Братьев-пирожников свалила горячка. Тот, что был тугой на ухо, сгорал безропотно. Очнется, разлепит губы, глазами Саввушку ищет, а тот уже воды несет. С младшим братом беда. Мечется, бредит, а то с постели соскочит и пускает по избе что только под руку попадет.
Саввушке страшно, а куда деваться? Мыслимо ли оставить одних не помнящих себя горемык. Соседи, торгаши мелкие, отшатнулись. Ни один проведать болящих смелости не набрался.
Да и как их осудить, соседей. Языки урезают врагам самого государя, предерзостным врагам. А ведь у каждого язык один, второй не вырастет.
Перемена царя – все равно что ледостав. Станет река, утихомирится – тогда и кажи нос из берложки-то! А пока крутит да вертит – сиди. На маленьком человеке невесть за что могут отыграться.
Голодать Саввушка не голодал. В амбаре у братьев и мука была, и репа, и пшено. Куры неслись. В курятнике и отсиживался, когда меньшой в беспамятстве избу громил.
Саввушка хоть и боялся буйного брата, а жалел не меньше. Тряпицы мокрые на головы обоим клал, за обоих перед образами молился. Отобьет за одного брата, тугоухого, сто поклонов, а потом и за буйного – сотню же.
Смилостивился Господь, отвел болезнь, а Саввушке новое испытание. Он в курятнике каждый день, а на дню-то раза по три, а то и по четыре и по пять сидя, привык к курам. Сколько слез пролил перед рябыми да хохлатыми. Они ему в ответ: «Ко-ко-ко! Куррр». На душе-то и полегчает.
И вот хоть в голос плачь, а утешителям – головы долой. Человеку после болезни еды нужно немного, но чтоб в еде крепость была, без куриного варева не обойтись.
Братья на Саввушку глядят, как он по дому хлопочет, радуются. Мимо идет – притянут, посадят возле себя на кровать, по голове гладят. Ручку его к сердцу своему прикладывают.
Тут еще вспомнилось Саввушке верное средство от лихорадки. Стал он паутину по углам собирать, толочь и поить братьев. Болезнь-то и совсем прошла: то ли от лечения, то ли время ей было, красноглазой, убираться.
Тугой на ухо вставать начал, по дому Саввушке помогать. А другой брат и посильнее, и болезнь одолел раньше, но ни к чему рук не прикладывал. Или в потолок, лежа, глядит, или сядет возле окошка, палец в слюне мочит и трет слюну. Сидел он так однажды… да как застонет, как заскрипит зубами, словно ворота на ржавых петлях распахнул.
Тут-то Саввушка и сообразил наконец: не знает он, как братьев зовут. И стыдно, и горько – не знает. Спросить не у кого. Стоит Саввушке на улицу выйти, улица и пустеет.
А тут новая беда.
Однажды младший брат сидел-сидел у окошка да и вскочил, глаза круглые, кинулся за печь, топор нашарил и на улицу бежать. Тугой на ухо во дворе за подол рубахи успел его ухватить. Затащил в избу, а буян мычит, рвется:
– Гы-ы-ы! Гу-у-у!
Задрожал весь, перекорежился, топор взамах на брата. Метнулся Саввушка, как бельчонок, – на топорище повис.
…Плакали братья. Саввушку целовали. А потом достали из сундуков обновы, вырядились и один свой кафтан обкорнали, подарили мальчику.
В церковь пошли. Вечерню отстояли.
На братьев поглядывают, но украдкой. Возле братьев – простор. Прихожане от них – как мыши от кошки, лишь бы рядом не оказаться. И шепоток: «Плещеев, человек боярина Морозова, языки резал».
Молились братья смиренно, на коленях.
А выходить из церкви стали, увидел младший брат с паперти дворянчика-щеголя. Гарцевал на коне мимо церкви молодицам напоказ.
– Гы-ы-ы!
Людей вокруг себя меньшой хватает, на дворянина пальцем тычет, как бы науськивает. Все шарахаются. Кинулся было следом за щеголем, но старший брат удержал-таки.
Дома лампаду зажгли. Повечеряли. Тихо, славно.
И тут пришло старшему на ум тесто для пирожков ставить.
Младший брат отвернулся. Лег в потолок глядеть. А наглядевшись, вскочил, схватил бадью с тестом и выкинул за дверь.
– Гы-ы-ш-ш! – зашипел, как гусак, тугой на ухо да и вдарил ладонью брата по плечу.
Младший так и сел. Да тотчас вскочил, за рогач и рогачом печь крушить.
Сцепились братья, рухнули на пол, катаются, давят друг друга, душат.
Закричал Саввушка, кинулся из дому. А ведь осень, грязь, темень.
Прислонился к забору и заскулил: ни зги! Куда бежать? Кто поможет?
Вдруг зачавкала грязюка.
– Эй, кто сопли распустил? – Человек взял Саввушку за шиворот и поднял, чтоб самому не нагибаться. – Стряслось, что ли, чего?
– Убивают они друг дружку. Богом тебя молю, спаси!
Человек поставил мальчишку на землю, подумал:
– Переночевать место есть?
– На всю дюжину места хватит!
– Пошли.
Лампадка раскачивалась. Стол и лавки завалились. Два медведя на четвереньках пыхтели, упираясь друг в друга башками.
– Да в темноте и смазать как следует невозможно! – захохотал человек. – А ну-ка, Божия душа, где ты? Запали огонь, чтоб мимо рожи кулаки не летали.
Саввушка метнулся к печурке, зажег лучину.
Братья отползли друг от друга.
Свет лучины выхватывал разбитые в кровь лица.
– Спьянели, что ли? – спросил человек, поднимая лавку и стол.
– Не пили, – сказал Саввушка. – Из церкви пришли и разодрались.
– Не поделили-то чего?
Саввушка разглядел: на человеке иноземный, в позументах, мундир, сапоги высокие, с раструбами, на руках перчатки, на боку шпага. Шляпу человек кинул на стол.
– Берегись! – крикнул вдруг Саввушка.
Невзлюбивший дворянчиков меньшой брат, не спуская глаз с незнакомца, тянулся к ножу. Нож, видно, упал со стола. Как только в драке не подхватили!
Офицер, сидя, ботфортом шмякнул по руке татя.
– Они что, разбойники? – не теряя веселости, спросил незнакомец.
Тут Саввушка упал на колени:
– Помилосердуй! Он не виноват! Им языки Плещеев отрезал.
Человек поежился, улыбка сошла с его лица.
– За что же так?
– Они в кабаке спорили. Один говорил, что царь даст крестьянам волю, выход, а другой говорил, что все останется как было.
– Откуда знаешь, что Плещеев языки резал?
– В церкви слышал.
Офицер встал, потупил глаза и вдруг быстро поклонился тихому брату и буйному тоже:
– Не виноват, а прощения у вас прошу.
Опять задумался. Махнул рукой:
– Э-э! Если думать про все такое, служить будет невмочь. Спать лягу. Я в городе первый день, вы уж приютите.
Тугой на ухо согласно кивнул.
– Вот и славно… Пожалуй, на печи лягу, а то, – кивнул на меньшого, – как бы среди ночи не соблазнился глотку мне перехватить…
– Я с тобой полезу, – встрепенулся Саввушка.
– Ты кем же им доводишься? Сын? Бабы-то есть в доме?
– Не женаты они. Я – приблудный. Они меня взяли к себе, а тут вон чего приключилось.
– Давай-ка, брат, спать! Тебя как зовут-то?
– Саввушка.
– А меня – Андреем. Иноземного полка поручик Андрей Лазорев! – Поручик хмыкнул с веселым удивлением и тотчас захрапел.
Проснулся Саввушка в великой радости.
Всю ночь ему дом снился. Матушка в сарафане золотистом, в кокошнике, молодая, щеки круглые, ласковая. Братишки да сестренки за столом сидят, из двух чашек кашу едят пшенную, масленую, по краю с корочкой. У всех ребятишек головы гребнем частым чесаны, рубашки да платья на всех новые, братишки в сапожках, сестренки в желтиках. И будто бы и отец где-то близко, смотрит на семью, улыбается…
Спохватился Саввушка: «Разыскать бы отца, поглядеть бы на него живыми глазами, он, может, и оживет». Где только не лазил ночь напролет, по чуланам, в подполье, под печкой, в печурки заглядывал, под лавки, в сундук… И уж вроде бы найти должен был. Все к этому сходилось… Да черная сила как застучит в двери – Саввушка и проснулся.
Лежит и никак от сна не отойдет. Хорошо ему – своих видел – и горько – не успел на отца живыми глазами поглядеть…
Светло уже, печь теплая, во чреве ее гудит пламя. А тугой на ухо, старшой, в ступе сушеную репу для мазюни толчет.
Саввушка спрыгнул с печи; ночной благодетель исчез, не разбудил попрощаться.
Саввушка покрестился на иконы, вышел во двор по нужде.
Где-то в центре Москвы играла веселая музыка.
«Видно, вернулось войско, ходившее крымцев перехватывать», – догадался Саввушка. Ему хотелось побежать поглядеть, но боялся он оставить братьев одних. Старшой, кажись, переупрямил, печет пирожки, а там как знать…
Когда Саввушка вернулся в избу, младший брат сидел у окна, чинил распоровшуюся под мышкой шубу.
Мальчик умылся в темном углу, за печью, подошел к раскрасневшемуся от жаркого огня старшому.
– Я – вот он, чего мне сделать?
Старшой улыбнулся Саввушке и показал на лавку у стола.
Завтракать сели вместе. Старшой уже и щей успел наварить, и каши.
Братья ели трудно, давились, как гусаки. Саввушка то в чашку глазами упрется, то в окошко, чтоб на них не глядеть.
Вдруг ему показалось – по двору ходят люди.
– Там кто-то пришел, – сказал он братьям.
Старшой отложил ложку, пошел поглядеть. Вернулся бегом, толкнул брата в плечо, сам за топор, а брату на пестик в ступе показывает.
Саввушка тоже из-за стола выскочил, ухват в руки – и за братьями следом.
Во дворе пятеро молодцов из дворянского ополчения сбивали замки с амбаров и подклетей. С саблями, с пистолями, они делали свое разбойное дело открыто, не торопясь – разве посмеет жалкий торгашик из дома сунуться? Они даже не обернулись на звук открывшейся двери, и Саввушка, выбежавший последним, перепугался за грабителей: сей миг случится убийство, братья, грозя, крикнуть не могут. И тогда он сам закричал петушком, голос сорвался:
– Лупи татей!
Дворяне развернулись – щелчок дать, а на них – два сбесившихся быка. Кинулись вояки к воротам, один саблю уронил – не обернулся, только бы ноги унести.
Захлопнул тугой на ухо ворота, меньшой брат запер их да еще бревном припер.
Отошли братья от ярости, Саввушку с ухватом увидали, руки в боки – и хохотать, а из глоток вместо колокольчиков – стон да клекот.
Замки на амбарах поглядели, где что поправили, собрались со двора домой, и тут в ворота сильно застучали.
Братья в руки что потяжелей и Саввушке показывают: погляди. Саввушка на забор залез – ночной постоялец на коне, а с ним – солдаты иноземного строя.
Увидал мальчишку, рукой помахал:
– Грабители минули ваш двор?
– Как минули? Гостевали, да братья их чуть не прибили.
– Ну и слава Богу. Шалят нынче в Москве. А я тебя чего-то вспомнил, мимо ехали, вот и завернул… Будь счастлив! На Красную площадь едем, царя оберегать.
Дал лошади шпоры – грязь из-под копыт полетела аж до шапок.
Со стороны двор Бориса Ивановича Морозова – обычный боярский двор. Бревенчатый тын, терема за тыном, куполок домашней церкви. Двое ворот, парадные и хозяйственные, но и те и другие с башенками. Такой двор глазу приятен: терема друг перед другом красуются, и маковки тут, и шатры, и шпили, стрелы, коньки, петушки. А изнутри двор – не игрушечка. За тыном вроде бы пруды, да почти полным кругом, все равно что ров с водой. А на берегу вал, не высок, за тыном его не видно, но самый настоящий, для отражения приступов.
Морозов ходил по двору, глядел, как устанавливают на валу пушечки. Пятью пушечками в казне разжился. Бог даст – не пригодятся.
Для спокойствия ставил: спокойней, когда вокруг двора пушки.
Во дворе строились в ряды холопы, человек триста.
Плохо строились, толкались, перебрехивались, – всыпать бы, да время ненадежное.
Борис Иванович взошел на крыльцо. Дворня замерла, ожидая приказаний.
– Пойдите на Красную площадь. В оба глаза глядите за дворней князя Яшки Черкасского. Сами драк не затевайте и в драки не вмешивайтесь, но вот если дворня или даже кто из дворянского ополчения к моей особе будет добираться или – избави Бог! – царских слуг кто начнет теснить, тогда бейте разбойников без пощады. – Повернулся к стоявшему за спиной Моисею: – Вели раздать большие ножи, кастеты, ослопы, но чтоб все не напоказ. Сторожить дом оставь не меньше полусотни. Как со всем управишься, немедля приходи в мои покои.
Моисей – одна нога здесь, другая там.
– Что угодно, господин?
Морозов в парадной, но старенькой шубе, шапка соболья, но тоже старая, на руках из перстней всего один, с камушком-охранителем, в руках свиток указа.
– Погадай, удержусь ли? – сказал, на Моисея не поглядев.
– Нужна свежая проточная вода…
– Эй, кто-нибудь! Чтоб тотчас принесли с реки воды. Бегом!
– Еще бы молока из персей…
– Бабьего, что ли?
– Без этого никак…
– Федулка, гони к дворне… Сколько молока нужно?
– Ложку.
– Пусть баба кормящая надоит малость. Да мигом! Мигом!
Слуги умчались. Моисей подошел к боярину:
– Извольте волосок из бороды.
– Дергай.
Моисей выдернул, отошел в сторону, ожидая воды и молока.
– Верное ли гадание? – спросил, помолчав, Морозов. – На молоке беременной бабы гадают, когда хотят знать, дочь будет или сын. Потонет молоко – жди дочь.
– Не извольте, господин, беспокоиться. Я гадаю по древнейшему обычаю.
Принесли воду и молоко.
Моисей выслал слуг вон.
Налил воды в серебряную тарель. Сжег на свече волос из бороды, пепел кинул в молоко, молоко вылил в воду, напрягся, жилы выступили.
– Рупа, джива, линга, шарира! Боров, дракон, коса, можжевельник – приветствую духов Сатурна!
Помешал воду перстнем.
Молоко плавало, пепел свился спиралькой.
– Господин может быть спокойным.
Морозов, сидевший неподвижно, встал, улыбнулся не без издевки:
– Карету!
Царь Алексей Михайлович, натешившись красной ловлей птиц кречетами, возвращался в Москву. Ему было известно: дворянское ополчение явилось в стольный бить челом о разорении и бедности, и Борис Иванович, озаботясь, нашел-таки средство отвратить челобитчиков от бунта.
Первым, кто встретил царя еще за две версты от Пресненской заставы, был игумен Никон.
Алексей Михайлович ему обрадовался, сошел с лошади, благословился.
– Великий государь! – воскликнул Никон, сверкая черными глазищами. – Дозволь в сей час испытания быть возле тебя. Дворяне озлоблены, в Москве грабежи… Собою дозволь заслонить, коли, не дай Господи…
– Что ты всполошился, отче?! Борис Иванович обещал постараться, чтоб все тихо было, славно. Но тебе, друг мой, спасибо! Спасибо.
Поехали вместе.
– Накопились у меня жалобы горькие, – сообщил Никон. – Приходить ли мне в назначенный тобой день?
– Друг мой! – слегка укорил Алексей Михайлович. – Об этом больше никогда не спрашивай. Приходи каждый раз. Я ради милосердия и ради твоих христовых хлопот все дела оставлю.
Возле Пресненской заставы царя встречали бояре, митрополиты, Никона оттеснили во второй и в третий ряд, а на Красной площади он уже плелся в хвосте царского поезда.
«Ужо погодите у меня!» – грозился он неведомо кому, и не вслух.
А в народе его узнавали, пальцами на него друг другу показывали, кланялись:
– Заступнику нашему!
Радость, подмешавшись к обиде, распирала Никону грудь.
«Ужо погодите у меня!» – повторял он свою невысказанную угрозу, но теперь не с отчаянием, а с веселой, бесовской надеждой.
Едва шествие вступило на площадь, запруженную народом, к царю метнулся под ноги Васька Босой, известный на всю Москву юродивый.
– Царь, возьми меня собачкой на службу! – завопил он во весь тоненький, на сто шагов слышный голосок. – Гав! Гав! – Юродивый прыгал босыми ногами по заиндевелым камням площади. – Царь, вон твоя дворяня! – И, заливаясь злобным лаем, он кидался на мрачных ополченцев. – Они тебя зарезать пришли. Ты – агнец. А я не дам тебя зарезать, я твоя собака. Гав! Гав! Гав!
Дворяне, попавшие в первые ряды, отступали перед юродивым, норовили с глаз долой.
К юродивому кинулась стража, но Алексей Михайлович рассердился вдруг:
– Отойдите прочь от Божьего человека!
Ударили колокола кремлевских соборов, из Спасских ворот шел встречать государя патриарх.
Царь благословился и рукой указал на дворян:
– Благослови их, отче!
Патриарх Иосиф, совсем уже старенький, перекрестил дворян. И тотчас зычный дьяк с Лобного места принялся читать царскую грамоту о льготах лучшему российскому сословию.
Дворяне кинулись слушать.
– Урочные годы на десять лет… Розыск и возвращение беглых крестьян… После переписи крепость на крестьян, бобылей и детей их, без урочных лет, навеки.
– Слава! Слава государю! – Дворяне кинулись на колени перед молоденьким, но таким мудрым и хорошим царем.
А пирожкам, поставленным в печь, что? Испеклись. Взял старший брат, тот, что на ухо тугой, ящик, другой ящик дал Саввушке. Навалили пирожков, вошли торопко на площадь, пока народу много. Слышат, грязь за спиной у них больно уж чавкает. Повернулись, а это – младший брат, улыбаясь во весь рот, с ящиком за ними поспешает. У старшего брата слезы так и брызнули, а младший к нему голову на плечо положил, погладил по щеке и подтолкнул слегка: что было, мол, то прошло, пошли работать.
Царя Саввушка, как ни прыгал, не увидал. Видел издали шапки боярские, митры да клобуки духовенства, серебряные пики да топорики царской стражи.
На площади люди все с саблями, с пистолями да с ружьями – дворяне. Толкался мелкий торговый люд, нищие, шныряли хищно холопы Морозова, у каждого под полою то шестопер, то кистень. Были тут и крестьянского звания люди из ближних сел: кому купить чего надо, кому продать.
Когда дьяк с Лобного места объявил царский указ и когда другие дьяки стали читать тот же указ в разных концах площади, чтоб не случилось чрезмерной тесноты и смертоубийства, Саввушка с братанами кинулся к ближайшему дьяку – послушать. И послушал, да ничего не понял. Но тут по дворянству как бы волна прошла – на колени пали перед царем, сначала те, кто неподалеку от Радости России стоял, а потом – до самых дальних уголков площади. Когда многие на коленях, торчком торчать – гордыню казать, да ведь боязно: запомнят и прибьют в переулочке. Крестьяне хоть и поняли, что царева милость для них – и намордник, и шлея, и кнут, а тоже встали на колени, склоняясь перед государевым словом.
Младший брат, когда с колен поднялись, ящик с пирожками скинул, поставил на землю и в ноги брату своему поклонился: мудрый ты, брат мой старший. Я, дурак, в цареву правду верил и пострадал за нее, а правды царевой, чтоб всем людям ласки поровну, – нет и быть не может. Есть одна правда – сильных над слабыми.
Потом поднял свой ящик, ходил по площади и раздавал пирожки тем, кто в армячках да в овчине с прорехами, и все мычал чего-то, урчал… с ласкою.
Покой вернулся в дом пирожников. Стучала ступа, горела печь… Поставили братья тесто, сели перед печью на огонь поглядеть, а Саввушка у окна: за окном – сине, печь красным пышет, а за печью да в углах тьма – ямой угольной.
Братья плечом к плечу сидят, как две большие печальные совы.
И вспомнились отчего-то слепые певцы Саввушке, их песнопения, и запел он, будто сверчок, что на ум пришло:
Как невыразимо хорошо
жить братьям вместе!
Это – как драгоценный елей на голове,
стекающий на бороду…
На бороду Аронову.
И еще ему вспомнилось, и, помолчав, запел он опять:
Ты будешь есть от трудов рук твоих —
блажен ты, и благо тебе!
Жена твоя – как плодовитая лоза
в доме твоем.
Сыновья твои – как масличные ветви
вокруг трапезы твоей.
Спел как сверчок и замолчал как сверчок. И в тишине, как из-под земли, раздались вздохи, придавленные, но неудержимые. Тогда только и сообразил мальчик, какой беды он наделал. Жил он у братьев и никогда не задумался, отчего они одни, без жен. Может, делить хозяйство, женившись, не хотят. Может, наоборот, деньжонки копили. Как теперь узнаешь? Только не было за все житье Саввушкино в доме братьев женщины, а братья-то не старики, хоть и бородаты. Старшему, может, лет уж двадцать, а то и с годом, младшему и двадцати нет.
Кинулся Саввушка к братьям в ноги. Старший обнял его, приласкал, а младший шубу на плечи, повозился за печкой чего-то и ушел. Ждали его ужинать – не дождались. Ждали спать вместе ложиться – опять не дождались. Пришлось дверь запереть.
А среди ночи загрохотало.
Саввушка с печи слез, нашарил лучину в печи, угли раздул, чтоб лучину зажечь. Открывать пошел старший брат.
По спокойному топанью ног Саввушка понял: вернулся младший брат.
Дверь отворилась – верно, он.
Улыбается, а сам весь мокрый. Мокрое это блестит жирно, и руки в мокром, и в обеих руках ножи.
– Да ведь это кровь! – воскликнул Саввушка.
Младший брат головой закивал, а сам улыбается.
– Он убил, – догадался Саввушка.
Поплыло тут у него в глазах, изба словно бы подскочила, перекувыркнулась, и больше уж он ничего не помнил.
Когда в себя пришел, увидал: окошко на солнышке горит и красным, и синим, и желтым – зима.
– Зима! – сказал Саввушка, стягивая с себя шубу и садясь на постели.
К нему подошел с кружкой горячего питья старший брат. Саввушка отпил глоток – вкусно, с брусникой питье. Еще отпил.
Старшой головой кивает, глаза у него светятся – рад, что ожил мальчишка.
– А где же?.. – вспомнил Саввушка меньшого.
– Фу-у! – подул старший брат и пробежался по избе.
– Ушел? Убежал? Куда?
Старший брат развел руками.
– Значит, убежал… Зима. Была бы весна, мы бы тоже ушли.
Старший брат, соглашаясь, закивал головой.
– Посплю маленько! – Саввушка опять лег и заснул, но это был уже настоящий сон, а не забытье.