Долго пришлось Суханову кричать и стучаться в ворота своей усадьбы; все в ней было темно и тихо, только собаки подняли оглушительный лай. Наконец в щели одной из ставень мелькнул свет, тяжелые засовы двери звякнули. Дворовые, узнав голос своего господина, заспанные и полураздетые, кинулись ему навстречу.
Сдав Фиму с матерью и мамкой на руки старой ключнице, Дмитрий сейчас же кликнул старика Прова, своего дядьку, и рассказал ему, в чем дело.
– Что же ты теперь, батюшка Митрий Исаич, делать задумал? – спросил Пров.
– Да что делать? Вестимо, медлить ни минуты нельзя; беги ты, Пров, скорей на деревню мужиков собирать, и чтоб шли с дубьем да топорами, а я дворовых вооружу всем, что есть в доме, и скорей к Рафу Родионычу на конях и бегом…
– Так-то оно так, – медленно проговорил, почесывая свою седую голову, Пров. – Само собою, Рафа Родивоныча нельзя в такой напасти оставить, только мужики-то наши… не знаю уж, как и сговорюсь с ними… Бегу, батюшка, бегу! – быстро прибавил он, заметив нетерпеливое движение Суханова.
Захватив тулуп и шапку, он кинулся на деревню так быстро, как только позволяли ему старые ноги.
Ключница и две сенные девушки хлопотали около приезжих, сильно прозябших и находившихся в состоянии, близком к помешательству.
Настасья Филипповна, обнявши Фиму и не отпуская ее от себя, навзрыд плакала, говорила бессвязные речи, а то вдруг начинала поминать мужа и сына и хотела бежать к ним из дому, так что ее приходилось удерживать силою. Фима сидела на лавке в полном оцепенении, дрожа всем телом, не плача и не говоря ни слова. Пафнутьевна стояла на одном месте, как-то странно разводила руками и все твердила:
– Ахти, батюшки! Ох, ох! Царица небесная!
Но вдруг она пришла в себя, очнулась и засуетилась вместе с сухановской ключницей.
– Матушки! – крикнула она, всплеснув руками и опускаясь на пол перед Настасьей Филипповной. – Что же это такое? Ведь зима, мороз на дворе, а она-то, голубушка моя, в одной сорочке под шубкою, а на ножках лапотки ночные, совсем ведь застудится!… Прости меня, окаянную, Настасья Филипповна!… Фиму снарядила, а тебя-то я так выпустила. Голубушки мои, девушки, тащите вино скорей растирать боярыню!
И, говоря это, Пафнутьевна не замечала, что сама она дрожит всем телом, что сама она проехалась по морозу в каком-то старом одеяле и с босыми ногами.
Девушки засуетились: было принесено и вино для растирания, и горячая вода с яблочным и малиновым настоем.
Между тем Дмитрий уже собрал всех своих дворовых, раздал им старое отцовское оружие. Из конюшни вывели шестерку лошадей и закладывали их в несколько саней. Дмитрий, с польской пищалью в руках и турецким кинжалом за поясом, был уже на крыльце, поджидая Прова.
– Ну что, чего ты так долго? – закричал он, заметив подбегавшего дядьку.
– Ох, силушки моей нету! – отвечал старик, едва переводя дух. – И бегал-то по-пустому – не идут, и только. Пущай, говорят, Митрий Исаич назавтра хоть всех нас до единого в воротах повесит, а мы не тронемся.
– Что же это, Господи! – отчаянно воскликнул Суханов. – Там, может, Рафа Родионыча с Андреем убили давно, а они, поганые, хуже зверя всякого!
– Батюшка, – Митрий Исаич! – тихо и печально произнес Пров. – Что же им и делать-то? Знамо – каждому своя рубаха к телу ближе. Поди тут, толкуй с ними! Бают: пойдем мы, это, на разбойников, а те нас побьют до смерти да назавтра же дворы наши в разор разорят.
– Как же теперь быть, Пров? – отчаянно повторял Дмитрий. – Ведь вот нас всего семь человек, а других нужно при доме оставить, – не ровен час – сюда те дьяволы нагрянут… а туда их ведь видимо-невидимо понаехало…
– Авось Господь милостив, – своим спокойным голосом проговорил Пров. – Чего заранее-то раздумывать. Едем, что-ли, батюшка Митрий Исаич, вот только оружие какое ни на есть прихвачу – и едем.
Спокойный вид и голос Прова подействовали не только на Суханова, но и на дворовых. Все знали, что Пров – старый воин, не раз рубившийся с врагами, выдержавший Троицкую осаду вместе с покойным Сухановым и побивший собственноручно десятки ляхов. И тот, кто трусил теперь идти на неведомых разбойников, видя бодрость Прова, вдруг успокоился.
Минут через пять все уселись в пошевни и выехали из усадьбы. На дворе осталась запряженная колымага – в ней некому было ехать, да и вряд ли бы она успела за пошевнями по глубокому снегу.
Несколько человек оставшихся дворовых поспешно ее отпрягали, чтобы вернуться поскорее в дом и, по наказу господина, наглухо в нем запершись, приготовить огнестрельное оружие и ждать возможного нападения.
Недалеко была усадьба Рафа Родионовича, всего верст пятнадцать; но пока Суханов спасал Настасью Филипповну и Фиму, пока вооружал дворню, пока то да се, прошло немало времени. Подъехав к деревне Всеволодского, он, по совету Прова, велел остановиться. Все стали прислушиваться. В деревне крики слышны; но там ли еще разбойники, узнать надо.
– Послать бы кого, – сказал Пров, – вот хоть бы Ваньку – он мигом сбегает, а то как зря-то мы въедем…
Но Суханов не дал ему договорить.
– Есть когда тут мешкать! – закричал он. – Трогай!
Пошевни помчались к деревне. Разбойников не видно. Никто не дрался, но в некоторых избах был зажжен огонь, слышались голоса, бабьи вопли, мужская брань и крики. Когда двое пошевней выехало на деревенскую улицу, все бывшие на ней кинулись в избы, полагая, что это опять наезжают разбойники. Суханов, с замирающим сердцем и вдруг охватившей его тоскою, завернул в усадьбу. Навстречу им какая-то фигура.
– Кто это, стой, держи! – почти бессознательно крикнул он.
Двое из его спутников, приостановив задние пошевни, выскочили, накинулись на этого неведомого человека и поймали его. Дмитрий обернулся.
– Батюшка, Митрий Исаич! – расслышал он знакомый голос пойманного. – Это я, Федул, Федул Рафа Родивоныча! По тебя бегу!
– Что такое? что, что Раф Родионыч? Стой! – кричал Суханов.
Его пошевни остановились. Федул подбежал к ним.
– Страсти Господни! – испуганным, дрожащим голосом, размахивая руками, забормотал он. – Разбойники всех нас разогнали. Ох! убили Рафа Родивоныча, всех убили… по тебя бегу, защити, милостивец!…
Суханов боялся верить ушам своим.
– Убили! всех! – дико повторил он и помчался к усадьбе.
Ворота стояли настежь; во дворе и доме все тихо; двери выломаны; темень кромешная. Кое-как высекли огонь, зажгли лучину. В дом вошли: покои настужены, все вверх дном. Ни одной вещи на месте нет: дорогие иконы из киота вытащены, сундуки сломаны и выпростаны – полный грабеж и разорение.
Суханов бросился в опочивальню Рафа Родионовича и в первую минуту ничего сообразить не мог. Но вот в опочивальню внесли зажженную лучину. На полу, крепко скрученный толстыми веревками, Раф Родионович. И не убили его, слава Богу, жив он, только лицо страшное, искаженное болью и отчаянием.
– Развяжите, Христа ради, из сил выбился, ничего не могу поделать! – хрипло повторяет он, и дрожат его сухие, запекшиеся губы.
Радостный крик вырвался из груди Суханова. В одно мгновение кинжалом он разрезал верёвки и высвободил из них Всеволодского. Тот приподнялся было – да и опять сел на пол со стоном. Весь он избит в борьбе неравной; руки, ноги затекли – не действуют.
– Митюша! ты это, голубчик?! Спасибо тебе – выручил! А жена, дети?!…
И голос его оборвался. Он в ужасе ждал: а вдруг Суханов скажет, что жену и сына его убили, а дочь обесчестили – увезли…
Но Суханов говорит, что Настасья Филипповна и Фима у него, в безопасности…
– Слава тебе, Господи!
Руки старика приподнимаются для крестного знамения и опускаются бессильно.
– А Андрей? – спросил он.
В эту минуту Пров уже вводил Андрея в опочивальню, поддерживая его под руки.
Когда шайка Осины, ворвавшись к Рафу Родионовичу, повалила его и стала вязать, он ничего не видел, что делается вокруг него. Он не видел, как Андрей отчаянно боролся, как его осилили и поволокли в сени.
Управясь со стариком и его сыном, одна часть забравшихся в дом разбойников занялась грабежом, другая бросилась на женскую половину; но там не нашли никого, кроме связанного Осины. Женская прислуга сразу разбежалась и попряталась где кто мог. Холопы же, после схватки с разбойниками во дворе, тоже убежали, и один только из них, избитый почти до смерти, на крыльце остался…
В то время как развязывали Осину, дом был уже дочиста разграблен, и разбойники спешили убраться восвояси. Осина, грузно поднимавшийся на ноги, несколько минут не мог прийти в себя: платок, заткнутый ему в рот Сухановым, едва не задушил его. Вдруг кто-то из шайки крикнул:
– Ну, живей, удирать пора! – сундуки очищены.
– Где она, где? – заорал Осина.
– Ты кого же это?
– Где бабы Рафовы? Где дочка и этот Суханов проклятый, что связал меня? Неужто вы их выпустили?
Некоторые из шайки переглянулись между собою, другие хохотать стали.
– Так это бабы тебя связали? Ловко! связать этакого кабана! И прыток же тот молодчик – видно, это он так оглушил нашего Степку в сенях. Ну, братцы, ждать нечего, а то молодчик-то нагонит с собою народу… Отзвонили, да и с колокольни!…
Стали поспешно выбираться из дому, таща за собою награбленное.
Осина выбежал в сени, наткнулся на связанного Андрея и перескочил через него.
– Старик-то где? Старика мне подайте! – кричал он своим.
Кто– то из разбойников ответил ему:
– А глянь-ка там, в опочивальне, дрался он шибко, скрутили мы его, да никак и… того… невзначай и прихлопнули.
Осина распахнул дверь опочивальни и в темноте наткнулся на грузное тело Рафа Родионовича. Старик был в забытьи. Осина прислушался, толкнул его ногою.
«Все тихо, должно, и впрямь прикончили! – подумал он. – Эй, скверно: Фиму-то из рук вырвали, над Рафкой и надругаться не привелось как следует… и как еще эту кашу расхлебать придется. Ну да вывернусь!…»
Он еще раз толкнул ногою Рафа Родионовича, плюнул и пошел за своими…
Как ни сильно, как ни богатырски сложены были Раф Родионович и его Андрюша, но оба они находились в ужасном положении, оба были совершенно избиты. Их закутали в тулупы, снятые с сухановских дворовых, и уложили в пошевни. Дорогою они оба изредка стонали. Суханов молчал, озлобленно, почти бессмысленно глядел перед собою и ничего не видел. Все перед ним было как в тумане. Все, что случилось, казалось ему безобразным сном, и он ждал, что вот проснется и ничего этого не будет. «А вдруг и у меня разбойники в доме, вдруг Фиму уже украли!» – приходила ему страшная мысль, и он гнал что есть духу лошадей, и ему казалось, что они идут шагом.
Вот наконец и усадьба.
Слава Богу, все тихо, ничего подозрительного не слышно и не видно.
Прошло с неделю времени. Беда, разразившаяся над семьей Всеволодских, по счастью, не имела всех тех последствий, каких можно было ожидать. Никто не умер, и все стали видимо поправляться в своем здоровье. Раф Родионович мог уже ходить и даже владел одной рукою, другая же все не слушалась – видно, больно ее зашибли. Андрей тоже совсем поправился, только на лице была большая ссадина да плечо ломило. У Настасьи Филипповны от передряги осталось всего-навсего какое-то странное кивание головою, так что каждому, кто глядел на нее, непременно казалось, что она его к себе призывает и вот-вот сейчас скажет что-нибудь особенно значительное. Одна только Фима как была, так и осталась: дня два поломило ей руки и ноги после непривычного напряжения мускулов во время борьбы с Осиной, да Пафнутьевна натерла ее святым маслом – и все как рукой сняло. Но все же грустно как-то было на душе у Фимы.
Всеволодские, конечно, остались у Суханова до своего полного выздоровления и до решения вопроса, что теперь делать им. Да и невозможно было думать теперь вернуться к себе домой, так как и дома почти не было, одни только стены да сломанные столы и лавки остались. Всего именьишка, трудом немалым накопленного долгими годами, как не бывало. Все разорили, растащили разбойники: Правда, уцелело самое важное, уцелела кадушечка с серебряными деньгами, припрятанная Рафом Родионовичем на погребе, под половицей. В ней теперь было все спасение. Найди ее разбойники, что было бы делать?! Вотчина у Всеволодского маленькая, крестьян всякими поборами да разбоями совсем разорили, – с них возьмешь немного. А денежки в кадушечке копились еще отцом Рафа Родионовича, да и сам он каждый год в нее что мог складывал. И сладко было ему думать, что хватит у него и Фиме на приданое, и Андрею про день черный. Как пришел в себя Раф Родионович, как отдохнул у Суханова, так и вспомнилось ему про кадушечку: «А что, если и ее отрыли разбойники?!»
Призвал он Суханова, рассказал ему все; тот немедленно же поехал в разоренный дом вместе со своим верным Провом. И не успел еще Раф Родионович досыта намучиться ожиданием, как в полной сохранности была привезена заветная кадушка. Возблагодарил старик Создателя, но все же успокоиться ему не было никакой возможности. Вся душа его кипела гневом и обидой, приходили минуты даже полного отчаяния и ропота. Дом, хозяйство разорили, – с этим можно справиться; но нельзя справиться с людскою неправдою, с тем страхом, в котором жить приходится русскому человеку; а пуще всего нельзя справиться с неслыханной, позорной обидой, нанесенной зверем Осиной.
«Что это такое?! – думал Раф Родионович в бессонные ночи. – Что теперь делать? Холоп негодный пришел с шайкою, разорил, избил, дочь чуть не опозорил, а сам жив остался и торжествует. Ведь его убить мало! Ну что же – встречусь, убью его – и меня же засудят. Жаловаться на него? Кому? Воеводе – ничего путного не выйдет, от всего отопрется приказчик, дело не впервой. А потом, выждав время, опять нападет, дочь украдет… Господи, да ведь этак жить невозможно!…»
Даже слезы муки и бессилия прошибали старика; все его сердце горело от кровной обиды. И наконец, после долгого думания и раздумывания, решил он, что если касимовский воевода сразу не возьмет его сторону и не велит схватить мошенника, он, Раф Родионович, на Москву поедет, обратится к князю Сонцеву, а то так до самого царя дойдет – и не успокоится, пока не смоет с себя нанесенную обиду, пока холоп не примет должного наказания за свои злодейства.
Это решение Рафа Родионовича скоро стало всем известно, и все его одобрили; только Андрей клялся, что суд судом, а и без суда он найдет Осину и своими руками с ним расправится.
– Эх, Митюха, Митюха, – говорил он Суханову. – Не в обиду тебе будь сказано, а неладно ты это сделал, что оставил тогда проклятого в живых!
И Суханов теперь внутренне был согласен с приятелем. Чем больше он думал, тем яснее ему становилось, что, пока Осина жив и на свободе, каждое мгновение нужно опасаться и за жизнь Рафа Родионовича, и за честь Фимы. Он успокаивал себя только тем, что теперь уже ни на шаг не отойдет от Фимы, что, пока жив, сумеет защитить ее.
Раф Родионович и Андрей быстро поправились. Дня через три-четыре положено было всем ехать в Касимов, где должно было начаться дело Всеволодского против Осины. Фима, наскучивши сидеть взаперти, попросила Суханова прокатить ее немного, чтобы подышать воздухом. Настасья Филипповна воспротивилась было этому.
– Ишь, что вы, что вы! – закричала она, замахав руками и тряся головою. – Это чтобы ее украли злодеи! да ни за что не выпущу… и думать не моги ты, Фима!…
– Да Бог же с тобою, Настасья Филипповна, – сказал Дмитрий; – Ведь я с ней поеду недалеко, тут только, по полю. Копчик мой – лошадь добрая, стрелою летит, никакие разбойники не догонят, да и не ночь теперь, а день ясный.
Раф Родионович тоже взял сторону дочери. Суханов заложил Копчика в самодельные маленькие сани и выехал вдвоем с Фимой. День был морозный и ясный: солнце искрилось на снегу, в воздухе тишь стояла. Крепкая лошадка быстро бежала, разбрасывая кругом себя комья снега. Фима, просидевшая несколько дней в душных хоромах, жадно впивала в себя воздух, и в первую минуту даже голова у нее закружилась.
Долго ехали молодые люди не говоря ни слова, только Дмитрий не отрываясь глядел на Фиму. Тревога всех этих последних дней, нежданные события поглощали все его мысли. Конечно, он постоянно думал о Фиме, но не думал о своей любви к ней. Теперь же, в первый раз после того вечера, когда она его поцеловала, он снова почувствовал, как страстно ее любит. Он глядел на нее и хотя видел одни только ее глаза, так как лицо все было закутано, но и по глазам этим, взглядывавшим на него нежно и ласково, чувствовал, всем сердцем чувствовал, что счастье близко, что все ужасные события последних дней не только не уничтожили этого счастья, а напротив, приблизили его. Только как она печальна.
– Ты все грустишь, Фима, – тихо сказал он, – развеселись; мало ли какое горе бывает, да оно проходит. Нечего гневить Бога, все авось уладится, Раф Родионыч с Андреем совсем поправились. Вот поедем в Касимов, злодея словим, а там и заживем все благополучно. А того, что разграбили, чего жалеть-то! дело наживное, все вернется.
– Я не горюю, Митя, – отвечала Фима. – А все у меня как-то странно на сердце. Да и сам понимаешь, страху-то, страху сколько! Мне вот каждую ночь этот зверь снится… Ведь не будь тебя – что было бы теперь со мною! Митенька, голубчик ты мой, как мне и благодарить тебя, я не знаю!…
Она невольным движением прижалась к нему и положила ему на плечо свою голову. Сердце его забилось шибко, краска алая по лицу разлилась.
– Не за что благодарить тебе меня, – прошептал он обрывающимся голосом. – Не бежать же мне было, видя вас в опасности. Да и что бы со мною поделалось, кабы я не осилил проклятого да не связал бы его! Подумать страшно. Кабы захватил он тебя, так я, хоть и грех великий, – кажись, на себя руки наложил бы…
– Ах, что ты говоришь, полно! – перебила Фима.
Но он ее не слушал, он продолжал обрывавшимся голосом:
– Фима, и всей-то жизни моей, пока ты живешь да счастлива, а случись с тобою что-нибудь неладное, так и мне пропадать. Нельзя мне жить без тебя, уж так ты люба мне, уж так люба… да что… разве словами сказать это!…
– И ты мне всегда мил был, как брат родной, голубчик! – тихим, но твердым голосом проговорила Фима и еще сильнее к нему прижалась. – А уж теперь, теперь, Митя…
Ее голос оборвался, и вдруг она заплакала.
– Так ты меня любишь? Фима, голубка, ты хочешь быть моею женою?
Она отшатнулась, ее слезы высохли, и несколько мгновений она молчала.
– Женою?! – наконец шепнула она. – Да я твоей холопкой готова быть за то, что ты для меня сделал!
– Ах, оставь ты это, – отчаянно крикнул Дмитрий, – а то и впрямь меня не любишь. И если ты говоришь так, если ты согласна быть моею только потому, что я отнял тебя у злодеев, да и не я один отнимал-то, Настасья Филипповна с Пафнутьевной больше моего потрудились, – так мне тебя не надо – Бог с тобою!
– Что ты, Митенька, милый мой, что за речи нескладные?! – испуганно перебила его Фима. – Я люблю тебя пуще отца с матерью, я всю жизнь буду тебя лелеять и тебя слушаться, я…
Но она не договорила. Копчик летел как стрела, не сдерживаемый ничьей рукою. Дмитрий, обезумевший от счастья, охватил Фиму обеими руками, будто боясь, что ее у него вырвут. У самого лица ее, перед ее глазами было его лицо, совсем новое, преображенное.
Она тихо вскрикнула и с неведомым ей доселе, сладким и как будто грустным чувством охватила его шею и, сдернув с лица своего фату, прижалась к его губам крепким и долгим поцелуем.
Касимовский воевода Никита Петрович Обручев был сущим наказанием для города и всей окружности. Прежде он воеводствовал долгое время в Сибири и там еще приучился к самоуправству. Теперь, переведенный в Касимов, он нисколько не изменил своего образа действий и считал себя полным и единственным хозяином всего, что его окружало.
Некоторые из его благоприятелей, слыша про какую-нибудь чересчур уж значительную его проделку, не раз замечали ему, что он плохо кончит: «В Сибири на воеводстве хоть вниз головою ходи, хоть весь город перевешай, все с рук сойдет. Кто там разузнавать будет! Ну а Касимов не Сибирь, и Москва не за горами; дойдет до царя, донесут, так не вывернешься…»
Но воевода только ухмылялся на такие речи и продолжал жить в свое полное удовольствие. Несколько лет прошло, чудеса рассказывали про деяния воеводы, а беды с ним никакой не случилось, и он окончательно уверовал в свою силу и в свое право. Подвалы воеводские битком были набиты всяким добром и припасами. Денег у Обручева куры не клевали, и с каждым годом все прибывало его благосостояние, – легко оно доставалось.
Всякий торговый или промышленный человек, не только живший в городе, но и по делам в него заглядывавший, должен был идти к воеводе с большим приносом. В месяц раза по три, а то и по четыре, рассылал воевода своих подьячих к городским обывателям и требовал, чтобы они в такой-то день и час являлись к нему и несли дары свои. А кто не придет или принесет мало, того сейчас же схватят и в тюрьму посадят, а потом и выкуп с него потребуют. Не даст он выкупа, так в тюрьме просидит хоть до скончания века.
Люди воеводские ежедневно в гостиный двор забирались и брали там товары без платы. Наконец завел воевода близко от своего дома корчму и начал спаивать весь люд касимовский, грабя при этом каждого. Разврат в воеводском доме был такой, что о нем умолчать лучше.
И не один Никита Петрович страх нагонял на касимовцев, с ним в этом спорила и жена его. Вряд ли была в Касимове хоть одна женщина, которая бы из-за нее не убивалась, не плакала и ее не проклинала. Пойдет воеводиха в баню, а городские женщины должны идти ей челом бить, да не с пустыми руками. Лежит она на полке, парят ее вениками горячими, а горожанки одна за другою подходят к ней, низко кланяются и кажут ей свои приношения. Понравится приношение – отберут и отпустят подобру-поздорову; не понравится, так разденут несчастную женщину и запорют чуть не до полусмерти.
У такого– то воеводы приходилось искать суда и правды в своей обиде Рафу Родионовичу. Дня через два после объяснения Суханова с Фимой, о котором до сей поры никто не ведал, так как сватовство нужно было начать по исконным обрядам и обычаям, а это было невозможно, пока жених с невестой жили в одном доме, – перебрались Всеволодские вместе с Сухановым в Касимов и остановились у старого знакомца своего, соборного попа отца Николы.
Раф Родионович тотчас же отправился к воеводе. Он хорошо знал, что ничего путного для него не выйдет из предстоявшего объяснения; но ведь нужно же было дело начать порядком, да и авось хоть раз-то удастся пугнуть Обручева Москвою, ведь дело незаурядное.
Битых три часа заставил воевода ожидать себя в грязной заплеванной прихожей. Конечно, никаким делом он не был занят; но ему приятно было поломаться перед Всеволодским, которого он очень недолюбливал и называл не иначе как козлом, разумея, что от него, как от козла, ни шерсти, ни молока. Наконец, когда уже терпение Рафа Родионовича стало совсем истощаться, полупьяный подьячий объявил ему, что он может идти в хоромы к воеводе.
Обручев, в расстегнутом кафтане и стоптанных сафьянных сапогах, валялся на лавке, покрытой пуховиками и подушками. Со вчерашнего перепоя у него голова болела. Его старое, обрюзгшее лицо с маленькими подслеповатыми глазами и редкой седой бородою было теперь совсем багрового цвета и видимо припухло.
– С чем пожаловал? – презрительно проговорил он, даже не взглянув на вошедшего.
Раф Родионович остановился, и, вдруг вся его фигура преобразилась. Он выпрямился во весь рост свой, голова гордо назад откинулась.
– Да ты хоть бы по-человечески слово сказал, Никита Петрович, хоть бы на лавку меня посадил, как подобает. Я те не холоп и не подьячий, а дворянин столбовой, исконный.
– Хорош дворянин! – переваливаясь с боку на бок, усмехнулся Обручев. – Я твоего дворянства что-то до сих пор не видел, и нечего мне говорить тут с тобою… Садись на лавку, коли устал, да ответствуй: зачем пожаловал? Чай, ябеда? Только на ябеды все вы и горазды…
– Не ябеда, а жалоба, и великая жалоба, – упавшим голосом произнес Всеволодский, садясь на лавку. – И коли ты мне в моем деле не поможешь, так я…
– Да не расписывай, – перебил его воевода. – Что там у тебя такое?
– Ведомо ли тебе, что князя Сонцева приказчик, Яков Осина, набрав шайку разбойников, напал на мою усадьбу, вконец разграбил домишко мой и крестьян моих? Искалечил он меня и сына моего, дочь мою увезти собирался, и только по милости Божьей она спаслась, а мы живы остались. Ведома ли тебе, говорю я, такая несносная обида, мне от холопа княжеского учиненная?!
Лицо Всеволодского было бледно, губы тряслись, язык едва поворачивался.
– Неведома! – сказал воевода и пристально взглянул на Рафа Родионовича. – Да и сдается мне, – продолжал он, – что ты это со злобы на Якова Осину поклеп возводишь.
– Что я… поклеп? – прошептал Всеволодский и замолчал. Говорить он больше не был в силах.
– Да, поклеп; я хорошо знаю Осину, человек он, каких лучше и не надо, не чета вам, касимовским дворянам; и на разбой не пойдет он. Да и какая невидаль? Много ли там у тебя пожитков?! так и есть – одни пустые ябеды!
Но Всеволодский уже сладил с собою. Он встал и, грозно остановившись перед воеводой, заговорил:
– Ну так я скажу тебе мое последнее слово… что я не поклеп возвожу, а что все то истинная правда – свидетелей у меня много. И ежели ты, аки воевода, не вступишься в дело мое и того душегубца Осину не захватишь и не накажешь примерным образом, да не мешкая долго, то я и до царя дорогу найду!…
Воевода поднялся с лавки и остановился перед Рафом Родионовичем, заложив руки за спину и злобно усмехаясь.
– Так это ты что же? Стращать меня вздумал… Али ты о двух головах?! Прежде бы размыслить следовало… Слушай, ты, дворянин столбовой, что я скажу тебе: Осину ради твоего удовольствиями в потакание твоей злобе и ябедам я не трону, а за речи твои дерзкие да нахальные да за ябедничество – на Москву отпишу, и не ты сам туда поедешь, а силком тебя потащут к допросу. А теперь иди подобру-поздорову… проваливай… мне с тобой говорить нечего.
Затряслись руки и ноги Рафа Родионовича, шагнул он вперед, и если бы не вспомнил про жену и детей своих, плохо бы пришлось воеводе.
– Пиши, пиши, воевода, – прошептал Раф Родионович, – только поглядим еще, что к царю раньше дорогу найдет – твоя ли неправда Иродова али правда моя… Больно уж зазнаешься ты, смотри, на мне оступишься!…
Что– то страшное, что-то необычайно могучее послышалось воеводе в словах старика Всеволодского. Жутко вдруг стало ему от взгляда этого оскорбленного человека, и он ни слова не сказал ему.
Раф Родионович большими шагами и ничего не видя перед собою вышел от воеводы. И, выходя, не заметил он, как у воеводского дома остановилась большая кибитка, запряженная усталыми конями, как из кибитки вылезли двое пожилых людей в богатых собольих шубах, не заметил, какое волнение в доме произвело их прибытие.