bannerbannerbanner
Кого не жалко

Владислава Николаева
Кого не жалко

Полная версия

– …аа…аа…

По простору жёлтого луга разносится жалобный плач. Иногда его разбивают вырвавшиеся из горла звуки. Ничего вразумительного, вытянутые гласные. Краски трав и леса блекнут. Слившиеся в одну полосу на расстоянии кроны чернеют, семенные колоски вблизи кажутся спящими, с поникшими головами. Или горестными на фоне плача. Небо густеет сумерками.

– аагхаа…а-а-а…

Плач глупо выдаёт место, где я стою на коленях. Звуки прерывисто иссякают, стоит кончиться воздуху в переломленной в поклоне к земле груди. На лицо свисают нечёсанные космы. Руки скользят по стволу, собирая ладонями коровую крошку и клейкий сок. Враждебно настроенные люди приближаются. Семеро, все мужчины. Чувствуют себя хозяевами, власти на них нет. Незасеянные равнины за спиной, впереди – лес, место, созданное для укрытия от хищников. Не добежавшей жалкий километр жертве остаётся только бессильно плакать от обиды на судьбу. Кругом дикие места. Кричи как угодно, хоть оборись, эти только подбодрят «давай, давай!» Они любят крики. Сначала бьют, потом пользуются. Меня, пансионскую воспитанницу, не обученную жизни в лесу, хватает за волосы вожак…

В этот момент я теряю способность выдавать свой истерический, с прихлипываниями смех за рыдания. С замахом тяну зверя-мужика к одинокому стволу, у которого якобы притулилась поплакать. Как вцепился урод, даже руками ускорять не пришлось, хватило напрячь мышцы шеи… Какое гладкое вхождение в ствол… разумеется, в переносном смысле. Но в самом деле – ровнёхонько, ни одному сегменту плоти не удалось промахнуться мимо серой рытвистой коры. Нос вообще внутрь вошёл.

Зад перевесил. Вожак булькнул и рухнул. Вся рожа в крови и соплях, в неуспевшей опуститься руке клок волос. Бух. Упала.

Приманка всегда я. От того нигде больше не успеваю. Когда нужна приманка, мне достаётся только заводила, и его я не стараюсь доубить, если выжил. Пусть знает, что девчонки не так уж безобидны. Может, поостережётся обижать в следующий раз. Если ещё сможет проявлять интерес к девчонкам.

Поднимаюсь с колен без спешки, отряхиваю пёструю тряпку, заправленную за пояс брюк, от налипшей соломы и сора. Оглядываюсь через левое плечо – он неподвижно смотрит на меня. У ног шесть трупов. Предпочитает доводить дело до конца. До абсолютного.

Выглядит также, как до перехода. Смотрит на меня. Упёртый. Отказывается прятать лицо. Может, эти уроды стали трупами только потому, что он опять не спрятал лицо. Хотя, конечно, не только. Прежде всего не надо было думать, что нас можно поймать. В тех краях, где нас, себе на голову, вырастили, пансион-пансионат значит совсем не то, что здесь. В пансионате не поправляют здоровья, а доказывают его несокрушимость. В пансионе учат манерам, не соблюдая их.

Недолго посмотрев на него, я зашагала в сторону чернеющего леса. Пружинисто, широко, скачуще. Живая земля, родящая, не городская, приятно потоптать. Из-за спины привычно не долетало ни звука движения. Я отучилась оглядываться. В смысле, не приучалась.

Авангардная нога ухнула в брошенную нору. Он не кинулся, как прежде, ловить. Привык к моему чудачеству ходить, как слепая, когда нет нужды таиться. Также тихо за спиной. Я фыркаю от смеха. Перехожу на бег.

Здорово бежать не в загоне с решёткой, проволокой и коротящими синим током и белыми искрами проводами.

Уже говорила – жизни в лесу не приучена. Вообще жизни не приучена.

Надрыву приучена. Трясти решётку от энтузиазма, с налитыми кровью глазами, закусив удила, совершать надрыв чужого подвига, волочь сохранённые конечности в бокс, получать по шее за то, что у них смогло пойти не так… и дальше по программе.

Как легко бежится без понуканий! Я кручу солнца, не притормаживая для стойки, мешают волосы, мешает заправленная за пояс штанов тяжёлая тряпка. Как свободно! В повороте назад в обзор попадает его тёмная фигура, ночь всё больше приближается к цветам его одежды. Можно подумать, из нас двоих дама я. Видел бы кто, как кое-кто упёрся, не желая надевать ни то, ни другое, ни третье, пока я не перерыла все запасы того фармазона и не отыскала чёрные штаны и майку… Только я нашла ещё и плащ. И где, спрашивается, плащ? Где третье?

Пропарываем в лёгком беге дикое, незасеянное поле, чёрный лес, череду оприходованных полей, кладбищице, сельцо, лесок, деревеньку… когда бежим всё как-то скукоживается – на такой скорости приучены бежать, очень быстро, желательно так, чтобы и не слышать щелчков хлыстов за спиной. Заходим в взгорье, огибаем болото по дуге – нам так быстрее, чем искать кочки. Угадайте, кто не снизойдёт до поиска кочек?

Но да он жутко сильный, для него поиск кочек на болоте по-своему оскорбителен, ведь он способен бежать с такой скоростью, что вода удержит, значит, и топь не уцепится. Всё равно срезать болотом – это торопиться надо. А чего нам торопиться? От нас ещё никто не уходил. Куда уходить? Миры – маленькие, круглые, попробуй спрячься.

В город тоже не заходим. Но на меня сходит охотка побегать по-настоящему, до свистца в лёгких. Кольнув насмешливым взглядом, бросаюсь выкладывать петли по пустоши. Он – за мной. Хэх, нет в его поворотах плавности, все понемногу но срезал и выпрямил. Заточен под схватить, да побыстрей. Меня учили не только побыстрей – рассудили, что гожусь в приманки. Заставили научиться бежать в три раза быстрее него, выбирать непредсказуемые маршруты, закладывать такие кренделя и при этом на каждом шаге быть способной смотреть через плечо с бесючей, доводящей до каления улыбочкой.

Банальщина! Я не умею рассказать, что вижу, чую, слышу и осязаю. От меня отделывались ничего не значащим словом – чутьё или интуиция, тебе без неё не выжить, тебе без неё не уцелеть, без неё ты погибнешь, без неё ты сдохнешь… В финале было «чтоб ты сдохла!»

Плохо расстались, некрасиво. Я, конечно, не подарок, но разве в скандалах вина лежит не на обоих сторонах конфликта?

Я не умею рассказать, как вкусен напитанный сумерками воздух. Иногда приходится открывать рот от жадности, вдыхая его в прок. Я не могу объяснить, что в прок его запасти невозможно – воздух сумерек на природе – лучший сорт воздуха свободы, его можно вдыхать только в момент, в загашниках он теряет свои свойства, как выветрившаяся микстура. Я не могу обосновать, почему мне так нравится ощущение поддающейся шагам земли, её сырой запах. Почему так умиляют глаза травяные стрелки, развесистые ветки, еловые лапки и сглаженный расстоянием в идеал звёздный диск. Есть время, когда он смотрит сверху сам на согретую своим телом жизнь, тогда нельзя смотреть на него, но, если он склонён к горизонту, смотреть можно. Он будет играть красками, будет разбрасывать отсветы, демонстрировать непревзойдённое совершенство своей красоты, превосходя все её стандарты, он заставит пытаться сравниться с собой картину, мелодию, стих, песнь. И лучшие умы будут винить себя в бездарности, как я, затрудняющаяся сказать, что мне хорошо на свободе, и что такая свобода, как здесь, по-моему очень хороша.

Бег смешивает лиственный лес в мельтешащие полосы. Полосы ходят нитью пульса по кардиографу – бежим напрямки, ничего не огибая, с разбегу преодолеваем холмы и низины, вверх-вниз, вверх-вниз. Конечно, не так однообразно. Бывают вверх-вверх-вверх, бывают вниз-вниз-вниз, а бывают вверх-вверх-вверх-вверх-внииииииз…

Ха-хах! Перепад вызывает ощущение лёгкой щекотки. Большее недоступно, нас тренировали на перегрузки. Меня больше, чем его.

Не бери последнее – наше собственное правило. Нас не учили жить. Правила – наша личная находка, в некотором роде интеллектуальная собственность. Но мы не жадные – пользуйтесь, кому надо. Если судить по нашим личным правилам – мы самые правильные обитатели мыслящей Вселенной. Мы придумали правила сами и всегда соблюдаем. Мы не пойдём в тихое место, где нас не выдадут, мы не отберём у того, кто ничтожно не посмеет никому жаловаться.

Шестигранную плитку моет щёткой ползающий на коленях лысый человек. Он худ и миниатюрен, ниже меня и тоньше. Одежда на нём висит. Прямое бледно-кирпичное платье с пришитым сбоку пёстро-жёлтым углом, запахнутым на руку. Человек не бережёт одежды, перебирает острыми коленями, шурует щёткой рукой, которая, кажется, состоит из одних локтей. Необычно, что у поломоя такая чистая одежда.

Прохожу пыльными сапогами по мокрому. Человек не отвлекается на замечания, продолжает невозмутимо мыть. Большой дом. Не знаю, может, и дворец. Побывав в нескольких культурных зонах, начинаешь понимать, что «дворец» – понятие относительное. Как вообще очень многое. Вход обыгран множественной аркой – овеществлённое междумирье, скачи прямо от порога куда душе угодно. У нас правило – не входить в мир там, где лежит твоя цель.

На выложенном белой шестигранной плиткой патио мнутся и перетекают в танце наложницы. Одежды легки и струятся. Группа стоит тесно, острые углы жёлтой, красной и вишнёвой ткани дают ощущение высокого огня, музыка имитирует треск или, может, плеск ручья неподалёку. Я говорила о недостатке изящества в своём воспитании. Подозреваю, меня это портит.

Пристраиваюсь к изысканному танцующему очагу чёрным поленцем, чуть прихваченным пламенем многометрового лоскута, подвёрнутого за пояс чёрных штанов. Подхватываю движения поднятых к сумрачному небу рук. Пластичности танцовщиц остаётся позавидовать, приходится компенсировать профессиональной гибкостью и цепкостью мышечной памяти, наточенной выхватывать приёмы противника в бою и поворачивать против него самого в более эффективной и изощрённой форме. Мне – я, конечно, не говорила об этом вслух – подобный навык казался подлостью. В пансионе что-то такое подозревали о моих соображениях – били до кровавого тумана в глазах.

Обслуга подыгрывает, длинными подожжёнными щепами нагреваются легчайшие колпачки белых летающих фонариков. Колпачки опытно запускаются вблизи от порхающих тканей за нашими спинами, так что на ложе должно представляться, что всё произошло само собой. Но публика там пресытившаяся. В глазах нет блеска восторга или удивления, так и смотрят на костёр. Неотрывно и без вожделения, с каким-то ожиданием. К губам время от времени прикладывается тонкая трубка, попыхивающая дымом из крошечного отверстия. Танцуют только женщины, а лежат и жуют дым только мужчины. Женщины будто безразличны к ближайшему будущему, словно в мире существует только их довольно бессмысленный танец. В беге смысла больше. Он – свобода. А этот танец, он… несвобода. Но свобода – мой смысл, может, я чего-то не понимаю.

 

На лежащих мужчинах халаты с золотым шитьем по кайме. Больше ничего. Полы небрежно распахнуты. Мужчина, которому есть дело до находящейся рядом женщины, не позволит себе предстать перед ней в таком виде. Центральная фигура этого андрогинного ню господски щёлкает пальцами.

Я запоздало останавливаюсь вслед за замершими с потупленными глазами танцовщицами. Сами скромность. Думаю, со своим послужным списком убийцы, по искушённости местным париям в подмётки не гожусь. Палец уверенно указывает на меня.

Делаю три маленьких шажка вон. Господин моей ночи неторопливо заканчивает глоток из расписной глиняной трубки, со вкусом разжёвывает прядь дыма, оправляет над животом край халата, от чего облик его не совершенствуется в лучшую сторону. Только после этого, не стремясь произвести впечатление, слезает с общего ложа, помогая себе всеми конечностями. Обслуга устраивает освободившуюся трубку в блинчатую горку аппарата. Мужчина идёт себе, не затрудняясь убедиться, что я иду следом. Я, конечно, иду. Может не рассчитывать избавиться.

Впервые лёгкий интерес проявляется в пресыщенных глазах у самой двери. В коридоре довольно темно, ровно горит в стенной петле факел. Достаточно, чтобы отыскать ручку и просунуть ключ в скважину.

Рука хозяйски обводит подбородок двумя пальцами. Губы хмыкают, убеждаясь, что прежде меня не пробовали. Мелкое, но разнообразие.

Дверь с хлопком замыкается за спиной. Какая-то сила ещё в нём от мужчины осталась. Не только переползать с одной кровати на другую способен. Мужчина как раз укладывается на кровать со столбиками. Приятно будет на такой спать, и бельё свежее. Правда, этот уже лёг. Будет им пахнуть. Хотя… вроде мытый.

Тело созерцает масляными глазами с неподвижными зрачками. Широко разложены в стороны руки, ноги расставлены чуть более ширины плеч. Распахнутые полы халата не оставляют ничего тайного.

– Танцуй, – коротко бросает мужчина. Взгляд теплеет, губы складываются в слабо выраженную улыбку.

Первый шаг коленом по покрывалу, второй, ещё, пока не оказываюсь между разложенными углом ногами, почти задевая голую кожу штанинами. Искушённый самец возбуждён. Если подумать, доводилось видеть и более искушённых. Единым движением рук выправляю отрез ткани, заткнутый в штаны, над головой, скрываясь за ним, как бабочка крыльями. Сотрясаюсь за ним в дрожи собственного танца. Люди умеют самопогружаться в транс. Для нас соответствующие методики были отработаны на научном уровне. Моя дрожь – то самое, трансовое действие, вызывающее чувство успокоения и довольства. Скрепя сердце, нас снабдили и таким средством. Надо же чем-то утешаться в сырой камере-одиночке без питья и жратвы, когда нельзя пососать даже собственную лапу, потому что она заведена цепью за спину. Сладок локоток, да больно далеча роток, как говорил мой любимый палач, ибо о мёртвых либо хорошо, либо никак.

Я сотрясаюсь движением, которое дарит покой и гармонию мне одной, потому что мне всё равно, что он смотрит. Потому что он ничто. Даже не знает, что тропа его судьбы завернула к сходу в вечный круговорот. Пища для червей. Вышедший из заднего прохода червя перегной.

Заслуживающие уважения чуют приход смерти, видят её, осознают. Он поднял спину, приоткрыл рот, потянул руки к моей дрожащей талии, уложил выше, на рёбрах. Горячие сквозь ткань ладони. Его возбуждение усилилось. Он отбирает из моих рук ткань, почти выдирает, подаётся ко мне.

Я бы подождала ещё секунду, чтобы совершить острое действие в наиболее острый момент. Кинжал с треугольным обоюдоострым лезвием, уже занесённый, остался чистым. Он с хрустом переломал шейный столб. Явился. Весь в чёрном. Почти не скрывает, что доволен тем, что опередил меня. Тот даже не осознал положенные на подбородок и темя руки мужчины, которого в комнате не должно было быть. Реакция так себе.

– Кончено? – спрашиваю я, подняв глаза. Показываю лицом досаду. Я приучила его не добивать тех, кого оставила покорёженными, но к этому я не успела прикоснуться, и он без зазрений совести прикончил его.

Он кивает. Для его задачи не нужно было уметь говорить, и его не учили. Мой индивидуальный учебный план был не худшим в пансионе.

Дом свободен. Сразу начинаю хозяйничать. Я здесь надолго. Возможно, на целые сутки. Указываю ему убрать тело с покрывала. Лишнее движение – потянулся без подсказки. Одобрительно кивнув, выхожу к патио, по пути туша факелы. На площадке пусто. Ложе ещё хранит вмятины от лежащих недавно тел. Девиц и обслуги нет. Их он, конечно, не убил. Сами подсуетились, убежали. Мы освободили их не от такого хозяина, за которого можно было бы бороться. Тушу оставшиеся факелы, проверяю комнаты. Он выносит последнее тело и закрывает ворота на оба засова. Вопросительно смотрит на меня.

Не корректирую планы под него. Ему вообще не положено было в жизни что-то хотеть и испытывать, если речь не шла о выполнении задания. Заданий для нас обоих не нашлось. Мы не подошли, поэтому я собираюсь засунуть себя поглубже и хорошенько вымыть. Игнорируя возможность залезть в неуспевшую остыть парилку, шагаю к бассейну уже с улыбкой на губах.

Обожааааю возиться в воде! Он всё чаще недовольно хмурится, когда дорвавшись до воды я бросаюсь в неё, как обезумевшая треска, и ничем меня оттуда не выманить, пока не придёт время убраться. Он мог бы заниматься чем угодно, пока я плещусь, никого не держу, но, кажется, у него имелось личное правило, сформулированное без моего участия – не уходить от меня дальше чем на десять метров. Никогда.

В бассейн я рухнула в одежде. Бассейн оказался больше десяти метров. Он последовал за мной, не поднимая всплеска.

Моё правило – не расставаться с одеждой, если резервуар с жидкостью не находится в маленьком замкнутом помещении. Бассейн на открытом воздухе. По периметру на равных отрезках горят высокие факелы. Он ходит пешком по дну, туша те, которые могут помешать ему в выполнении его задачи. Не обращаю на него внимания. С тех самых пор как мы зажили самостоятельной жизнью не пытаюсь выяснить, почему он делает некоторые лишние на мой взгляд вещи. В пансионе нас не так долго держали всем скопом, иногда заставляя коллаборационировать, иногда стравливая друг с другом. И меня и его довольно рано выбраковали из этой стайки. Разряды тока заставили меня порядком позабыть черты лиц моих ранних знакомцев, которым я подавала руки на преодолении преград и которым изображала сочувствие на лице, отбрасывая навзничь одним ударом. К счастью для моей неокрепшей детской психики, это продлилось недолго. Меня закрыли в отдельном секторе. Ударов не стало меньше, люди рисковали показываться только за сеткой, а моим единственным спарринг-партнёром остался он. Нам не дозволялось бить не в полную силу. Хотела бы я посмотреть на того, кто не подчинился бы этому правилу и выжил. Пожать руку герою. Но, видимо, героев не бывает.

Наши поединки шли на время. Пять минут ожесточённой махни, потом десяток дней тренировок на совершенствование. Обычно с возрастом время начинает течь быстрее и незаметнее. Мы растили из пяти минут вечность. Они удлинялись каждые десять дней. Однажды мы с ним так качественно уделали друг друга за неполные четыре, что где-то наверху спарринги запретили. На практике нам это стало известно не сразу. Ещё с год мы привычно выходили по электрически шипящим коридорам на бой под улюлюканье привыкших к потехе охранников. На больших объектах, пусть даже связанных с научной сферой, всегда работают не одни лишь интеллектуалы. Уроды из охраны привыкли к своему неинтеллектуальному развлечению – стравливанию двух лабораторных крысок. Я – белая, он, безусловно, чёрный. Мы по инерции продолжали растить наши пять минут, не зная, что уже не обязаны этого делать. Охране легко было всё устроить – разве не найдётся в десять дней каких-то пять незанятых минут? Даже у таких, как мы? Ну поменьше повесим на своих цепях с завёрнутыми за спину руками. Я ничего и не подозревала. Охрана не в первый раз делала ставки на нашей травле, приказ шевелиться был привычно груб, коридоры привычно фыркали синими дугами и сыпали белыми жалящими искрами. От электричества ведь не бывает иммунитета? Почему тогда на моей коже перестали появляться прожжённые точки?

Охранники были не интеллектуалы. Им не пришло в голову, что нас перестали выпускать друг против друга не только для того, чтобы сберечь результат многолетних трудоёмких экспериментов и длительного сложного обучения. Они рассудили, что заживает на нас, как на собаках, и однозначно решили, что игра стоит свеч. А мы наращивали потенциал.

Мне не часто удавалось отшвырнуть его, превосходящего меня по физическим параметрам, до первого ограждения. О тех временах, когда я выводила противника с одного удара, давно пришлось забыть, никого живого кроме него мне для разминок не давали. Но вот он сплоховал – оставил мне лазейку. Никому другому она бы не подошла, слишком мало времени, но он должен был всегда держать в уме, с кем имеет дело, а значит, он сглупил. Я врезала ему разрывным ударом. Снаружи такие удары кажутся поверхностными, чуть перекручивается тонкий верхний слой кожи, а внутри незаметно для окружающих крутится оторванный орган. Результат такого удара станет заметен через несколько десятков секунд – мозг не поспевает, поэтому в случае с ним приходится сопроводить удар толчком помощнее, вырвать из пятиминутной вечности нужное время, пока он будет возвращаться на позицию. Знать надо, какой он лось, ничем не проймёшь, кроме самых бесчеловечных приёмов. А разве он жалел меня?

Он отлетел, в запале боя меня коротко огрело адреналиновой радостью, хотя всегда следовало помнить, с кем имеешь дело и что сейчас он вернётся на позицию, и не согнётся, зараза, от спазма. Я мысленно скрестила пальцы, надеясь, что он налетит на первое ограждение, и электрические разряды выгадают для меня ещё несколько ценных секунд. Налетел. Ограждение порвалось, словно тонкая фольга. Заряды щёлкали в воздухе, ему даже не досталось. Удивлённый, не встретив в ограде препятствия, он летел дальше, на второй, более крепкий заслон из железобетона. Хрустнуло. С вершин амфитеатра доносились грубые панические окрики. Забегали серые комбинезоны. После второй ограды хлипкая и высокая третья уже ничего не значила. Она, кажется, даже от ветра покачивалась.

Им повезло, что за грань вылетел именно он. Я не вышла следом – он лежал на моём пути. Вместо боли в глазах его тлела ярость. Осыпанный серой крошкой, он видел только меня. Я стояла на месте.

Запоздало на меня снизошло осознание, что люди лживы. Раньше никому не было дела, что я знаю. Моя воля была третьестепенным фактором происходящего, мне не придавали такого значения, чтобы имело смысл что-то скрывать. И вот, они почему-то замалчивали, что наверху запретили поединки – от меня и от него, будто мы обрели какой-то вес.

Что ж, его вес я применила очень буквально. Но этот тупой вес заблокировал сияющий всё тем же проклятым током путь к свободе. Я впервые вдохнула хлынувший с той, свободной стороны воздух. Дальше моя голова заработала на меня. Сволочь, столько лет отдавалась врагу!

Меня учили смотреть мимо света, поэтому факелы в ночи не слепят моих глаз. У него, можно сказать, настройка грубее. Семь факелов затушено. Он держится к ним лицом. Когда не надо двигаться, он представляется абсолютно статуеподобным, ни бровью не ведёт, зрачки смотрят прямо, в одну точку, веки не смаргивают. Не знаю наверняка, то ли его научили так себя вести, то ли он сам такой.

Деловито перебираю плошечки с косметикой. Какая прелесть…

Он движется ко мне поплывшим памятником, кажется, не перебирает ногами, а просто попал в течение. Нависает над плечом. Угол губ задирается наверх – демонстрирует недовольство. Да знаю я, что он не любит бултыхаться в воде часами! Не любит, когда тело сморщивается и ощущается, как вылизанное! Я уже сказала – не держу! Пусть хотя бы на бортик валит!

Стискиваю зубы – всё удовольствие отравляет. Сзади сдёргивает тяжёлую, успевшую промокнуть насквозь накидку. Выжимает её навесу, вода ему чуть ниже, чем по грудь. Накидка летит на бортик, тяжеловесным взмахом туша очередной факел. Я продолжаю изучать маленькие выдолбленные в дереве плошки, меньше блюдца для ежа. Он возится со своей майкой. Чёрная тряпка летит в ночь, выжатая досуха, и приземляется на мою накидку, теряясь в её бугристых, потемневших от воды складках. Железные руки берут меня под бёдра и усаживают с разворотом прямо в плошки. Прекрасно.

 

– Вредитель, – беззлобно сообщила я.

Смотрит в глаза без тени раскаяния. Нагибаюсь зачерпнуть воды, лью пригоршнями на его длинные волосы. Он непреклонен – в самом деле, физически. Нагнулся бы раз под воду и всё, а тут поливай его. Не ворчу вслух. В воде мне вроде как запрещено высказывать недовольство. Ну, в общем, если начну, он меня в раз выволочет на сушу.

Когда голова достаточно влажная и по чёрным прядям на спине сбегают капели, зачерпываю ладонью с нескольких уцелевших плошек, втираю в его волосы ароматную смесь. Его веки припускаются градусов на двадцать. Защитная мера – предохраняет органы зрения от попадания постороннего вещества, при этом оставляет возможность быть бдительным. Со стороны кажется, что он доволен. Ничуть не бывало. Каменно стоит между моих колен, касаясь голым торсом бортика бассейна, только и ждёт неосторожного замечания, чтобы выдернуть меня на твёрдый сухой камень и безнадёжно протестующую утащить в дом.

Нахмыкиваю бессмысленный мотивчик, чтобы его успокоить. По жёсткой груди скользит жидкая белая пенка. Обнаглел он у меня. Зная мою любовь к водным процедурам, сам мыться перестал. Заставляет заботиться о себе. Прям и не знаю – может, в каком-то дворце насмотрелся, как безропотные гурии трут своего блистательно лысого падишаха?

Отвлекаюсь, чтобы вытащить из-под зада вонзившееся краем блюдце. Он, конечно, невозмутим, будто не сам и не специально усадил. Продолжаю напевать на одной ноте через нос. Тщательно массирую голову и промываю волосы, иногда выдёргиваю руку, чтобы пройтись по чёрной бородке. Усы и бороду подстригает сам. Наверное я с режущим предметом в руке у самого горла ещё навеваю неприятные воспоминания, а то бы уже препоручил.

Смывать ещё дольше, чем мочить. Черпаю горсть за горстью, проверяю не мылятся ли ещё пряди, перебирая их кончиками пальцев. Скручиваю отмытые жгутом через плечо. Омываю торс обеими горстями, оттираю от въевшейся по полям пыли, скручиваю серыми жгутиками. Приваливаюсь к мокрой груди, чтобы оттереть спину. С предплечьями и плечами обхожусь уже без излишней аккуратности, тру докрасна. Он даже отступает и ополаскивается, прогнувшись назад, чтобы успокоить кожу. Наконец, моё время.

– Я не вижу решения, – Тибр говорит спокойным голосом. На Совет это неизменно действует. Тибр не говорит зря и попусту, его слова следует воспринимать буквально и с первого раза, потому что такого человека неприемлемо заставлять повторяться.

Старейшин подмывает переспросить, откровенно видно, какого труда им стоит сдерживаться. Тибр невозмутимо стоит перед сотней, достойных голоса, за половинчатым пюпитром, на который положено класть ребром левую руку. Длинная одежда не колышется. За спиной уважительно стоят Илан и Трур.

Старейшина Арою тяжело вздыхает.

– Даже если бы мы готовы были пренебречь вашим психическим благополучием, положительный ответ на предложение будет означать потерю миротворческого потенциала… Нам некого будет выставить на защиту! – более эмоционально выпалил старейшина, дёрнув тяжёлую грудь вверх, но сдержав порыв подняться и взволнованно забегать по Залу, как говорят, было с ним в кабинете, когда стало ясно, какой выбор встал перед Советом.

Тибр невозмутимо молчал, наблюдая за Старейшиной одними глазами.

– Истинные воины! – всплеснул Арою тяжёлыми руками, выдёргивая их из белых крыльев одежд. – Трое на мир – вполне достаточно! Если не требуется подставить их под удар, от которого если не сломается тело, то падёт дух…

– Кто знал, что разум оставит их раньше, чем силы… – не совсем по уставу высказался из-за спины Тибра Трур. В контраст Совету истинные воины оставались хладнокровными, только Илан казался грустным.

– Сумасшествие, – поправила старейшина Арисима, – ломает разум так, что он не допускает мысли о своей ущербности.

– Старейшина Арисима как всегда права, – Трур с уважением слегка склонил голову набок и улыбнулся углом губ.

Улыбка Трура доконала Арою.

– О Силы Небесные! – Старейшина возвёл руки к теряющемуся в вышине своду и заёрзал по креслу, порываясь встать. Арисима и Ирманьо повисли у него на руках, худо-бедно выдерживая подобие официального заседания.

– Подержите его, – разрушил иллюзию Ирманьо, скорчившись, обращаясь к Арисиме, достал из одежд нераспечатанный нательный ингибитор и у всех на виду приляпал Арою прямо на шею.

Воины сохранили невозмутимость. Представители Совета старательно сделали вид, что ничего такого не произошло. Арою апатично размяк на сидении, Арисима отпустила его руку, ещё с опаской к нему приглядываясь. Арою не делал резких движений.

– Фуф, – обывательски отпыхался Ирманьо, белоснежным церемониальным рукавом утирая капельки пота со лба. Святотатство происходило при полном немом попустительстве девяноста восьми идеальных граждан мира и провалившегося в синтетическое равнодушие Старейшины.

В лице Тибра проступило лёгкое крамольное любопытство.

– Я бы хотел сознаться, – Ирманьо продолжал утирать пот рукавом, – что приняв Стезю Науки тайно поощрял изыскания по запрещённым проектам своего Предшественника…

– Сейчас не время! – воскликнула Арисима шокировано.

Шок был не столько в том, что Ирманьо поступил также, как и все его предшественники, нарушив Клеймо неприкосновенности по сомнительным исследованиям. Люди от науки – любопытны, а сомнительные эксперименты в ней просто будоражат воображение. Принимая эстафету от предшественника, едва ли хоть один из старейшин просвещения удержался от того, чтобы не поковыряться в парочке доставшихся по наследству экспериментов, прощупать их потенциал. Но чтобы хоть один из них сознался…

– Или ты специально?! – поразилась обычно сдержанная и благовоспитанная Арисима. – Хочешь покинуть Совет? В такой момент?!

– Ох знал бы кто, как не хочу… – Ирманьо дёрнул себя за ворот, как за удавку. – Давайте сделаем вид, что всё идёт своим чередом, и мы все сидим на одном из наших обычных приличных заседаний… только выслушайте меня сейчас, а потом уже рассудите, что делать…

Совет внял. Расслабленный Арою мягко смотрел в столешницу под руками добрыми глазами.

– Клянусь, началось при моём предшественнике. Я не пытаюсь переложить ответственность, так оно и было… Вы знаете, что у Истинных воинов постоянно берут ткани для исследований, это возведено в обязательство. До сих пор никакие исследования не дали толкового объяснения феномена их избранности, но мой предшественник… в общем он и не стал пытаться. Поступил прямо, грубо и совершенно неэтично… мне трудно об этом говорить… он не стал разбираться, почему Истинные воины по многим параметрам лучше среднего человека, а попытался искусственно создать существо, которое будет ещё лучше, чем истинный воин…

Ирманьо чистосердечно покраснел. Совет обещал внимание, поэтому немо проглотил крамолу. Ирманьо хватило выдержки и такта дать гражданам усвоить малоперевариваемое сообщение.

Тибр вопросительно поднял правую бровь.

– Каким образом? – его невозмутимый голос способствовал сглаживанию непорядка.

Ирманьо стал жалким.

– Скрещивание генотипа…

Совет взорвался. Четверть часа криков, повторных и каскадных взрывов, беготни между траншеями, ругательств…

После чего все опять сделали вид, что так и было задумано.

Растерзанный Ирманьо продолжил слабым голосом:

– Инкубационно было выведено тысяча шестьсот сорок восемь младенцев… я знаю…

Он всхлипнул. Отчего-то этот тихий, нестыдный для мужчины всхлип прозвучал громче вспыхнувшего шёпота и перебил готовый разразиться ядерный взрыв.

– …неэтично… часть с двойным воинским геном, часть с тройным, часть с четверным…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12 
Рейтинг@Mail.ru