Адам Кисель приехал к церкви в санках, с женой, с братом Николаем и двумя слугами. Ранее того в церковь было отправлено в простом платье шестеро слуг с оружием под одеждой.
Нищие на паперти, приметив богатый возок, завопили, перебивая друг друга, но – вдруг разом и смолкли: узнали. Протянутые за подаянием руки убрались.
Адам Кисель бросил на обе стороны две горсти мелких монет, и было слышно, как деньги катятся по каменным плитам. Слишком долго катятся.
Какая-то старушка, крестясь и кланяясь, кинулась отворить хозяину дверь, но ее пхнули и затерли, и Адам Кисель сам отворил тяжелую дверь и вошел в храм, построенный и украшенный на его деньги, его заботами.
Он двинулся на свое место к алтарю, но толпа, тихо стоявшая на обыденной службе, ожила, задвигалась и преградила дорогу большому Киселю и его киселятам.
– Пошли отсюда! – шепнул Николай, но Адам сдвинул упрямо брови, стал на колени перед облупившейся, темной иконой Богоматери на столике и принялся класть усердные поклоны. Когда он поднялся, было тесно от обступивших его семейство мужиков.
– Ишь, святоша! – сказал кто-то громко, и Адам, подняв невольно глаза, встретился взглядом с наглецом. Казак, затевавший скандал, был молод, смотрел на сенатора с насмешкой: попался, мол, голубчик!
– Мужики, перестаньте! – раздался урезонивающий женский шепот, но женщине тотчас возразили:
– А чего он? Пусть катится, пока холку не намяли.
– Безбожники! В церкви молиться надо. На воле счеты сводите!
Толпа подналегла, и кто-то больно ткнул пана хозяина под ребро кулаком.
– Я старый человек! – сказал Адам Кисель народу. – Я приехал для устройства мира. Уберечь вас и детей ваших от голода, от войны.
– Без тебя устроится! – крикнули из толпы.
– Пошли! – решительно потянул брата благоразумный Николай.
Адам взял жену под руку и стал протискиваться к выходу. Их толкали, им наступали на ноги.
– Не уедешь по доброй воле – спалим! – крикнули Адаму Киселю вдогонку. – Мы сами теперь над собой хозяева.
– Мы все казаки! Поищи дураков в другом месте.
– Да бейте же его, недобитого!
Трусцой пробежав по паперти, кинулись в подскочивший возок, унесли ноги.
– Господи, какая у людей ненависть! За что? – спрашивал Адам молчавших спутников, и слезы навертывались ему на глаза.
Промучившись еще день, посольство перебралось из Новоселок в Белогородку. В Киев горожане никак не хотели пустить польских комиссаров, а в Белогородке ни корма лошадям, ни продовольствия для людей купить было невозможно. За припасами посылали в Киев. Мера овса на киевских базарах стоила шестнадцать злотых, за сноп соломы брали по два талера.
Капитан Бришевский мыкался по базарам, рискуя головой. Плохой русский язык стоил ему переплаченных денег и злобных насмешек, а однажды капитана побили, не сильно, но обидно. Какой-то мужик грязной лапой смазал ему по физиономии, а другой дал пинок под зад.
– Терпеть! Все терпеть! – приказывал Адам Кисель.
Ждали возвращения князя Четвертинского, но Хмельницкий с ответом не торопился. Только ведь и Адам Кисель времени попусту не терял.
Ночью 3 февраля приехали в простых крестьянских розвальнях Киевский митрополит Сильвестр Косов и архимандрит Печерского монастыря Иосиф Тризна.
Архипастыри привезли сенатору хорошего вина, рыбы и мяса.
Сильвестр Косов на предложение отобедать сказал прямо:
– Мы приехали сюда тайным обычаем, а потому хотели бы побеседовать с вами, ваша милость, наедине, не откладывая разговора. Дороги ныне опасны, охраны же с собой нам взять было нельзя.
Втроем: Косов, Тризна и Кисель – закрылись в большой гостиной и вели разговор тихо, за столом, поставленным на середину.
– С чем ваша милость едет к Хмельницкому? – спросил митрополит.
– Везу гетману прощение короля, везу бунчук, булаву и мирный договор, – ответил тотчас Адам Кисель, понимая: всякое промедление с ответом вызовет недоверие, натянутость. Было ясно, что святые отцы приехали для беседы воистину доверительной… Приехали они, таясь от казаков, стало быть от Хмельницкого. Ну а если все это двойная игра?
– Что предлагает король гетману? – опять спросил митрополит.
– Три основных пункта таковы, – ответил сенатор, храбро раскрывая тайны будущих переговоров. – Свобода греческой религии, увеличение реестрового войска, возвращение запорожским казакам всех былых прав и свобод.
– Велик ли будет реестр? – спросил Тризна, изображая на лице беспокойство.
– Король и сенат согласны увеличить войско до двенадцати тысяч. Вполне доверяя вам, святые отцы, могу сказать, что у меня есть полномочия в крайнем случае согласиться на пятнадцать тысяч реестра.
Пастыри задумались.
– Не уступить казакам нынче невозможно! – горестно сказал архимандрит Тризна. – Они готовы всем скопом в реестр пойти. Никакое разумное число их не успокоит.
– Но есть ли из этого тупика выход? – спросил Адам Кисель.
– Есть, – сказал митрополит. – На Украине голод. Обстоятельство это заставит нашего героя быть сговорчивым. Но вашей милости ни на минуту нельзя забывать, что чувствует он себя спасителем народа, Моисеем. И народ действительно расположен к нему. Правда и то, что народ этот стал негодный. Он совершенно разучился трудиться, и каждый мужик ныне – казак. А каждый казак мнит себя шляхтичем. В этом всеобщем самообмане и заключена сила Хмельницкого. Думаю, вашей милости не надо объяснять, сколь неверна подобная сила. Я убежден: падение и гибель героя произойдут в ближайшем будущем.
– Наметился ли раскол в казацкой старшине?
– Раскол этот был всегда, но противников объединяла борьба против шляхты и католичества. Некий полковник Данила Нечай, стоящий во главе быдла, имеет теперь не меньшую славу и силу, чем сам Хмельницкий.
– Есть ли еще ахиллесова пята у гетмана? – спросил Адам Кисель.
– Уязвима сама семья Хмельницкого, – сказал архимандрит Тризна. – До нас дошли слухи, что старший сын гетмана болезненно воспринял женитьбу отца на Чаплинской.
– А каковы взгляды Хмельницкого на возможный союз с Москвой?
– Это самый главный вопрос и самый тревожный, – сказал митрополит Косов. – Иерусалимский проходимец, этот ничтожный Паисий, не уважаемый у себя на родине, отправляясь выпрашивать подачку у московского царя, чтобы придать себе веса, всячески подталкивал гетмана к скорейшему союзу с русскими.
– Мне известно, что Хмельницкий и до встречи с Паисием искал опоры у московского царя, – сказал Адам Кисель. – Искал без всякого успеха.
– Царь Алексей очень молод, – ответил Косов, тщательно обдумывая слова. – Его советником до последнего времени был один боярин, человек светский. Ныне этот боярин от власти устранен. И как я слышал, царь окружил себя теперь людьми духовного звания. Присоединение Киевской митрополии к Московскому патриаршему престолу – давняя мечта московских святителей.
– Да, это серьезно, – сказал Адам Кисель, – но Москва никогда и ни в чем не торопится, а нам нельзя терять времени.
– Вашей милости надо найти путь к сердцу Выговского, – предложил архимандрит Тризна. – Отец Выговского живет в нашем монастыре, и нам известны устремления этой семьи. С одной стороны, Выговские возвысились и они не захотят потерять награбленного, но, с другой стороны, они шляхтичи, и для них несносно московское самодержавие.
– Велика ли зависимость Хмельницкого от крымского хана? – спросил Адам Кисель.
– Видимо, велика. Бремя этого союза тяжело и не вполне приемлемо для казаков и народа. Это одна из причин, толкающая гетмана в медвежьи объятия Москвы.
– Я думаю, что с вашей помощью мне удастся склонить Хмельницкого к переговорам о мире. И не кажется ли вам, что эти переговоры должны состояться в Киеве?
Митрополит и архимандрит посмотрели друг на друга и согласились с сенатором.
– Мы сообщим вашей милости о месте и времени новой встречи, – сказал митрополит, прощаясь.
«Каждый печется о своей выгоде, – горестно размышлял Адам Кисель, оставшись один. – Киевские иерархи боятся за свою власть и за свои доходы».
Князь Захария Четвертинский только через три недели привез из канцелярии Хмельницкого приглашение в Киев. Посольство перебралось в местечко Зайцево, и отсюда Адам Кисель направил своего брата Николая и пана Смяровского в ставку гетмана с наказом убедить гетмана приехать в Киев для переговоров о мире.
Сам Адам Кисель еще раз тайно встретился с митрополитом, архимандритом и католическим ксендзом и принялся раскидывать сеть, в которую ловились бы важные новости о жизни в казачьих полках.
Однажды вместе с паном Мясковским, имея возницу и всего одного казака, который следовал за санями сенатора с посольским знаменем, Адам Кисель поехал в местечко Лесники.
Дорога шла через Годоновку, имение князя Корецкого. Здесь-то и остановили пана воеводу.
Мужики выскочили на дорогу, схватили лошадей под уздцы и, весело гомоня, стали наперебой кричать что-то несуразное: мол, живу не отпустят, если паны не откупятся, что ныне Масленица, а вино дорого, без вина же какая Масленица?!
– Что вы хотите? – вскричал пан Мясковский. – Вы не имеете права нас задерживать! Мы королевские послы и гости гетмана.
– Денег они хотят, – спокойно сказал Адам Кисель и полез за кошельком.
– Что вы делаете? – сделал страшные глаза пан Мясковский. – Они же отнимут.
Адам Кисель высыпал на ладонь несколько талеров и, глядя на мужика, который показался ему заводилой, спросил:
– Сколько берете за голову?
– Да-к?! – Мужик поглядел на своих. – По сколько?
– За панские по полсотни! – уверенно сказали мужики.
– А казака?
– Казака за десять талеров отпустим.
– Побойтесь Бога! – вскричал Адам Кисель. – По полсотни? По двадцати будет хорошо.
– Выходит, пан воевода, ты себя оценяешь дешевле заморенной кобылы! – захохотал мужик и протянул лапу под панский нос. – Давай, сколько просим.
Адам Кисель отсчитал сотню талеров.
– Казак пусть в придачу идет.
– Не обижайте своего человека! – насупился мужичий атаман. – За себя по полсотни не жалеете добрым людям подарить! Что же, казак для вас пустое место? Оттого и побили мы вас и еще бить будем, что вам на простого человека начхать.
Адам Кисель отсчитал за казака десять талеров.
– А что же за возницу не просите? – спросил с вызовом.
– А потому не просим, – сказал заводила, – что он нашей кости человек. Подневольный. Забитый. Вот одумается, как мы, даст тебе промеж глаз, тогда и узнаешь, какова ему цена!
Атаман махнул рукой своим, и мужики тотчас расступились, освобождая дорогу.
– Боже мой! Боже мой! – воскликнул Адам Кисель. – Что сталось с нашим ласковым, с нашим сердобольным народом?
– Этих людей может образумить не мир, – сказал пан Мясковский, – но одна только смерть.
– Вы говорите несуразное! – От гнева Адам Кисель стал белым как снег. – Наша страна на грани самоистребления. Я, милостивый пан, не убежден, что Хмельницкий станет вести с нами переговоры. Он понимает: мы все – одна большая рыба, которая задохнулась подо льдом и готова сама залезть в сеть, лишь бы воздуха перехватить.
Пан Мясковский сердито шевельнул усами, но возразить не посмел.
– Я знаю, о чем вы думаете. – Две горестные складки прорезали высокий лоб воеводы. – Мол, Кисель двум богам молится. Своих по крови жалеет. И все это правда. Я больше жизни люблю Речь Посполитую, но я против истребления моего, родного мне по крови, народа. Истребить народ все равно невозможно. Да и чего она стоит, земля, без работника на ней? Мир надо искать, пан Мясковский, хоть на небе, хоть под землей.
Место переговоров иногда значит больше самих переговоров. Хмельницкий разговаривать с поляками в Киеве не пожелал.
Птицы замерзали на лету, от печи бы не отходить, а посольству пришлось погрузиться в сани и ехать, куда велено было, – в Переяслав.
С музыкой, под красной хоругвью и бунчуком, с полковниками и есаулами выехал Богдан Хмельницкий в поле на полверсты от города встречать королевского посла. Поздоровался, сел в сани к Адаму Киселю по левую от него сторону.
При въезде в город грянул салют из двадцати пушек, и Хмельницкий покосился на пана сенатора: доволен ли приемом?
– Ваша милость, прошу вас на обед ко мне! – пригласил гетман. – Как разместитесь, так тотчас и за стол. Обозный пан Чернята укажет вам квартиры, он ради встречи вашей милости прибыл нынче утром из Чигирина.
И сразу стало ясно – казаки к встрече готовились. Всех посольских людей поместили в разных домах, далеко друг от друга, и к домам приставили стражу, чтоб кто не обидел высокородных гостей.
Возле длинного стола по обеим сторонам поставлены были дубовые лавки. Казаки сели по одну сторону, гостей посадили по другую. Кубки все были серебряные, а еду носили в глиняных горшках. Потчевали пшенной кашей, свининой и жареными гусями.
Первый тост выпили за здоровье короля, второй – за его милость Адама Киселя, третий – во славу Войска Запорожского.
Вино заиграло в казачьей крови, и полковник Джалалия крикнул свой тост:
– А нехай на нынешнем морозе попередохнут, как тараканы, и пан Чаплинский, кость ему в горло, и пан коронный хорунжий, кость ему в задницу, и князь Иеремия – кость ему во все места! А с ними – все ляхи!
– Я понимаю горячность полковника! – сказал Адам Кисель спокойно. – Паны Чаплинский, Конецпольский и князь Иеремия Вишневецкий доставили много бед простому украинскому народу и казакам, но ведь и в Польше есть немало людей, пострадавших от свирепости пана Кривоноса. Злоба мира не устроит, злоба разрушит последние крохи его.
– Ишь как запели! – захохотал Джалалия. – Видать, крепко хвост между дверьми прищемили. Не отворяй двери, Богдан!
– Что правда, то правда, – сказал Хмельницкий, – покуда нам не выдадут обидчиков наших и мучителей – пана Чаплинского да князя Вишневецкого, – переговорам не бывать. А выпьем-ка теперь здоровье пана Смяровского, его хлопотами мир под Замостьем устроился.
– Прежде следует поднять тост за доблестного воина, мудрого гетмана Богдана, – возразил пан Смяровский.
– Коли я доблестен да еще мудрен, – сказал Хмельницкий, нарочито хмуря брови, – то и не перечь мне. За тебя, пан Смяровский!
Сразу после обеда Адам Кисель собрал своих комиссаров.
– Положение нашего посольства более чем затруднительное, – сказал он прямо, – оно просто опасное. У нас есть только одно средство расположить в нашу пользу его милость гетмана. Надо вручить ему пожалованные королем знаки гетманской власти, не дожидаясь окончания переговоров.
– Но это единственный наш козырь! – возразил пан Смяровский. – Вручив Хмельницкому булаву, мы таким образом признаем законными его дикие прежние распоряжения.
– Другого выхода я не вижу. Гетман будет требовать выдачи ненавистных казакам Вишневецкого и Чаплинского, и мы вынуждены будем вручить знаки королевской милости в условиях, когда переговоры зайдут в безысходный тупик.
На Шевской улице, где стоял дом Хмельницкого, били барабаны, играли трубы, созывая народ и казаков.
Хмельницкий, окруженный полковниками и старшинами, стоял под бунчуком в парчовой красной шубе на соболях.
Рядом с Хмельницким заняли места два посла, московский и венгерский.
Адам Кисель шел впереди своих комиссаров. Перед ним несли булаву и знамя.
Он держал себя, как подобает держаться послу великого государства. Всем видом своим, каждым жестом и шагом показывал толпе и ее предводителям, что он явился сюда осчастливить королевскими милостями все это безымянное скопище, достойное скорее наказания, чем наград. Замкнутый, недоступный, Адам Кисель хотел бы казаться небесным судьей.
Подойдя к казацкой старшине, он стал перед Хмельницким и, чеканя слова так, что они звенели в морозном воздухе, принялся изрекать королевскую милость гетману и Войску Запорожскому.
– Его милость Ян Казимир – король Польши…
– Хе! Петухом распелся! – крякнул на всю площадь полковник Джалалия. – Король как король! Но вы, королевята, князья всякие, пакостите много. Ой, сколько вы понатворили всего! А ты-то что промеж них делаешь, Кисель? Ты же кость от кости нашей! О тебе говорят, что ты умный. А где же он, ум твой, если ты с ляхами связался?
Джалалия оглянулся на товарищей своих, но все смотрели на Хмельницкого, а тот стоял, чуть склонив голову, пережидая выходку своего полковника, чтобы слушать далее королевскую волю.
– Ой ты господи! – гаркнул Джалалия и пошел прочь от Богданова дома.
Адам Кисель закончил речь, но звонкость из его голоса улетучилась.
Он передал Хмельницкому письмо короля, которое тотчас было прочитано Иваном Выговским, потом верительную комиссарскую грамоту, ее тоже зачитали. И наконец пан воевода бережно взял в руки осыпанную бирюзой гетманскую булаву и вручил ее Хмельницкому.
Богдан ковырнул ногтем голубой камешек, который, как ему показалось, ненадежно сидит в гнезде, и тотчас не глядючи, как полено сунул булаву своим старшинам.
Хорунжий новогрудский, его милость пан Николай Кисель, вышел перед гетманом с красной королевской хоругвью. Он развернул ее, чтобы все видели белого орла и золотом шитую надпись «Иоаннес Казимирус Рекс».
Гетман на колени не встал, знамени не поцеловал. Ухватил рукою древко и повернулся к своим – кому отдать – и отдал обозному Черняте, а тот, поморщась, передал знамя сотнику Богуну.
– От всего Войска Запорожского и от себя благодарю его королевскую милость за сии высокие клейноды и благодарю от всего Войска и от себя вашу милость, пан воевода, за ваши многие хлопоты о нас, недостойных, – сказал гетман.
Помолчав, улыбнулся:
– Зову всех в дом мой отпраздновать столь великие милости его королевского величества.
Московский посол стоял перед самым алтарем на почетном месте. Адам Кисель послал для встречи с ним несколько комиссаров и пана Смяровского, человека, умеющего добывать тайны.
Московский посол учтиво и ласково поздоровался с польскими коллегами, но никаких разговоров вести не пришлось. Вокруг москаля стояла казачья старшина. Откуда ни возьмись, объявилась в церкви толпа казаков, ретивых в молитве. Они, крестясь и подпевая певчим, заняли все места перед алтарем, оттеснив польских комиссаров к левому клиросу. Стало в церкви душно, и пан Смяровский сделал своим знак – уходить.
В толкотне, созданной умышленно, казачьи соглядатаи, однако, потеряли поляков из виду, и они, по двое, по трое, разбрелись по городу. Пан Смяровский с паном Мясковским успели заглянуть в костел.
Животный страх напал на них в этом разоренном каменном мешке. Пол загажен человечьим пометом – ступить некуда. Алтари разбиты. Надгробия над склепами изуродованы и сдвинуты с места.
Костяки валялись по всему храму. Гробница великого рыцаря Луки Жолкевского, брацлавского воеводы и переяславского старосты, была развалена на куски. Останки рыцаря валялись где-то здесь, среди прочих костяков.
– Хороший доспех у него был!
Паны вздрогнули: у входа, прислонясь спиной к косяку, стоял и улыбался казак.
– Зачем мертвому доспех? – сказал он серьезно. – Доспех нужен живому, чтоб от смерти уберегал, верно, что ли?
Казак достал пистолет, и пан Смяровский поспешил кивнуть головой, соглашаясь.
– То-то и оно! – Казак выстрелил, и пуля, щелкнув ангела по носу, с визгом отскочила.
Паны комиссары, леденея под игривым взглядом казака, который снова принялся заряжать пистолет, вышли из костела.
– Варвары! – сказал пан Мясковский.
– Тише! – испуганно передернул бровями пан Смяровский.
– Надо заявить протест гетману.
– Посмотрю, как вы это сделаете. – Смяровский вытер платком бисер на лбу. – Не поверил бы, когда бы мне сказали, что на таком морозе можно вспотеть.
Сон не шел.
Разбой! Всюду в мире разбой. Разбойники правят миром.
Адам Кисель говорил это себе, а думал не о Хмельницком. И о нем тоже, но главное – о Потоцких, Калиновских, Жолкевских, Конецпольских… Все эти великие люди в конечном-то счете были разбойниками. Сколько людей они убили! Верно, у них было право судить и миловать, но право-то это они присвоили. И убивали они тех, кто им мешал наслаждаться жизнью, в том числе мешал убивать невиновных. Оттого и выброшен из гробницы пан Лука Жолкевский… У короля своя свора убийц, у каждого магната – своя. Вот и вокруг Хмельницкого собрались смекалистые люди, которые сотворят из гетмана кумира, а себе добудут сначала земли и города, а потом и о титулах позаботятся.
Адам Кисель знал цену позолоте, но сам-то он был слабый человек и гордился чинами, которые ныне сыпались на него: киевский каштелян, брацлавский воевода; король намекнул, что за удачу в переговорах будет пожалование в воеводы киевские.
Не смешно ли гордиться титулом, за которым – пустота… Брацлав – у казаков, Киев – у казаков. И однако он, стараясь сломить упрямство Хмеля, помнил о возможной награде. Значит, не верил в долговечность гетмана. Не верил, но умом-то своим умным знал: Украина потеряна навсегда.
Ворочая в мозгу тяжкие эти мысли, Адам Кисель забылся нехорошим, тесным, как гробница, сном.
Проснулся измученный. В комнате стояла тьма, и в теле была тьма. Подагра скручивала ноги такой болью, что оставалось завыть, и выть не умолкая, покуда не оставит боль.
– Мерзкое питье! Мерзкая еда! Мерзкие рожи! – сказал он вслух, потому что ему казалось, приступ болезни не от излишеств прежней молодой жизни, а от многих лишений и мытарств нынешнего, самого бездарного из его посольств.
Стена. Глухая стена стояла перед ним. Он говорил многие свои слова – умные, блестящие, верные – стене, у которой нет сердца, крови и даже ушей.
Адам Кисель поднялся на локтях, передвинулся к высокой спинке кровати, пошарил рукой по столу и нашел деревяшку, которую резал все эти дни. Он резал слона.
– Потому слона, что он в ярости топчет все без разбора, – объяснил себе Адам Кисель.
Он взял нож и тотчас выпустил его из рук – прострелило. Боль постепенно утихла, но Адам Кисель уже не хотел отвлекать себя от раздумий.
«Болезнь моя скоро убьет меня, – думал он спокойно. – Но, пока я жив, я должен найти спасительное средство для лечения болезни, поразившей мое государство… Если только болезнь эта… не смертельна».
Он лежал, затаясь от своей собственной боли, которая задремала. Перед его глазами вставали картины вручения гетманских клейнод… То, что полковники грубы – не самое страшное. Самым страшным была толпа на переяславских улицах. Каждый мужчина в той великой толпе, каждый подросток был вооружен, а ненависть исходила не только от мужчин, но и от женщин. Ненависть мужчины по своей природе одинока, ненависть женщины – обязательно даст потомство.
«Значит, правы те, которые вслед за Иеремией Вишневецким желают истребления взбунтовавшихся холопов, ибо убеждены, что холоп, познавший страх господина, – никогда уже не образумится?
“Убить страну!” Эта сумасшедшая мысль приходит на ум людям, которые почитают себя христианами? – Адам Кисель покачал головой, и тотчас боль проснулась и принялась точить его плоть, как древесный червь точит бревна. – Но ведь и казаки не прочь перебить всех ляхов! Они этого желания не стыдятся и не скрывают… Позвать надо слугу, чтобы принять лекарство, – решил Адам Кисель, глядя на темные окна. – Когда же утро?»
Он все-таки позвонил.
Долго не было никакого ответа, и тогда он позвонил громко и властно. Опять была томительная тишина. Наконец раздались шаги. Вошел дежуривший по дому капитан Бришевский.
– А где слуга? – удивился появлению капитана Адам Кисель.
– Ваша милость, ваш слуга… – Капитан покашлял, весьма чему-то смущаясь.
– Так где же он?
– Сбежал! – щелкнул шпорами капитан.
– Сбежал? – поднял брови Адам Кисель.
– Почти вся прислуга сбежала, – доложил капитан.
– Куда же они сбежали?
Пан Бришевский пожал плечами.
– Вот это новость!
– И еще… – Капитан вдруг решил, что, пожалуй, хватит одной новости, и замолчал.
– Что «еще»?
– Литвин Ярмолович к ним… перешел.
– Ярмолович?! – Адам Кисель опустил ноги с постели. – Одеваться!
Посмотрел на капитана, который вспыхнул, но сделал движение в сторону одежды посла.
– Простите, капитан!
Адам Кисель встал, взял одежду, оделся по-солдатски быстро.
– Соберите, капитан, людей! – И тотчас слабо махнул ему рукой: – Стойте! Это же обыкновенный страх погнал их прочь из нашего дома.
– Нет, ваша милость! – твердо сказал капитан. – Они все ушли к своим.
И посмотрел на пана сенатора открыто, не скрывая вражды.
– Да, я тоже русский. – Адам Кисель выдержал взгляд. – И князь Вишневецкий русский. Многим в Польше надобно от нас, русских, находящихся на службе короля и Речи Посполитой, чтоб мы доказали свою преданность через пролитие крови своих единоверцев, но это страшная ошибка. Здесь Родина моя, и мне никому не надобно доказывать, что я действую в интересах моей Родины. Пролитие крови ничего не изменит и уж никак не поправит дела. Поправить дело может одно терпение, тяжкое терпение. Нам всем суждено преодолеть в себе отвращение, ненависть, недоверие, но это единственный путь к спасению нашей Родины. Если Войско Польское этой истины не усвоит, капитан, Польша погибнет.
– Никогда! – вскричал пан Бришевский.
– Хотел бы я вот так же бездумно кричать то, во что счастлив верить. Но я, капитан, последним ушел из-под Пилявец. И я заслужил право говорить моей республике правду, всю правду о ней. Мне грозили, меня подвергали остракизму, но кому-то надо нести этот, может быть, самый тяжкий крест – говорить правду. Ибо иногда достаточно и лжи, чтобы государство держалось на плаву, но, когда оно тонет, когда оно уже на дне, тянуть его надо за волосы. Больно и нехорошо, но это единственный способ спасения утопающего.
«Как он много говорит, этот надутый сенаторишка. – Капитан, не слушая, смотрел Киселю в переносицу. – Он и с Хмелем так же говорит. И тот его слушает вполуха. А надо бы привести тысяч сорок крылатой конницы и обойтись без слов».
Адам Кисель посмотрел на окно:
– Как только рассветет, соберите всех комиссаров.