Очнулся я на диване в коридоре, сидящий, от фразы – «мальчик-то платный». Сочная фраза, нельзя было не очнуться. Не помню, как я оказался на диване. Сидя. На коричневом кожаном диване. Странно, подумал, я, кожаный диван в коридоре обычного отделения обычной государственной больницы.
Действительно, сестричка, которая рассматривала мои документы, чтобы определиться с палатой, врачом, едой и пр., вдруг обратила внимание на пометку на первом листе личного дела – ДМС (добровольное медицинское страхование). Мое лечение, пребывание, палату, лекарства, врачей, диагностику – всё! оплачивает моя компания-работодатель через страховую компанию, с которой у моей компании-работодателя заключен соответствующий договор о страховании сотрудников компании. Это, как правило, означает поликлиническое лечение, «скорую помощь» и госпитализацию, в медучреждениях, с которыми у страховой компании свои договоры о сотрудничестве. Прежде всего, это, конечно, некоторый комфорт, одноместная, или двухместная палата, в случае отсутствия мест. И некоторые дополнительные опции по диагностике. А по лечению или врачам нет разницы в сравнении с больными по ОМС (обязательное медицинское страхование). Ни малейшей. То есть в главном, абсолютное равноправие. В полноте и абсолютности этого правила мне придется убедиться самому через несколько дней. В реанимации.
Где я? «8-ая диагностика». Почему? Сестричка ушла, видимо, выяснять насчет палаты. Ответа нет. У меня есть.
И на мгновенье провалился вновь, по ходу пытаясь вспомнить предыдущее.
Вспышкой света вспомнилось продолжение разговора с плотно сбитым бородатым харизматиком в голубой робе. Мол, есть подозрение на аппендицит, надо исследовать и смотреть, чтобы исключить, коли не так, и есть подозрение на инфекционное заболевание, или отравление. Первая часть ответа и была причиной направления в 8-ую диагностику. Во главе отделения заведующий, «хороший, мол, хирург, чтобы исключить аппендицит или напротив», а тогда для меня врач в белом халате, черты которого слились для меня с белым больничным цветом.
В мою одноместную палату пошли делегации врачей, в некоторых реально до полутора десятков человек.
Возглавлявший очередную, в синем халате, высокий, бритый под ноль, загорелый, с фактурным удлиненным черепом, с бросающимися в глаза сильными руками, возможно, хирурга, после быстрого осмотра, короткого доклада сопровождающих врачей, пары моих хриплых, но еще различимых реплик, безапелляционно заявил – «вирусняк».
Прав был. Но его личная уверенность еще не стала общим убеждением. Может быть, оттого-то не сделали еще один, генеральный анализ. Поэтому еще не было ответа, какой вирус.
Шли и в одиночку. По большей части никого не помню, но всем подробно, как мог, рассказывал детали и признаки, и обстоятельства заболевания, отвечая на все вопросы. Потому что это уже была моя борьба за жизнь.
Самый странный одиночный визит запомнился, потому что в этот день дети впервые за многие годы не пошли в школу, по причине субботы, совпавшей с первым днем сентября. Именно запомнился, ибо я уже разучился писать к тому моменту. Потому все запоминал, совершенно не понимая, что, зачем и в какой связи пригодятся мне эти картинки и мизансцены и когда.
Очнувшись после очередного забытья я обнаружил напротив себя странную особу, в наброшенном белом халате, в огромных не по размеру роговых очках, криво сидящих на бесформенном носу, с нарисованными бровями, призванными скрывать, но лишь подчеркивающих счастливый возраст, когда уже с женщиной не говорят о ее возрасте, в цветастом променаднопляжном платьишке, немного мешковатом, но, наверное, призванном скрыть оплывающую фигуру, соответствующая сумочка на цепочке, внизу светлые босоножки на допотопной платформе, или это даже были светлые лабутены. В таком наряде, а главное с таким брезгливым выражением лица, манерой разговора выйти бы на вечерний променад по набережной вдоль пляжа, вечерней Ялты, или Сочи на закате, но не заявиться в палату человека в полуобморочном состоянии.
Особа представилась «главным ответственным терапевтом» больницы на тот субботний день, 1 сентября, хотя в процессе разговора выяснилось, что она – кардиолог.
Это был странный разговор. Короткий, но удушающий, блевотный, хотя и симптоматичный. С врачом, представителем подлейшей прослойки во врачебном сообществе, с установкой не на спасение больного, но на спасение себя и идеологической линии отечественного Минздрава эпохи министра Вероники Скворцовой, эпохи бестолковой и хаотичной, в лучшем смысле, а в худшем чиновничьей и трагической, а в человеческом ведьминской и подлой, поставившей российское здравоохранение на грань катастрофы структурной, управленческой, кадровой и технологической, эпохи, в которой статистически лучший пациент – это мертвый пациент.
В итоге, когда в ответ на ее очередную реплику «с брезгливымвыражениемлицаисквозьгубу», из которой следовало, что, может и не надо мне было ехать больницу, я заметил, что я и не собирался, это было решение врача «скорой помощи», да и температура у меня была уже больше «39», и жуткая слабость, и огненная боль в животе, и чудовищная лихорадка, а, действительно, в первые пару дней болезни я не мог держать кружку, такой была лихорадка, меня трясло, как осиновый лист. Последовал фантастический ответ – «так вы испугались!» А как же быть с температурой «40» уже в больнице, и постоянное скидывание в обморок, тотальную слабость, непрекращающиеся жуткие боли в животе и пояснице, спрашиваю. В ответ особа, сменив брезгливое выражение лица на высокомерное, заученно и дежурно проговорила: «У вас есть еще ко мне вопросы»?
«Есть реплика. Вы – прекрасный пример врача-мечты нынешнего министра российского здравоохранения Скворцовой, которая бы оставляла всех больных дома, где бы они тихо болели, там же и тихо умирали, чтобы не портить статистику и экономить бюджет здравоохранения. А еще для таких, как вы, лучший пациент – это мертвый пациент. Вы уже оформили на него квоту или тариф, а он возьми и умри тотчас, а деньги-то уже будут выплачены больнице, а вы уже получите свои 30-60 % за мертвеца». – Я слушал себя, и удивлялся, откуда силы взялись, чтобы все это выговорить, причем без запинки.
Точка. Абзац. Ее взгляд не то чтобы потух, но, возможно, она поняла, что зашла слишком далеко, потому торжествовать в этом отвратительном диалоге было равнозначно полному свинству и подлости или даже осознанному отравлению. Одного взгляда на меня было достаточно, чтобы понять, что дела мои дрянь. Да и белый халат, хотя и лишь накинутый на бесформенное тело, обязывал. Такой у меня была мелькнувшая на тот момент мысль. Впрочем, сил эта особа забрала предостаточно. Похоже, запамятав, что больные во власти врача временно, потому как мы во власти Бога, помощником которого врач и является.
Увы, я заблуждался, потому как она ни секунды не усомнилась в своем цинизме. О чем я узнаю лишь после выписки из больницы, пройдя жернова ГЛПС, получив «Выписной эпикриз», по сути, тезисы, извлечения из личного дела на руки. Выйдя из палаты, после разговора с мной, она оставила запись в моем личном деле больного. Процитирую выписной эпикриз/медицинский документ: «01.09.2018. Кардиолог. Заключение: Со стороны сердечно-сосудистой системы патологии не выявлено. ОРВИ». Слова насчет состояния сердечно-сосудистой системы – это жалкая ложь, она меня не осмотрела, не измерила давление, даже не приложила к груди стетоскоп. Увы, она пошла еще дальше. И поставила диагноз – «ОРВИ». Она отомстила мне за мою реплику сполна. То есть ее диагноз – это больше чем ложь, больше чем непрофессионализм, больше чем подлость. Потому как она предварительно видела мой анализ крови (клинический и биохимический), который брали у меня ежедневно, и который к моменту ее визита показывал тромбоцитопению (по причине уменьшения тромбоцитов, красных кровяных телец, как следствие, повышенная кровоточивость и проблемы с остановкой возможного кровотечения, то есть со свертываемостью крови), и это никак не могло быть связано с ОРВИ. Уже в первый же мой день в больнице уровень тромбоцитов у меня был в два раза ниже нормы, в день ее визита уровень снизился почти в три раза от нормы (к слову, чтобы еще через сутки упасть почти в десять раз от нормы, то есть для практикующего специалиста, для врача, тенденция тромбоцитопении была очевидна). И это на фоне зашкаливающего уровня лейкоцитов, тотальной слабости, жесточайшей внутренней боли и высокой уже несколько дней температуры, что также свидетельствовало о внутреннем воспалительном процессе, но никак не ОРВИ.
Пишу, и как тогда, в качестве первой же реакции, испытываю чувство глубокого сожаления и горечи. Дело даже не том, что, мол, бывает, шлея под хвост попала. Дело не только в том, что врачу не дозволено давать волю своим чувствам, предпочтениям и реакциям, вести себя, как обычному человеку, в общении с больными. Дело даже не в этом. Врач всего лишь человек, подверженный слабостям и вкусовщине. Дело в диагнозе, поставленным этим псевдотерапевтом, псевдокардиологом, вышедшей на променад по больничным коридорам и палатам с лежащими в них мучающимися людьми. Ставя «ОРВИ», она дала, по сути, направление в могилу. Потому как с таким диагнозом надо выписывать пациента, чтобы долечивался дома. Если бы это было в ее власти, так бы и произошло. Потому что это позиция. Потому что для таких, как она, лучший пациент – это пациент, оставшийся дома наедине со своей немощью и болезнью. В данном случае – мертвый пациент.
По счастью, в больнице были и есть другие люди, именно врачи, специалисты, которые изменят мою больничную судьбу.
Начинался четвертый мой день в больнице, я не вставал, практически не спал от боли, ничего не ел и почти не пил. Поили из капельницы, так же и кормили, вливая в вену живительные растворы.
Диагноз поставить не получалось. Время работало против меня, уже теперь против жизни, с каждым часом мне становилось хуже. Но не от непрофессионализма врачебного сообщества больницы, команда которой приняла вызов, и методично, от органа к органу, специалисты разбирали мое существо поэлементно, не желая навредить, в стремлении докопаться до истины. УЗИ, КТ, гастроскопия, и анализы утром и вечером.
А пока у меня начинались двухстороннее воспаление легких с плевритом. И почечная недостаточность.
Лучшие специалисты, на уровне заведующих отделениями, заместителей главного врача, по нескольку раз в день устраивали консилиумы на мой счет. Странный был случай, разноплановый, не вписывающийся по многим параметрам в ГЛПС, хотя догадки уже пробивались тогда еще в первые больничные дни.
Как я узнаю спустя время, то есть после выхода из больницы, получив на руки выписку, к тому времени уже имелся провиденческий вывод уролога, осмотревшего меня на третий мой больничный день (то есть на следующий день после блевотного разговора с недоврачом, поставившей диагноз ОРВИ): «Учитывая наличие лихорадки, протеинурии, тромбоцитопении, отсутствие хирургической и урологической патологии, … следует предполагать инфекционный характер заболевания (ГЛПС?). Необходима повторная консультация инфекциониста, контроль ОАМ (общий анализ мочи), коагулограммы (крови), б/х крови, строгий учет диуреза».
К сожалению, его не услышали. Анализ на вирус ГЛПС сделают лишь через несколько дней, когда я застряну между мирами.
Что же мешало прислушаться к мнению уролога? Почему надо было довести ситуацию и мое состояния до края?!
Может быть еще и оттого, что представитель инфекционного отделения тогда же ответила – «не наш больной».
Борьба продолжалась. Но пока они проигрывали. Вся команда. Это злило и заводило. Но решения не было. Было много мнений, не было главного. Оттого лечения адекватного не было.
Я уходил.
Позже я узнаю, что именно тот самый крепыш из приемного отделения, оказавшийся врачом-инфекционистом, не только еще раньше уролога, то есть первым, высказал предположение о моем диагнозе, ГЛПС, но твердо осознавая мой скорый исход, если ничего не сделать экстренного, настаивал на моем переводе в реанимацию. И это, да! Но я так же от него и узнаю, что наговорил он много, но в историю моей болезни ничего не написал, а потому и не был услышан, точнее не был прочтен.
А коллеги в «8 диагностике» во главе со своим заведующим, как я потом узнаю со слов бородача, и на сайте больницы уже по выходе, хорошим хирургом, ничего не поняли, не насторожились, они привыкли мыслить предметно, они не смогли или не захотели, не осознав проблемы, отразить в моей истории этой позиции коллеги-инфекциониста в рамках междисциплинарного диалога. Катастрофа вырастала из недопонимания, несогласованности, недомыслия. Хотя желание помочь и спасти, безусловно, было и есть.
Возможно этим желанием и был продиктован маниакальный вопрос рефреном того самого заведующего отделением со странным названием – «8-ая диагностика», в котором я продолжал валяться по причине неприкаянности. Действительно, он был хороший хирург, ведь это он в итоге исключил аппендицит и вообще любой другой повод, который потребовал бы взрезать мой живот. Человек мужественный и достаточно хладнокровный, поскольку не поддался моему страданию, и окончательно отверг хирургическую природу моего страдания, а мне было реально и сильно больно, постоянно, круглые сутки, в районе живота, на фоне нарастающей тотальной слабости.
Но поскольку он совершенно не понимал, что со мной происходит, он все время подходил ко мне и спрашивал, как я себя чувствую, как будто бы мое субъективное ощущение что-то меняло. Как будто бы мое состояние, а главное, постановка диагноза и выздоровление, зависели от моих слов о моем состоянии. При том, что очевидно было то, что чувствую я себя наверняка плохо и даже очень плохо, поскольку постоянно ухожу в полуобморочное состояние от боли и тотальной слабости.
Чтобы его успокоить, точнее, чтобы хоть как-то помочь, вселить надежду в виде благодарности за его усилия и труды, которые совершенно не напрасны, я и сказал, но обтекаемо, не определенно, что, мол, мне стало вроде бы лучше. Точнее, даже не так, я сказал, что у меня появилась надежда. Имея виду лишь осознание своего состояния после отсечения диагноза острого аппендицита. Согласитесь, любая ясность улучшает самочувствие, дает определенность. Такой акт милосердия, пример благотворительности. Кажется, он даже порозовел от удовольствия, ему не стало понятнее, что со мной, но ему стало немного веселее от моего вида, точнее, конечно, слов.
Потому что вид мой, как мне потом призналась жена, был тогда ужасен. А слова насчет – стало лучше – глупыми.
Вскоре пал жертвой этой глупости. При следующем визите доктора, заподозрившего во мне «вирусняк», то есть осознавшего ухудшающийся кошмар моего положения, я честно и максимально четко объяснил ему свое состояние, как, мол, мне хуже и хуже, больнее и больнее, а ясности все меньше и меньше, а слабость нарастает.
Заведующий моего отделения, назовем его условно – хирург, воспринял мои слова, как обман. Мол, ты же ведь недавно сказал, что тебе лучше. Мол, отвечай за свои слова. Идиот. Перед ним валяется тряпкой больной, у которого от тела осталась оболочка от человека, а он устраивает выяснение отношений. Но мне уже было совсем не до того, совсем не до сантиментов и тонкостей его уязвленной психики, мне уже надо было спасаться. Но при этом я еще по инерции думал о взаимоотношениях, поэтому ответил ему как можно мягче, – о! это означает, что у меня еще тогда оставались нервные силы, которые скоро закончатся, – мол, говорил я лишь о своей надежде, которая укрепилась, когда отвалился риск аппендицита. Кажется, он не понял. Вот тут я поменял свое мнение об этом хирурге. Потому что он обиделся на меня, это было видно. И это было точно глупо с его стороны. Точно не умно.
В моем состоянии на грани выпадения в осадок, крайнего нервного и душевного напряжения, при полном отсутствии контроля над собственным телом, которому делалось лишь хуже, любой человек, который становился невольным собеседником, становился яснее в причинах и мотивах своих поступков, словах и реакциях, поведении.
В том числе и этот хирург, в своих человеческих проявлениях, логика его человеческих реакций сделалась прозрачнее. Какой же ты доктор, если ты обижаешься на пациента, причем, очевидно тяжелобольного, совершенно в твоей власти, немощного до полуобморочного состояния.
На третий день, после окончательного исключения аппендицита, и отказа хирургов меня взрезать, поскольку нет оснований, очередной междисциплинарный консилиум принял решение о моем переводе в шоковую «18-ую реанимацию», обладающую необходимыми инструментальными, технологическими, фармакологическими возможностями для спасения, хотя бы, чтобы спасти, дать мне возможность выжить, остановить на краю бездны. Потому что хаос, завладев моим организмом, уже превратил меня лишь в говорящую плоть, продолжая тотальное наступление на организм, отключив многое. Стало очевидно, если, пока продолжается выявление диагноза, меня не положить в реанимацию под 24-х часовые капельницы, контроль и наблюдение реаниматологов, диагноз вскоре ставить будет некому.
Удивительно, но вот эти первые дни я совершенно не помню, ни как я ел, ни как пил, ни как испражнялся, ни как жил. Спустя время понимаю отчего. Болью было заполнено все пространство и время. А это значит, все. Потому как нарастающая вслед за болью слабость отключила тело. Но не ум, даже, когда я уже практически не выходил из полубессознательного состояния.
Вот что я еще успел сделать перед отправкой в шоковую реанимацию. Ночью, уже под утро дня отправки в реанимацию, я очнулся, – точнее, вышел из своего полузабытья, в котором я находился с первого же появления болезни, днем-ночью, потому как я не спал с первого же дня больницы, – с ясной и трезвой мыслью: если я не выйду из больницы, нужно навести порядок в своих делах, прояснить жене ситуацию с деньгами, сформулировать необходимые действия, которые нужно будет совершить, чтобы закрыть все мои проекты, переговорив напрямую со всеми задействованными в них людьми, всем все объяснить. Чтобы и мысли никто не мог допустить о моей нечестности, необязательности, тем паче, чтобы ничего такого не коснулось моей семьи.
Я успел это сделать. Жена пришла утром. Мы обо всем проговорили. Я сосредоточился, отбросив все страхи и сомнения. Что-то вроде завещания. Отлегло от сердца.
Перышки птички, которая бьется о зеркало боли, пытаясь найти в нем выход, пропитались уже кровью, как и мои глаза.
Но я еще не представлял себе, что такое 18-ая (шоковая) реанимация, в которую не пускали родных.
Статистика одних суток шоковой «18-ой реанимации» ГКБ им. С.П.Боткина: пятерых привезли, шестерых перевели (в обычные отделения), двое умерли. Этим двоим запись не просто подтвердили. Они уже в той самой приемной в очереди на суд божий. Поэтому, дыша и осознавая себя здесь, ты еще точно не там. И пока есть время, ты можешь увеличить свой несгораемый капитал – мыслить и молиться. Потому что человек, который приобрел этот капитал, уходит из жизни иным, нежели он родился, нежели он появился на свет. Не ни с чем, а с правом выбора. Это уже не прах и пепел, и не тлен, но новое существо, измененное, подобное Богу, мыслящее. Вот оттого-то и был инициирован Новый Завет, ибо Ветхий уже не удовлетворял человека, повзрослевшего, по сравнению с ветхозаветным откровением.
«Привет 8-ой диагностике», – буркнула насмешливо сестричка в 18-ой реанимации, сдирая с моего пальца обручальное кольцо, которое не снималось с того самого дня. Не смогли его снять и в 8-ой диагностике. А в реанимации нашлись раствор и воля, вследствие чего палец сделался будто тоньше и податливее.
В реанимации ты всегда, как на сцене, под софитами, всегда готов к встрече с ангелами – наг, чист, каким пришел на этот свет, такой и лежишь. Разве что верхняя половина твоего туловища прикрыта специальной манишкой, в которую ты влезаешь с руками, и она длиной заподлицо с пахом, лишний раз подчеркивая твою беспомощность здесь и зависимость от всего и всех, подобную младенческой.
А поскольку речь о взрослых, годится иное определение, в реанимации ты в состоянии, когда уже и не можешь совершить никакого греха, то есть окончательно примиренном. В смысле, здесь для того имеются предпосылки, которые называются – пациент «18-ой реанимации», ее в больнице называют – шоковой.
Пациент, которого уже записали на прием к Богу, чтобы отчитался за прожитую жизнь, но запись о часе приема и порядке очереди в приемной еще не подтвердили. Поэтому, дыша и осознавая себя здесь, ты еще точно не там.
Статистика одних суток 18-ой шоковой: пятерых привезли, шестерых перевели (в обычные отделения), двое умерли. Этим двоим запись подтвердили. Они уже в той самой приемной.
Для меня запись пока не подтвердили, хотя автоматически, с попаданием в 18-ую шоковую реанимацию, заявка ангелам на запись в приемную отправлена.
В реанимации нет дня и ночи. Всегда под потолком горит свет, ночью его чуть меньше, но он никогда не тушится. Всегда на тебе несколько датчиков, сканирующих все необходимые параметры для фиксации, демонстрации и контроля твоего состояния, всегда на левом предплечье через равные промежутки времени мерно вздымающаяся в автоматическом режиме манжета для измерения давления, а через внедренный в вену руки или над ключицей катетер, сутки напролет ты под капельницей (за минусом помывки тела, перемены белья и еды), в тебя вливают препараты, которых иногда случается до трех за раз, на этот счет в катетере есть даже специальные раздаточные краники – на два или три входа; и ты всегда в кислородной маске, потому как иначе эта плоть дышать не должна.
А еще кровать, точнее матрас на кровати, не только принимающий максимально форму твоего тела, но совершающий неуловимые глазу внутренние движения, чтобы помочь тебе справиться с застоем крови, дистрофией мышц, и по возможности напоминать о другой жизни, которая существует до и вполне может существовать после реанимации.
Повторяю, если бы всего этого не сделали в тот момент в отношении меня, диагноз ставить было бы некому.
Конечно, я еще не знал, и не изведал, что такое тотальная диагностика, которая началась в реанимации. Все существующие в больнице средства диагностики были задействованы в сканировании тела на предмет возможного выявления причин тяжелейшего и с каждым часом ухудшающегося состояния. В практически уже неподвижное тело во все существующие отверстия, нос, рот, уши, глаза и пр., залезли пальцами и специальными приборами, разумеется, и в желудок. Взяли пункцию из грудной кости, и порадовали перспективой отрезания куска тазобедренной кости. Несколько раз прогнали через рентген, затем КТ и МРТ.
Искали причины боли, сжирающей мое тело и уже даже личность.
Нашли много такого, о чем я и не подозревал, плохого и не очень. Но, ничего из найденного не могло быть причиной моего крайнего и пока объективно ухудшающегося состояния, невероятной слабости и постоянной жгучей боли в животе, а спустя некоторое время и в области поясницы. И повреждения всех внутренних органов. Что, как следствие, уже на глазах привело к тяжелейшему двухстороннему воспалению легких, вокруг которых стремительно скапливалась плевра (жидкость), осложняющая работу легких, не просто ограничивающая мое дыхание, но делающая его затруднительным без кислородной маски.