Тяжелыми хлопьями плюхался мокрый первый снег. Тяжелыми пепельно-коричневыми, черными, желто-зелеными клубами там и сям вдоль дороги поднимался дым. Люди жгли что попало, лишь бы отогнать от своих жилищ моровую язву.
Богдан ехал в легком лубяном возке. С утра ему думалось о Кривоносе. Максим был прав, когда укорял его за пышную постель. Ради Елены завел такую постель, а ведь весь на виду, вся жизнь на виду. Казаки на многое глаза закроют, а вот пышной жизни гетману не простят. Пышная жизнь не для казачьего гетмана, для коронного, а на всякого коронного у казака рука чешется.
Замаячила впереди деревенька. Треснутый колокол затрезвонил бестолково, но счастливо. Видно, с колокольни приметили казачье войско.
– Гетман где? Гетман? – Суматошные поселяне метались от возка к возку с хлебом и солью, прикрывая и хлеб, и соль от снега узорчатым рушником.
– Тебя, отец, спрашивают! – подскакал к возку Хмельницкого Тимош.
– Коли народ спрашивает, надо к народу идти, – многозначительно сказал гетман.
Возница свернул на обочину.
Хмельницкий вышел из возка. И тотчас за его спиною появилась и стала расти, как на дрожжах, казачья старшина.
– Мы тебя заждались! – кинулся к гетману мокрый попишка, рыженький, кудлатый, отирая локтем косматые брови, с которых капало, и заодно кругленький нос, с которого тоже капало. – Прими от всего христианского мира, за спасение наше, за храбрость твою, что один не побоялся встать против двенадцатиглавого дракона. Не побоялся, и вечная слава тебе в награду!
Попишка прослезился, перекрестил гетмана, дал ему поцеловать свой резанный из дуба деревянный крест. Тотчас скинул этот крест с шеи и надел на гетмана.
Крестьяне поднесли хлеб и соль, и Богдан отведал хлеба и соли. Приняв дар, передал его старшине. А снег сыпал такой, что и в двух шагах не видно было человека.
– Люди! – сказал гетман. – Вам низкий поклон, что не оставили меня один на один с драконом.
Поклонился, коснувшись рукой земли.
– Много еще всякого будет на нашем пути, но Бог не оставит нас.
Гетман сел в возок, и тот возок скоро затерялся на дороге среди экипажей всяких мастей.
Богдан держал на ладонях деревянный крест и думал: «Первая моя награда. Может, самая дорогая. Хорошо как сказал кудлатый поп: “За храбрость”. То-то и оно! Кто смел, тот и съел».
И встрепенулся: не те слова сказал людям. Больно мудрено сказал, надо было проще. Надо было сказать так: «Не выдам вас, люди. Никому! Никогда!» И крест поцеловать. Вот что надо было сказать. Вот ведь что!
К возку подскакал Иван Выговский:
– Богдан, можно к тебе?
– Лезь.
Генеральный писарь с седла ловко перевалился в возок. Глаза блестят, нехорошо блестят. Иван чует это, прикрывает их веками.
– Ты только не очень… Весть недобрая…
– Что?!
– Кривонос от моровой язвы помер.
– У-у-у-у! – Богдан закрутил головой, словно его по глазам ударили.
Двенадцатого декабря в Острог, где остановился по дороге в Киев Богдан Хмельницкий, хорунжий новгородский Юрий Кисель, сын Адама Киселя, привез письмо от короля.
«Начиная светлое наше царствование, по примеру предков наших, пошлем булаву и хоругвь нашему верному Войску Запорожскому, – обещал Ян Казимир, – пошлем в ваши руки, как старшего вождя этого войска, и обещаемся возвратить давние рыцарские вольности ваши. Что же касается смуты, которая до сих пор продолжалась, то сами видим, что произошла она не от Войска Запорожского, но по причинам, в грамоте вашей означенным».
Король провозглашал полную амнистию участникам восстания, заверял своим королевским словом, что впредь Войско Запорожское будет под личной властью короля, а не старост, и выражал согласие с требованиями казаков уничтожить унию, уравнять в правах веру православную с католической.
За все эти милости гетман обязан был отослать орду из Войска и без всякого промедления распустить чернь, которая должна заниматься своим делом – пахать землю.
С татарами Хмельницкий простился еще под Замостьем. Орда, нагруженная добычей, ушла под Каменец-Подольский. Чернь тоже была уже распущена, и не только чернь, но и многие полки: казак истосковался по дому. Сбор войску был назначен на Масленицу.
Вслед за Киселем приехал в Острог Силуян Мужиловский, привез самые свежие вести из королевского дворца. В свите Яна Казимира пристроился ловкий шляхтич Верещак. Был он из украинцев и служил Украине верой и правдой.
Шляхта узнала о королевских милостях Войску Запорожскому и толпой пришла во дворец и кричала на короля:
«Хмельницкий и Кривонос по миру нас пустили! Умыли Украину кровью, а ты, король, почитаешь их за приятелей своих! Идем, король! Идем всей Речью Посполитой на проклятых!»
Король толпы не испугался и ответил ей с достоинством:
«Если бы мы не проявили милость теперь к Хмельницкому и всему Войску Запорожскому, то было бы нам всем от них еще большее разорение. Ни Войско, ни хлопы еще не усмирились. Татары у Хмельницкого всегда наготове, а на коронное и на литовское войско казнь Божия – везде их казаки побивают. Подумайте об этом, чтоб в конечном разорении не быть. И еще советую вам рассудить вот о чем. Казаки веками служили Речи Посполитой исправно и доброхотно. А чем вы за эту службу им воздали, кроме насильства и разоренья? Нынешнюю междоусобицу казаки начали по крайней нужде».
Шляхта выслушала Яна Казимира, однако стояла на своем.
«Либо казаков истребим, либо они нас истребят!» – кричали они.
«Лучше нам всем помереть, чем видеть такое бесславье, чем уступить хлопам своим!»
И пришлось Яну Казимиру говорить на сейме иные слова, иные давать обещания.
«Изгнанным королевским подданным, – объявил он, – все имения и домашние огнища будут возвращены… И да не минует виновных месть за пролитие шляхетской крови. Как разнузданная своеволя жаждала крови, так, с Божьей милостью, она будет утопать с своей собственной».
Были у Силуяна Мужиловского и другие вести, столь же нерадостные.
Польный гетман Фирлей отдал приказ уничтожить своевольные казачьи отряды согласно строгим военным мерам и отправил в Галичину карательный корпус под командой коронного подчашия Николая Остророга.
Появился на Украине князь Корецкий. Режет крестьянам уши, сажает ослушников на колы. Януш Радзивилл вошел в Олыкскую волость с тысячью жолнеров.
Выслушав донесение Мужиловского, Хмельницкий тотчас потребовал себе лист бумаги и своей рукою начертал универсал к шляхте. Он потребовал, чтобы паны «никакой злобы не имели, как против своих подданных, так и против русской религии… И сохрани Бог, чтобы кто-нибудь упрямый и злобный бросился на пролитие крови нашей христианской или на убийство бедных людей. Это привело бы к великому вреду Речи Посполитой».
Королю он тоже написал письмо, не очень логичное, но вполне гневное: «Плохо было с нами, когда вы вначале обманули нас, а именно старшину Запорожского Войска, своими подарками, чтобы мы отделились от черни, и мы по вашим словам это сделали, но сейчас мы вместе, и никакой Бог не поможет вам больше на нас ездить».
Полковники пили, лихо, с похвальбой, как пьют одни победители.
Богдан от молодых отставать не пожелал и отяжелел.
– А где Кривонос? – спросил он вдруг, обводя полковников недобрым взглядом. – Почему, спрашиваю, на пиру нашем нет Кривоноса? Что это он сторонится нас? Выговский! Объясни мне сие.
– Гетман! Так ведь Кривонос-то!.. – воскликнул храбрец Данила Нечай, однако тоже не договаривая.
– Нет у нас Кривоноса! Эх, Данила! – Богдан сокрушенно покрутил головой и заплакал. – А позвать сюда Киселя! Молодого Киселя! Я его съем!
Иван Выговский засмеялся, оборачивая все в шутку, но у пани Елены глаза стали темными от тревоги.
– А не позвать ли дивчин, чтоб песни спели?
– Киселя! – грянул Богдан, пристукнув кулаком по столу.
За Киселем побежали, привели.
Молодой гордый пан шагнул от дверей на середину залы: пировали в замке.
– Ты как посмел привезти ко мне столь дерзкое письмо? – спросил Хмельницкий.
– Это письмо его величества короля! – вскинулся Кисель.
– Их величеств, как гороха в мешке, а Хмельницкий один! Немедленно забирай это глупое письмо и убирайся.
– Ваша милость, дозвольте оставить решение дела до утра.
Кисель-сын был все-таки неплохим Киселем.
– Ничего я тебе не дозволю, – тихо сказал Хмельницкий, медленно поднимаясь из-за стола, как встает из-за горизонта грозовая туча. – Ты почему руку у моей жены не поцеловал?
– Ваша милость! В вашей воле оскорблять меня, но я не какой-либо мужик! Я – посланник его величества короля. Что же касается этой пани, сидящей возле вас, то она, насколько известно, не ваша жена, но жена пана Чаплинского.
– Взять его! – закричал Хмельницкий. – Лаврин! Капуста! Возьми его и – голову ему долой. Тотчас принести и показать мне его голову.
Киселя выволокли из залы. Выждав минуту, вышла следом пани Елена. Догнала казаков, тащивших на улицу Киселя.
– Лаврин! Отмени казнь!
– Но это приказ гетмана.
– Отмени казнь. Отсечь голову можно и завтра. Не послушаешь – твою голову попрошу у гетмана.
Полковник Капуста остановился, поглядел на пани Елену долгим тяжелым взглядом.
– Будь на этот раз по-твоему.
Наутро Хмельницкий проснулся еще более мрачный, чем был за вчерашним столом.
Елена поставила перед ним «похмелье»: горячий суп из баранины, наперченный, насоленный, с огурцами, чесноком, луком.
Богдан жадно глотнул несколько ложек варева, желудок встрепенулся, заработал, боль из головы уходила, но гетман не повеселел.
– Я задержала казнь, – сказала Елена.
Богдан быстро глянул на нее. Обнял, поднял, закружил по комнате.
– Слава тебе, Господи, что послал мне умную жену! Да не казак я, коли короли не будут у тебя руку целовать!
По щекам Елены скатились две слезинки, всего две: Богдан подумал – от радости, а это Елена вспомнила себя Хеленой, когда мечтала быть хозяйкой в сельском доме, со множеством хорошеньких своих детишек, с тихими прудами под окнами дома, с вербами на прудах, с водяной мельницей…
Серебряный гул ударился о киевские горы, отпрянул от них в густую синеву зимнего неба, и тогда услышали этот великий гул за двадцать верст. То раскачали на колокольне Печерской лавры колокол по имени «Балык».
Со всех киевских холмов вдогонку за старшиной ударили разом все большие и малые колокола.
Люди знатные, значащие чего-то в жизни и вовсе никудышные, без звания, без имени, все, все спешили прочь из дому. Ехали, шли, ползли к Золотым воротам, становились вдоль дороги от самого Лыбедского леса до паперти Софии, великого киевского храма, пребывающего в нищенском рубище со времен набегов золотоордынцев.
Сгоревшая святыня дороже людям, потому что видно, как страдала. Не хуже, чем они. Монахи убрали паперть коврами, выстлали коврами дорогу, и она пылала огненно на бородатом морозном солнце среди кипени белых пышных сугробов, под сверкающим кружевом заиндевелых деревьев.
Уже рокотала, катила к Киеву говорливая волна людской радости, и навстречу ей от палат митрополита тронулось шествие; на оранжевых, солнцеподобных, крашеных лошадях сверкала алмазами сбруя, сани были устланы собольими пологами и персидскими коврами. В санях ехали Киевский митрополит Сильвестр Косов и заморский гость, путешествующий из святого града Константинополя в святой град Москву, – патриарх Паисий.
Сильвестр Косов был тучен, вальяжен, на лице сановитое неистребимое презрение, в глазах юркий, мышиный ум, все знающий, всего страшащийся, во всяком деле помнящий о своей норке. Патриарх Паисий был по-южному красиво смуглый, глядел открыто, ласково. Карие большие глаза его успевали найти в толпе несчастного и ободрить, но и всякий в толпе мог поклясться, что патриарх посмотрел на него, его благословил. То было пастырское умение всех видеть и для всех быть добрым, хотя у патриарха по сердцу кошки скребли. Казна константинопольская была неизлечимо худа, недруги выплетали сеть интриг, турецкие власти грозили расправой, и ехал он в Москву не ради погляду, а за милостыней.
За высшими иерархами шли священники и монахи, а потом казаки с полковником Кричевским, под зеленым знаменем с гербом: на красном поле две княжеские короны, на белом – медведь.
Конь у Хмельницкого как снег поутру бел, васильковая кирея поверх алого кунтуша, словно цветущий луг, на шапке чистой воды камень с синими, стреляющими по сторонам лучами, над камнем непорочной белизны султан, на лице радость, за плечами, словно крылья, – малиновое знамя.
Люди кричали, кидали шапки, целовались. Кто-то скинул с плеч и бросил под ноги Богданову коню атласный плащ. Колокола не умолкали. Грянули пушки. И подумал Богдан: «Как много может сделать один человек для многих людей, если только тот один человек о себе думать забывал».
Гетман сошел у Золотых ворот с коня, принял благословение патриарха. Митрополит Косов усадил его в сани по правую от Паисия руку, сам сел по левую. Поехали под дивное пение украинских церковных хоров.
На паперти Софии ученики академии читали в честь героя латинские стихи, величая Моисеем русской веры.
«Господи! – думал Богдан, сидя на пиру за одним столом с патриархом и митрополитом. – Господи! Сколь высоко Ты можешь вознести человека. Всего год тому назад я завидовал зверю, у которого на зиму была нора. Жизнь казалась прожитой и погибшей».
Патриарх Богдану нравился. Этот человек всякого повидал на веку. Со своей патриаршей вершины, будучи первым иерархом православного мира, он, не зная покойных дней, не обзавелся высокомерием, не проникся собственной исключительностью. Митрополит Косов слова в простоте не сказал, все по-латыни, изрекая да цитируя. Паисий выпил вина, поглядывая на гетмана с таким дружелюбием, что Богдан все время удерживал себя, чтобы не подмигнуть.
И завертелся у него на языке вопрос.
– Тебя, сын мой, что-то гнетет? – полуспросил, а скорее позвал на откровенность патриарх.
– Великий иерарх, – признался Богдан, – все мы под твоей доброй волей. Ты – все видишь.
И почувствовал, что краснеет, краснеет, как сын его Тимошка. Ох, неистребима в человеке дурь, будь он гетман, царь или папа римский. Свекла на морде – мозги на ветер.
– Обвенчай ты меня, Бога ради, ваше святейшество! Ни у кого на то воли нет, кроме тебя, великого.
Брякнул и обмер.
– Я знаю эту историю, – сказал Паисий. – Возьму грех на себя.
– Тогда изволь! Правда, жену мою я отправил в Чигирин.
Хмельницкий призадумался.
– Ты желаешь, чтобы я отпустил тебе грехи сегодня же?
– Чего же ждать завтра, когда есть у нас доброе нынче?!
– Ты пил вино. Я не могу тебя исповедовать.
– А без исповеди отпустить грехи никак невозможно?
– Все возможно, сын мой!
– О, святейший! Гору снимаешь с моей обремененной души. Великую гору.
Из митрополичьих палат перешли в церковь. Патриарх отпустил Хмельницкому грехи, разрешил обвенчаться с мужней женой и в награду от гетманских щедрот получил тысячу золотых монет да шестерку лучших лошадей.
Патриарх Паисий отдарил святыми реликвиями. Было гетману дадено: три самовозгорающиеся свечи, молоко Пресвятой Девы и миска лимонов.
Той же ночью у гетмана с патриархом случилась долгая, задушевная беседа.
– Я еду в Москву, – сказал Паисий, – потому в Москву, что она – единственная сущая в мире опора православной церкви. Есть Василий Лупу, всячески украшающий землю храмами и монастырями, но он вассал турецкого султана. Есть скряга Матей Бессараб, который тоже не даст нашу Святую Матерь в обиду, но и Бессараб ходит у турок на цепи. Униатская ересь – злонамеренная кознь папы римского, задумавшего подрубить корни дуба, чтобы затем сжечь погибшее от жажды дерево. Смотри, гетман, в тысячу глаз, как бы тебя не обошли, не оплели невидимой сетью измены.
– Я и сам знаю, что сети уже плетут на мою голову, – согласился Богдан. – Король одной рукой дает мне булаву, а другой рукой дает врагам моим меч против меня. Коронным гетманом поставлен Иеремия Вишневецкий. Недолго будет этот князь региментировать у меня. Сам в Крым поеду и освобожу прежних гетманов, если слово дадут помириться со мной. А не дадут слова, велю им головы поотрубить. А этот князек у меня за Днепром не показывайся!
– Ты, я вижу, сын мой, во всем полагаешься на хана, но можно ли ему так доверять? – опечалился Паисий. – Я ли не знаю, чего стоят заверения вельмож Оттоманской империи? Православному ли человеку ждать искренности от мусульманина, для которого война с гяурами – священный закон?
– Но что же мне делать?! – воскликнул Хмельницкий.
– Просить помощи у московского царя.
– Царь глух к мольбам! Я написал ему два стога писем, а в ответ – туман.
– Только соединившись с Москвой, Украина обретет мир, а церковь наша православная – станет твердыней, на которую все мы, живущие на зыбких островах святой веры, будем уповать, потому что острова наши посреди враждебного моря погибели.
– Заступись за меня перед московским царем, святейший отец!
– Я обещаю тебе мое заступничество, но думаю – этого будет мало. Ты должен отправить к царю полномочное посольство.
– Если я отправлю посольство в открытую, меня митрополит Косов анафеме предаст, а то и отравит. Давай, святейший отец, правде в глаза поглядим. Выгодно ли Киевскому митрополиту Москве поклоняться? Да нет же! Нынче он сам себе князь. Подчинен он твоей святой деснице, но Константинополь далеко, а Москва – рядом.
– Что ж, сын мой, твоя прямота достойна уважения! Тем более что я знаю, как ловко ты умеешь постоять за интересы Украины, не только мечом, но и словом, и лаской, и многотерпением. Послушай, однако, моего совета. Мне в дороге надобна вооруженная охрана.
– Понимаю, святейший!
– Пошли во главе этой охраны человека, в посольских делах сведущего. О том, что это твой посол – будем знать ты, я да он сам.
– И еще генеральный писарь! – сказал Богдан. – Благодарю тебя, отче! Ты меня наставил на путь истины!
Может, чересчур жарко сказал. Патриарх Паисий посмотрел гетману в глаза и вздохнул:
– Я не хитрю, сын мой. Положение восточной церкви столь затруднительно, что мы одной правдой живем, ибо других крепостей у нас уже нет.
Богдан Хмельницкий пришел поклониться печерским святым.
По ближним и дальним пещерам его водил игумен лавры архимандрит Тризна, игумен братского монастыря, ректор киевской коллегии Иннокентий Гизель и прочая, прочая: архимандриты, игумены, иеромонахи.
Рассказывали об основателе Печерского монастыря преподобном Антонии, чья святость была столь угодна Богу, что его мощи остались под спудом. Рассказывали о другом великом строителе монастыря, восприемнике Антония преподобном Феодосии.
– Однажды князь Изяслав пригласил преподобного Феодосия в свой дворец и пребывал с ним в спасительной беседе до позднего вечера. – Игумен Тризна, привыкший поучать, истории выбирал нравоучительные. – Видя, что наступает ночь, князь приказал отвезти святого отца в удобной тележке. Кучер пригляделся к ездоку и увидал, что монах одет в ветхую бедную рясу. «Послушай, – сказал он преподобному, – я целый день мотался в седле, давай-ка поменяемся местами». В те поры для кучера козел не устраивали, кучер правил лошадью, сидя верхом. Преподобный уступил удобную тележку вознице и то ехал верхом, то шел пешим, и к монастырю они приблизились только утром. Преподобный Феодосий разбудил кучера и сказал, что им пора занять свои места. «Что я наделал?» – испугался кучер, когда увидал, с каким почетом встречают в монастыре бедно одетого седока. Но преподобный ни словом не обмолвился о происшествии и сам за руку отвел кучера в трапезную. Тут кучер и покаялся перед людьми в своем грехе.
Хмельницкий прикладывался к мощам, дарил монахов серебром и был вполне доволен приемом, но когда вся эта ставшая огромной процессия возвращалась из дальних пещер, к гетману подошел монастырский келарь и попросил разрешения сказать слово.
Получив разрешение говорить, келарь указал на трех крестьян, стоявших за его спиною.
– Эти разбойники, – сказал он гневно, – отобрали землю у инокинь женского монастыря, а когда Христовы невесты сделали попытку урезонить самоуправцев, то насиловали их и потом погнали прочь.
Гетман выслушал келаря и обратил глаза на мужиков.
– Так ли было дело?
– Гетман, – сказал один крестьянин, – отпираться нам нечего. Мы за эту землю с тобой в поход ходили, многие наши костьми легли. Что в Константинове, что в Полонном… Свое мы взяли, а монашкам – урок, пусть не лезут к мужикам.
– Ты сам был среди насильников? – спросил гетман.
– Был.
– Тогда слушай. Чтобы всякий самозванно не присваивал себе власть, приказываю – казнить обидчиков монахинь.
Охрана гетмана всегда наготове. Молодцов схватили, вывели за ограду лавры, поотрубали им головы.
Гетман тотчас уехал в свою резиденцию, где написал два универсала. Один – Киево-Печерскому женскому монастырю, обязывая его крестьян по-старому быть у монастыря в послушничестве. «Бо мы со своим войском не хочем от монастыров; особливо от богих законниц подданных отыймоваты», ибо они «в щоденных молитвах своих и Войска Запорожского не забывают». Второй универсал был даден Никольскому монастырю на владение климятинскими землями, ранее принадлежавшими князю Вишневецкому.
И уж заодно на имя генерального писаря Ивана Выговского было отписано имение Александра Конецпольского. Казачья старшина начинала пожинать победы, добытые большой кровью всего народа.