметливостью и притом действительно боготворившая свою «матушку-царицу», она пользовалась неограниченным доверием Екатерины, знала все мельчайшие подробности ее интимной жизни, знала ее душу.

Они виделись ежедневно утром и вечером, когда Марья Саввишна одевала и раздевала императрицу, и в то время между ними всегда происходил обмен мыслей относительно новостей дня. Так как Марья Саввишна существовала исключительно для царицы и жила только ее интересами, то в течение дня она очень ловко и обстоятельно узнавала все, что касалось Екатерины, что так или иначе могло занимать ее. Царские приближенные нередко изумлялись всеведению царицы, невозможности скрыть от нее что-либо; виновницей такого всеведения была Марья Саввишна.

 

Так и на этот раз, одевая Екатерину, Марья Саввишна, полная, румяная женщина неопределенных лет, с добродушным лицом, толстыми губами и очень проницательными серыми глазами, передавала «матушке» самые свежие новости и представляла собою живую утреннюю почту. Но императрица слушала ее довольно рассеянно…

– А вы бы, матушка, пожурили светлейшего, – вдруг каким-то особым, многозначительным тоном проговорила Марья Саввишна.

– За что же это? – спросила Екатерина.

– Да уж чудит больно… К причудам его, оно точно, все привыкли, но все-таки ж причуда причуде рознь… Помните, матушка, докладывала я вам про итальянку-то, про жену этого лекаря да чудодея заморского…

– Ну? – перебила Екатерина, внезапно оживляясь.

– Ведь причуда-то его не проходит… От верных людей знаю: итальянка-то, почитай, каждый день к нему то с мужем, а то и одна ездит. Да и это бы еще ничего, а вот, говорят, он на сих днях при всем честном народе по Невскому с ней в экипаже проехал…

– Вздор! – воскликнула Екатерина. – Григорий Александрович такого не сделает… Ведь ты не видела, Саввишна, так и нечего болтать попусту…

Но Марья Саввишна ничуть не смутилась.

– Может, того и впрямь не было, да уж одно, что могли такое выдумать люди, – неладно… Никак не след Григорию Александровичу за приезжими итальянками волочиться, и, воля ваша, матушка, а пожурить его надобно…

Екатерина задумалась.

– В амурные дела светлейшего я вступаться не желаю, – сказала она, – а дурить и всякие слухи своими дурачествами пускать ему не подобает – это ты правду говоришь, Саввишна…

Когда Перекусихина вышла, оставив «матушку» в одиночестве, к неотвязной мысли о графе Фениксе присоединилась новая неотвязная мысль о красавице итальянке, так долго, чересчур долго занимающей Потемкина. Теперь Екатерина вспомнила свои последние встречи с светлейшим и решила, что он находится в каком-то не совсем обычном состоянии. Неужели итальянка серьезно его очаровала? Но в таком случае его надо избавить от наваждения, не то он и взаправду наделает всяких глупостей…

За такими мыслями застал императрицу ее лейб-медик Роджерсон.

– Любезный Роджерсон, – своим ласковым тоном сказала Екатерина, в то время как медик внимательно прислушивался к ее пульсу, осторожно держа ее руку двумя пальцами и как-то особенно отставив свой мизинец, – я еще вчера говорила вам, что совсем здорова, а вот сегодня чувствую себя нехорошо: голова болит и какое-то беспокойство…

– Да, ваше величество, пульсация несколько беспокойна, – отвечал Роджерсон, – но это пустое, успокоительные капли вам быстро помогут…

Он подошел к столу и написал рецепт. Екатерина сейчас же заметила, что он медлит уходить.

– У вас ко мне есть дело? Я слушаю! – проговорила она.

Глаза Роджерсона блеснули злым огоньком.

– Не дело, ваше величество, – сказал он, – а я осмелюсь обратить ваше внимание на действие некоторого человека, шарлатана…

– Вы говорите о графе Фениксе? Я знаю, что он должен очень интересовать вас, – не без легкой иронии в голосе перебила его Екатерина. – В чем же, однако, вы его обвиняете?

– В большом преступлении! – воскликнул Роджерсон. – Судите сами, ваше величество. У князя Хилкина заболел головной водянкой единственный сын. Ребенку несколько месяцев. Меня пригласили на консилиум. Мы все решили, что ребенок должен умереть, ибо иначе быть не может. Затем явился этот граф Феникс и уверил князя и княгиню, что он отвечает им за жизнь и полное выздоровление их мальчика. Но лечить его у них в доме он не может и требует, чтобы его привезли к нему и оставили на его исключительное попечение. При этом он предупредил, что не допустит даже, чтобы отец и мать, да и вообще кто-либо навещали ребенка до его полного выздоровления. Князь и княгиня долго не соглашались, но вид умиравшего сына довел их до крайнего отчаяния, они совсем потеряли голову и совершили безумный поступок – отдали его с рук на руки Фениксу…

– Отчего же это безумный поступок? – перебила императрица. – Я сделала бы то же самое! Ведь вы все, господа медики, приговорили ребенка к смерти, и он действительно умирал… вылечить его не было никакой возможности… Чувство родителей понятно – утопающий хватается за соломинку… Но соломинка не спасает, а Феникс спас ребенка… Этот поступок с его стороны большая глупость, но где же преступление?

– Я еще не кончил, ваше величество, торжественно сказал Роджерсон. – Через неделю Феникс известил князя Хилкина, что мальчик поправляется; через две недели он разрешил князю на несколько секунд увидеть сына. Счастливый отец убедился своими глазами, что ребенок спасен. Через три недели мальчик был возвращен домой в самом цветущем состоянии, и при этом его спаситель отказался от всякого вознаграждения, объявив, что он делает добро ради добра, а не ради денег…

Императрица устремила на своего медика взгляд, в котором мелькнула и исчезла насмешка.

– Теперь я понимаю, в чем преступление: вы полагаете, что граф Феникс подменил ребенка!.. Но ведь это надо доказать, любезный Роджерсон!

Лейб-медик вспыхнул.

– Доказать подмен такого маленького ребенка довольно трудно, – проговорил он, – судьей может быть только мать… и княгиня Хилкина всех уверяет, что Феникс подменил ее сына…

– Очень жаль, что она не заметила этого сразу, – задумчиво сказала Екатерина.

Взгляд ее упал на стол. На столе она увидела до сих пор незамеченный ею пакет из испанского посольства. Она распечатала его и прочла заявление Нормандеса о том что на королевской испанской службе никогда не было и нет никакого графа Феникса.

– До свиданья, – сказала она Роджерсону, – за вашими каплями я пошлю, и, может быть, даже приму их… а о рассказе вашем подумаю, благодарю, что предупредили…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru