bannerbannerbanner
Мама

Владислав Фолиев
Мама

Полная версия

Введение

Вчера исполнилось 10 лет со дня ее смерти. Когда я увидел на кухонном календаре число и вспомнил, что оно значит для меня, мне стало невыносимо. Боль отличалась от той боли, какую я испытывал каждый раз в ее годовщину, – может, это из-за даты, а, может, из-за слишком отчетливого осознания того, что она не увидела мою дальнейшую жизнь, что она не приняла в ней никакого участия. Весь день я был подавлен, провел его в размышлениях и воспоминаниях с ней. Состояние мое близилось словно к неизбежному концу – вот я наедине с собой, и самое время подвести итоги своего существования, которое на самом деле только начинается.

Воспоминания о ней по-прежнему оказались живы. Иначе быть и не могло: они глубоко отпечатались в моей памяти яркими картинами, к которым спустя столько лет я могу обращаться без особых усилий. Мы провели вместе так мало времени, но этих дней мне хватило, чтобы я смог запечатлеть ее, навсегда впитать дорогой для себя образ, когда-то возбуждающий с особой теплотой мои чувства. Я не сказал ей правду, не поделился с ней тем, ради чего все это начинал. Она так и не узнала о человеке, который любил ее только за то, что она есть. И сейчас, когда мысли мои все еще заняты только ею, я хочу облегчить свое состояние, хочу начать писать о том, что произошло со мной одиннадцать лет назад. Я хочу прожить это снова.

Часть 1

1

Чем старше я становился, тем навязчивее у меня возникало желание найти свою биологическую мать. Все чаще я начинал представлять ее, думать о причине, по которой она отказалась от меня в младенчестве. Предлогов для нашего с ней разрыва я придумывал множество, но все они сводились к одному оправдательному: в ее жизни произошло нечто серьезное, что не позволило ей оставить меня. Образы ее в голове моей тоже возникали всегда разные, но однажды, еще до школы, я почему-то решил, что она стройная, с черными волнистыми волосами до плеч и миловидным лицом, которое наверняка я увидел на каком-нибудь рекламном плакате или в учебнике – так я и стал обозначать ее в своих мыслях.

Я всегда хотел узнать правду, понять, почему моя жизнь началась именно так, а не иначе – с детского дома, без родителей. Это незнание истока, отправной точки собственного «я» всегда вызывало у меня сожаление и в то же время сильное любопытство. До своего совершеннолетия у меня было лишь несколько попыток найти информацию о матери через интернет, чего у меня не вышло (все происходило сначала на библиотечных компьютерах школы, а затем, когда я стал старше, на моем поддержанном ноутбуке). Копать глубже и начинать серьезные поиски я не решался: я не знал, с чего начинать, считал себя недостаточно взрослым, по-настоящему готовым к раскрытию этой тайны, и, к тому же, все это казалось мне несправедливым по отношению к моим приемным родителям, или, как я называю их сам, – к моим родным родителям. Они усыновили меня, когда мне было девять. Отец – высокий, худощавый, с ласковыми, почти что женскими карими глазами с длинными ресницами, – в первую нашу встречу сел ко мне на корточки, одну ногу выставив немного вперед, и спросил: «Правда за окном отличная погода?» На улице действительно было тепло и солнечно: наступала весна и таял последний снег. Отец потом вспоминал (чего я уже не помню), что я ответил ему, что в окно я смотрел только утром перед завтраком и тогда все было пасмурно, а затем я посмотрел в окно коридора, где проходила наша встреча, и, увидев яркое солнце, ответил: «Да, сейчас вижу. Погода хорошая». Мама была более робкая. Полненькая, в вязаной бежевой кофточке и узкой черной юбке, она стояла позади папы, ближе к окну, и держала обеими руками свою сумочку. Яркий свет окутывал ее с ног до головы, но в тот момент мне казалось, что яркость эта будто излучалась из нее самой, от ее вида, в котором мой детский взгляд находил скромность и доброту. Этот первый увиденный мною образ мамы осел в моей памяти толстым пластом. Когда мы немного поговорили с папой, она подошла ко мне, протянула ладонь, которую я легонько потряс, и сказала: «Привет, я Мария». Я поздоровался и тоже назвал свое имя.

Обоим им было за тридцать. Собственных детей у них не было – мама была бесплодна. Как рассказывал мне потом отец, особо он об этом не беспокоился, он любил ее и в усыновлении или удочерении видел естественный выход. Мама же сильно переживала из-за этого и однажды сказала ему, что если он уйдет, то она все поймет. Отец ругал ее за такие слова и говорил ей, что не бросит ее из-за «такой мелочи».

Они познакомились за четыре года до моего усыновления. У отца, за плечами которого уже был один брак, жизнь складывалась, мягко говоря, не очень. Спустя год после развода (от этого брака детей у него не было) он попал под сокращение на своей работе в редакции газеты, где писал на протяжении многих лет спортивные статьи, и в силу проблем с деньгами и своего чувствительного склада личности он терял всякую причину, которая должна бы была удерживать его от спиртного. Он пил, проводил почти весь день дома. Но затем, как он сказал мне, «его клюнула птица», он нашел в себе силы и с трудом устроился в крупную редакцию, где и познакомился с мамой, которая работала там художницей в отделе, выпускающем детский журнал. Отец, до этого не веривший ни в какие знаки или судьбу, теперь был уверен, что все, что произошло с ним до этого, было неспроста – он оказался там, где должен был оказаться, – рядом с этой девушкой. Мама сразу же заворожила его своей нежной стеснительностью и мягкостью и стала для него маячком, помогающим все дальше отдаляться от еще недавних «темных» дней. Он стал ухаживать за ней, и они быстро сблизились.

У мамы это был первый брак и, как окажется, единственный. Она родилась на юге страны, в небольшом городке у самого моря, и вскоре после рождения, в возрасте трех лет, из-за рабочего перевода отца – он работал на управляющей должности в рыболовной компании – она с родителями переехала в С., где прожила вплоть до окончания 9 класса. Еще будучи школьницей, она закончила художественную школу, а после школы поступила в колледж искусств в Д. Она успешно выучилась там за четыре года и стала преподавать изобразительное искусство в одной из местных школ, но, долго там не задержавшись, нашла свое место в одном из журналов, где стала работать иллюстратором. Конечно, это не была ее мечта – сопровождать картинками рассказы: она хотела всегда выставляться в крупных галереях, чтобы люди видели ее работы и восхищались ими. Она продолжала писать и отправлять фотографии своих картин организаторам выставок по всей стране в надежде на признание. С согласием на сотрудничество отвечали только небольшие галереи, но и этому мама была рада – ее стали наконец выставлять, и за это она получала символичные деньги.

После нашей первой встречи родители приходили ко мне еще несколько раз, и в один день, который остался в моем детстве одним из самых радостных, воспитательница подозвала меня с игровой комнаты и сказала, чтобы я собирался, потому что меня забирают мама и папа. Прибежав в комнату, я рассказал все своему ближайшему другу Мише – парнишке с вечно растрепанными блондиновыми волосами, походившими на сложенные друг на друга перья. Он спал, когда я навис над его кроватью и стал хлопать его по плечу – в те дни ему нездоровилось, – и, услышав меня, он приподнялся на локтях и уставился на меня своим уставшим видом. Я быстро рассказал ему обо всем, а он лишь спросил, не до конца отойдя ото сна: «Все-таки они пришли за тобой? Ты же будешь приходить к нам?» Я ответил: «Да, буду», – собрал все вещи, которые сказала мне собрать воспитательница, и, обняв его, вышел. Воспитательница зашла в мою комнату проверить, все ли я забрал с собой, и, подтвердив мою готовность, повела меня в коридор.

2

Мы жили в трехкомнатной квартире далеко от детского дома – в «старой» части города. Мне выделили небольшую комнатку с бело-голубыми обоями: одноместная кровать с грядушками у окна, навесная полка над кроватью, на противоположной стороне – кремовый шкаф для вещей, стол с фиолетовой настольной лампой и деревянный стул. Все здесь в доме первое время казалось мне особенным, необычным, все хотелось рассмотреть и потрогать. Лакированная коричневая мебель, мамины картины, написанные акварелью и карандашом, коллекция белых статуэток на серванте в зале, вазочки, разноцветные корешки книг, всякая мелочь, разбросанная по комнатам. Но я был тихим и скромным, поэтому без разрешения никуда не лез – бегал лишь глазами. Вся эта новая обстановка нашего общения стесняла меня, была новизной, и родители, замечая мою скованность, говорили, что теперь это мой дом тоже, и просили меня не переживать. Они рассказали мне об опасностях в квартире, то, чего мне нельзя делать, и, пройдя этот урок, я был свободен в своем передвижении.

Меня перевели в новую школу в десяти минутах ходьбы от дома, а еще спустя несколько недель после моего «переезда» родители записали меня на плавание, видя в этом отличную возможность укрепить мое здоровье (в то время я был щуплый, болезненный). Так и вышло, что этот вид спорта стал сопровождать меня вплоть до окончания университета, и, можно сказать, именно благодаря ему в свои восемнадцать лет я был складного, плотного телосложения, олицетворяющего отношение к здоровому образу жизни.

С учебой проблем у меня не возникало: еще до того, как родители забрали меня из детского дома, в школе я показывал хорошие результаты – учиться мне нравилось. Новый школьный коллектив принял меня так, словно я и не появлялся: никто не интересовался мною, не заводил разговоров. Все слышали мой голос только тогда, когда я отвечал на вопросы преподавателей. Но это мне и нужно было первое время: в спокойном одиночестве, где никто не наседал надо мной и не подтрунивал, я присматривался ко всему вокруг и привыкал. Я замечал, что внутри класса существуют маленькие группы по два-три человека, которые дружат. Со временем я стал понимать, что и мне надо внедриться в какую-нибудь группку, чтобы облегчить свою учебу, да и одиночество, казавшееся вначале мне таким удобным, перестало приносить мне удовольствие – вновь, как и тогда в детском доме, я хотел окружать себя разговорами и весельем. И только благодаря собственной инициативе спустя пару недель я вошел в круг двух друзей, неплохо учившихся парней. Я продружил с ними до самого выпуска, но (к сожалению или к счастью) вскоре наши дороги разошлись, и я потерял с ними всякий контакт.

 

Родители очень скоро нашли со мной общий язык, и я привязался к ним. В их отношении ко мне я видел то, что не давало мне усомниться в том, что люди эти хотят сблизиться. Они интересовались мною, были чуткими, а их педантичность стремительно разрушала мое чувство «самозванца», которое было у меня первое время, – казалось, будто я неуместен, будто занимаю чье-то место в доме. Я был благодарен им за то, что они забрали меня, что у меня началась эта «новая жизнь», и поэтому уважительно относился к ним и боялся чем-либо обидеть их, заставить разочароваться во мне. Я грелся от одной мысли о том, что теперь и у меня есть те двое, которые были для меня всегда какими-то образами из кино и книг.

В детском доме, бывало, я думал о родителях своих одноклассников, и это приводило меня к беспокойству. Заключалось оно вовсе не в том, что я не могу испытать на себе родительскую заботу, и не в том, что у всех моих одноклассников на школьные собрания приходили родители, а у меня – одна из воспитательниц, которую я толком и не знал, – скорее оно было вызвано чувством несправедливости иного рода. Я спрашивал себя: «Почему именно я выделяюсь среди других? Почему именно я не могу свободно выйти на улицу, как делают это мои одноклассники, и пойти, куда мне вздумается, за пределы территории детского дома? Почему у меня нет своей комнаты?» Эти вопросы оставляли в недоумении, в некоторой степени даже вызывали злость, обиду. Но злился я скорее не на свою биологическую мать, оставившую меня здесь, а на ту неизвестную мне цепочку событий, заставившую ее сделать это. Мой детский ум, уже привыкший к жизни среди таких же брошенных детей, как и я, таким образом временами бунтовал и каждый раз в конце концов приходил к неутешительному выводу, навивающему мне совсем несправедливое чувство вины: я говорил себе, что, наверное, я и есть причина того, что я здесь.

Но теперь я оказывался в доме своих родителей и переставал вгонять себя в эти отяжеляющие размышления. С каждым проведенным здесь днем я ощущал будто с моего тела все сильнее облупливалась яркая краска, запечатлявшая мою прошлую жизнь. Получая их любовь и эту самую «свободу», о которой я всегда размышлял, я начинал отрекаться от своего же убеждения в том, что если бы у меня и были родители, то они не смогли бы дать мне что-то особенное, то, чего я не смогу найти самостоятельно – я верил, что, когда я вырасту, я с легкостью замещу отсутствие любви родительской любовью к девушке: эти чувства ложно представлялись для меня равноценными.

В целом, жизнь в детском доме была неплоха – кормили нормально, временами у нас появлялись по-настоящему хорошие воспитательницы, которые, можно сказать, были трепетны к нам, но долго они не задерживались: каждый ребенок, которому так не хватало внимания, вешался на их доброту и отзывчивость, и они попросту не выдерживали работы здесь; у меня был лучший друг (про которого я уже упомянул), да и вообще со многими я был как одна большая семья. Да, бывало, нас унижали старшие ребята, давали затрещины, нас чрезмерно наказывали грубые, черствые воспитательницы, которые, казалось, восполняли свои обиды через нас – детей. (Помню, как одной зимой, наверное, за год до того, как меня забрали родители, я случайно задел рукой вазочку с конфетами, которая полетела со стола и разбилась. Низенькая тучная воспитательница, не разобравшись, взяла меня резко за рукав, проговаривая «будешь мне тут еще играться», и поставила меня в одних носках в холодный угол, до пола которого не доходило тепло от батарей. Я простоял там около получаса и после этого заболел). Внутри нашей «детдомовской семьи» тоже было не все гладко. Бывали ссоры, правда, редко доходившие до драк, но быстро мы понимали, что это неправильно, что нужно держаться друг друга в этих и так непростых условиях, и поэтому очень скоро все мирились. Но сейчас я говорю, что жизнь там была «неплоха» именно потому, что с возрастом я узнал о стольких ужасах, которые происходили в других детских домах, что та жизнь, запечатленная в моей памяти, действительно кажется сейчас мне «неплохой». И, конечно, то, что я получил к девяти годам жизни и рядом не стоит с тем, что было в моей жизни до. Я попал в совершенно иные условия, стал получать такие важные для ребенка любовь и внимание единолично. И все это благодаря им.

Отец без преувеличения стал для меня лучшим другом. Я безумно любил его. На протяжении всех тех лет, что он был в моей жизни (умер он, когда мне было 28, почти два года назад), у меня не было никого ближе, с кем бы я мог делиться сокровенным так, как делал это с ним. Любая проблема, сомнение – я обращался к отцу, иногда прося, чтобы об этом не знала мама. С мамой я был тоже очень близок, но она была для меня нежным, святым, хрупким. Той, с которой я становился уязвимым, которую я не хотел тревожить даже малейшим способом, обременять грузом своих переживаний. Она была моим идеалом (а как иначе). Каштановые длинные волосы с золотистыми переливами, полные краткие губы, глубокий, трогательный взгляд светло-зеленых глаз – от одного ее вида я мог ощутить трепет, восхищение, понять, что росту во взаимной любви.

Наша с отцом дружба во многом сложилась благодаря футболу – он его обожал, болел за испанский клуб. Долгое время в детстве он занимался мини-футболом и мечтал стать профессиональным нападающим, но из-за прекращения финансирования секцию закрыли, а оставшийся зал так и продолжили сдавать в аренду желающим поиграть. Город был небольшой, и другой футбольной секции там не было, поэтому отец завязал с постоянными тренировками – выходил лишь на улицу погонять мяч с друзьями. Спустя годы, когда он поступил на журфак, он стал играть за университетскую команду, но к чему-то серьезному это тоже не привело. Так и оставшись с мечтой о карьере футболиста, он все-таки нашел способ оставаться быть причастным к спорту и еще в университетские годы стал обозревать спортивные события в университетской газете, а уже после учебы стал работать в редакции спортивного журнала.

Сразу после усыновления отец стал втягивать меня в свое увлечение. Часто на выходных или вечером после его работы, набивая глубокую чашку какими-нибудь сухариками и выдавливая майонез с кетчупом в тарелку, мы садились на диван перед экраном телевизора и смотрели матчи. Одновременно с комментатором он рассказывал мне о футболистах: кто чем хорош, где кто раньше играл. Я слушал его с интересом и очень скоро знал многие составы наших и европейских клубов.

Вскоре после моего знакомства с футбольной жизнью отец повел меня на стадион, где играла наша местная футбольная команда. Я был на подобного рода мероприятии впервые. Единственная трибуна стадиона, где мы и сидели с отцом, была заполнена наполовину. В итоге наша команда выиграла, я был под впечатлением, но после матча, когда мы вышли за ворота стадиона, отец сказал мне: «Не, Влад, это не настоящий футбол. Совсем нет красоты. Ни скорости, ни техники. Будет время, обещаю, свожу тебя куда-нибудь в П. Вот это можно будет назвать футболом. Да, а знаешь что, поедем туда на мой летний отпуск на несколько дней, отдохнем. С мамой будем гулять по городу, а с тобой зайдем на матч». Так и вышло, что летом с родителями я поехал на поезде в П., где мы провели пять дней. В первые дни мы все вместе гуляли по городу: смотрели музеи, сады, парки, – а на третий день мы пошли с отцом на матч. Играли З. и Ц. На входе отец показал наши билеты, мы прошли через турникет и, казалось, целую вечность шли по какому-то темному коридору, в конце которого был виден естественный свет: прямо как после смерти, думал я. Наконец мы вышли из коридора, и мне показались поле, разминающие футболисты и огромные заполненные трибуны по всему периметру стадиона. Мы прошли с отцом на свои места куда-то на верхние ряды. «Ну вот, сейчас посмотрим футбол», – сказал он, и мы стали ждать начала. Вскоре игроки выстроились в шеренгу, прозвучал футбольный гимн, и игроки пожали друг другу руки. Вокруг начался шум, ниже нас заскандировали. Уже в первом тайме было два гола в одни ворота: один сильный удар издалека, второй – головой сблизи. В перерыве отец достал из сумки сок и бутерброды, которые мы сделали с ним заранее в номере, и мы перекусили. Когда команды вернулись после перерыва на поле, они подарили нам еще один гол, но теперь в другие ворота ударом с района одиннадцатиметрового. После матча мы с отцом были взбудоражены и проболтали всю обратную дорогу на метро. От всех этих событий я порядком измотался и, вернувшись в номер, уснул…

Любовью окутывали меня не только родители, но и моя бабушка по маминой линии – Таисия Николаевна. Ей было 63, когда я появился в их семье. Я увидел ее впервые у порога квартиры: высокая, тучная, с аккуратно собранными в пучок седыми волосами, она держала в руках белый пакет, на дно которого был уложен испеченный ею торт на подносе. С первых же минут я обманчиво почувствовал от ее крупного, грубого вида и больших старых рук с белыми потертостями какую-то настороженность, которая, впрочем, очень скоро разбилась о ее легкость и непосредственность, делающие из человека преклонного возраста настоящую драгоценность для ребенка. Она пригласила меня в зал, а родители прошли на кухню. Мы сели с ней на диван, и она, показывая мне мягкую улыбку на своем круглом морщинистом лице, спросила:

– Ну, чем ты увлекаешься?

– Люблю рисовать.

– Рисовать, значит, – повторила она со своим внимательным взглядом, – прямо как мама.

Я и вправду с ранних лет любил рисовать. В детском доме у меня был толстенький блокнотик, где я рисовал ручкой всяких животных, несуществующих существ и закрашивал их карандашами. Иногда рисовал дома, машины. Я помню, как на первой встрече с родителями на их вопрос, чем я увлекаюсь, я ответил то же самое, что и бабушке, и принес им этот блокнот. Думаю, этим своим увлечением отчасти я тоже заинтересовал маму: она поняла, что между нами есть то, что может нас сблизить. И когда я стал жить с ними, она стала учить меня азам рисования.

– И кого же тебе нравится рисовать больше всего? – спросила бабушка.

– Не знаю, наверное, животных, деревья. Природу, в общем.

– А людей нравится?

– Они пока что плохо у меня получаются.

– Понятно. Ну ничего. Ты же будешь учиться рисовать их, не бросишь это дело? – спросила она, по-доброму улыбнувшись еще сильнее, и мне почему-то показалось, будто она ждет от меня какое-то остроумие.

В голове у меня пронеслось изречение, которое я слышал от какого-то взрослого: «Жизнь изменчива, все возможно», – но все же я решил пойти по известному мне пути, приятному для любого взрослого, и ответил:

– Не собираюсь. Буду учиться.

– Ну и славно, – сказала она, а затем стала расспрашивать меня о том, нравится ли мне здесь.

Бабушка овдовела за несколько лет до моего появления в доме. С мужем она познакомилась еще в университетские годы на какой-то конференции – оба были медики: бабушка училась на фельдшера, а дедушка – в ординатуре на невролога. Прожили они вместе почти сорок лет, но дедушку захватила сердечная недостаточность, от которой он вскоре скончался.

Родители часто оба были на работе, поэтому меня оставляли с ней. После нашего совместного обеда (я учился в школе в первую смену и приходил как раз в обеденное время) она любила рассказывать истории из своей жизни, которые, как мне казалось, просто-напросто никогда не могли закончиться. Несомненно, у нее был дар рассказчика, который с силой захватывал мое воображение и уносил в то время, где я никогда не был. В начале нашего с ней общения я испытывал особое, странное чувство: вот передо мной пожилой человек, который в моем воззрении был таковым всегда, но нет – оказывается, когда-то давно он был моего возраста, когда-то он впервые влюбился, когда-то он был моложе, быстрее, лицо его было подтянутее и чище. Эта мысль всегда увлекала, завораживала мое детское сознание, я был от нее в некотором недоумении и однажды спросил у нее: «Ба (я звал ее так), как ты себя ощущаешь?» Она посмеялась и спросила, что я имею в виду. «Ну, быть в таком возрасте, – продолжал я, – когда ты прожила столько событий». Улыбка ее сделалась менее живой, она немного задумалась, а затем сказала то, что я необъяснимо для себя почему-то очень хорошо запомнил: «Знаешь, ощущение такое, будто мне до сих пор лет двадцать. Когда ты дойдешь до этого возраста, тебе покажется, что ты впитал в себя все, что хотел, узнал то, что хотел, и сформировался как человек, как личность. Затем человек этот будет лишь стареть, изменяться внешне. Да, конечно, мы изменяемся внутренне и дальше, но то, что закладывается в нас на рубеже этого возраста и будет нашей основой».

 

Пересказывала она мне и книги. С легкостью она заманивала меня к прочтению: рассказывала какой-нибудь рассказ, и для того, чтобы я прочитал его самостоятельно, она не раскрывала мне концовку. До этого я читал с малой охотой и только то, что требовали в школе, но теперь, когда я читал рассказы по бабушкиным пересказам, я стал проглатывать их один за другим: мне было интересно, как автор прописывает все то, что я услышал от нее. Я с уверенностью могу сказать, что именно она привила мне любовь к художественной литературе.

После нашего общения она включала телевизор, а я удалялся к себе в комнату, понимая, что настало время, чтобы каждый побыл наедине с собой. Бабушка негромко слушала развлекательные передачи или фильмы, а я должен был делать уроки. Частенько я откладывал это дело в долгий ящик и выполнял все на скорую руку, в последний момент перед ее «проверкой» – вместо этого я читал журналы, книги про животных, играл в игрушки, а иногда и вовсе уходил гулять, говоря ей, что осталось доделать совсем немного. Бабушка эту аферу, конечно же, понимала, но особо за нее меня не ругала, а говорила лишь, чтобы «когда она ушла, я все доделал, а ни то родители надают ей по шее». Так мы и делали: она говорила родителям, когда те возвращались с работы, что я все сделал и она проверила, а я же на самом деле доделывал все позже, чаще перед сном или же на переменах.

Я хорошо помню день, когда ее не стало. Худший день моего детства в противовес тому, когда родители забрали меня из детского дома. Она должна была прийти в обед, но ни через час, ни через два ее так и не было. Папа позвонил мне в два часа дня и спросил, пришла ли бабушка. Получив от меня отрицательный ответ, очень скоро он позвонил мне снова и сказал, чтобы я вел себя осторожно, потому что бабушка не придет. А вечером, когда родители вернулись вместе, папа подошел ко мне и рассказал о том, что у бабушки случился сердечный приступ и спасти ее не удалось. Мне было 11.

Впервые я потерял близкого и понял, что человек, пребывающий в моей жизни не так много времени, может стать для меня одним из самых важных.

3

В 2009, успешно сдав экзамены после школы, я прошел по баллам в университет в соседний город по специальности «Агрохимия и агропочвоведение» на очно-заочную форму. Грядущая «взрослая» жизнь вне родительского крыла манила меня, и уже после того, как я получил положительный ответ с университета на мои отправленные документы, казалось, для меня открывалась дверь к переменам, к еще большей степени моей свободы. Я предвкушал, что наконец мог взять под контроль свою жизнь, которая с самого рождения была вне моего контроля, – у меня появлялся выбор: я мог решать, чем мне заниматься, с какими людьми заводить знакомства. Мне было почти восемнадцать, я был открыт миру, хотел окружать себя чем-то новым и в этом порыве решил, что настало время найти свою биологическую маму.

Несмотря на то, что после усыновления я неизменно получал родительскую любовь, мысли о родной матери никуда не пропадали. Более того, с каждым годом они становились все тревожнее. Казалось, будто чем старше я становлюсь, тем старше становится она, и мы отдаляемся из-за этого еще дальше. Узнав в девятилетнем возрасте правду о том, что родительская любовь отлична от любви к девушке, моя глубинная детская жажда к родной матери, хотел я этого или нет, начала идти наружу, стремительно нарастать во мне. Теперь мне было недостаточно узнать одну лишь причину, из-за которой я оказался в детском доме: теперь я хотел быть любим ею – своей родной матерью. Я начинал верить, что вместе с ней моя жизнь станет полноценнее, в своих фантазиях я представлял, как мы познакомимся, как будем поддерживать друг друга, что об этом никто не будет знать, что мы сможем дать вторую жизнь нашей когда-то прерванной связи – связи между матерью и сыном. Та, которую я еще даже не знал, была для меня яркой звездой, спрятанной где-то в далеком, скрытом от глаз других месте, но я верил, что, как только я найду ее, как только ее свет начнет падать в мою сторону, я окончательно сброшу с себя то бремя, которое нес с самого детства, я пойму, кто я, и таким образом обрету покой.

Я знал имя, фамилию и возраст моей биологической матери – мне рассказала об этом одна из воспитательниц, когда я учился во втором классе. Она работала в нашем детском доме все время, сколько я себя помню, и я относил ее к «хорошим» воспитательницам. Она водила меня в школу с первого класса и за это время мы более-менее поладили. Меня водили и другие воспитательницы, но только с ней я мог свободно болтать, рассказывать о своих школьных днях. И вот однажды зимой, когда мы возвращались вечером из школы, как обычно, пешком – школа была совсем недалеко от детского дома, – она сказала мне, что провожает меня последний раз, так как уходит с работы из-за ухудшающегося здоровья, и поэтому меня будет водить другая женщина. Слова ее меня расстроили не только потому, что мне придется ходить с другой воспитательницей, которая с большой вероятностью окажется мрачной и совсем неразговорчивой, но и потому, что я давно собирался спросить у нее про маму, так как близость нашего общения в моем детском понимании позволяла сделать это, но я никак не решался; а теперь, узнав, что скоро этой возможности у меня и вовсе не будет, я решил более не медлить и сразу же обратился к ней, конечно, ни на что не надеясь.

– Ольга Валерьевна, – уверенно сказал я, – вы не могли бы сказать, как зовут мою маму? – Я смотрел на нее с поднятой головой, и она приподняла свои прямоугольные очки ближе к глазам.

– Зачем тебе знать об этом? – спросила она.

– Хочу найти ее, когда вырасту, – с таким же напором ответил я.

Она смотрела на меня еще пару мгновений, а затем увела взгляд вперед.

– Нам нельзя говорить об этом вам, детям.

– Почему? – в недоумении спросил я.

– Есть правила, которые мы должны соблюдать на работе, – спокойно продолжала она.

В детском доме незнание о своих родителях было чем-то само собой разумеющимся. Я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о своих родителях. Будто это было какое-то табу. Меня всегда поражало, что никто и не пытается узнать о них, будто они чего-то боятся. Но на самом деле это был вовсе не страх – это была всеобщая глубокая обида.

Я помню один вечер, когда мы с Мишей сидели на полу в кругу других ребят, в том числе и сильно старших нас, которым было по лет 14-15. Мы собирались так часто, и кто-то рассказывал смешные или страшные истории. Иногда старшие заставляли нас, младших, затыкать себе уши, ибо мы были еще слишком маленькие для некоторых разговоров. Я, как и велелось, вставлял пальцы в уши и все равно затем незаметно немного вытаскивал их, чтобы что-то расслышать. И вот этим вечером, когда прозвучало несколько историй от старших, я, один из самых младших в этом кругу, решил спросить у всех: «Ребят, а кто-нибудь знает о своих родителях?» Несколько ребят засмеялись, и одна из старших девочек с двумя косичками, сидящая напротив меня в нескольких метрах, сказала: «А зачем нам про это знать? То, что они бухали или наркоманили и до нас им сейчас нет никакого дела? Малой, если бы им хоть капельку было на тебя не наплевать, ты бы уже давно грелся в своей теплой кроватке». Снова смех, но я нахожу лица тех, кто не смеется. И это безмолвная поддержка зарождает внутри меня какое-то стремление к противоречию, к борьбе, в которой, конечно, я буду здесь раздавлен. Я начал: «Но что, если с ними случились события, которые не оставили им выхода? Может, чьи-то и вовсе погибли, и поэтому кого-то из нас не забирают». «Друг мой, – начал один из старших парней, сидящий рядом с двухкосой – у него была кличка Шмель за растущие вверх волосы, – это случаи один на миллион, и не думай, что у тебя или у кого-то из нас такое произошло. Мы здесь никому не нужны, мы сами по себе. Привыкай, а то потом сложно по жизни будет. Я сейчас тебе это даже не со зла говорю». Я хотел было снова возразить, но не смог. Горло сжало, и мне хотелось плакать. Но я сдержался. Кто-то начал рассказывать следующую историю, а я, уйдя в себя, задавал себе один и тот же вопрос: «Неужели все это так?»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10 
Рейтинг@Mail.ru